Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ночи в цирке - Анджела Картер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– О, это трагический случай, сэр! Она была дочерью деревенского викария, веселая и подвижная, как кузнечик, пока однажды на четырнадцатом году, в день, когда у нее начались первые месячные, она не проснулась ни к середине дня, ни на следующий день к вечеру… Только через два дня, когда безутешные родители смотрели на нее и молились у постели, ближе к ужину она открыла глаза и проговорила: «Хочу хлеба с молоком».

Они подложили ей подушки, покормили с ложечки, после чего она сказала: «Нет сил держать глаза открытыми», – и заснула. Так и продолжалось. Прошла неделя, месяц, год… Слухи об этом удивительном случае дошли до мадам Шрек. Она приехала в ту деревню, назвалась членом благотворительного общества, сказала, что позаботится о бедной девочке, наймет ей лучших врачей, и уже стареющие родители Красавицы не могли поверить в свалившееся на них счастье.

Девочку принесли в носилках на лондонский поезд и отправили в Кенсингтон, где ее жизнь продолжалась точно так же, как и раньше. Она просыпалась на закате, как ночной левкой, ела, испражнялась и снова засыпала. Единственной разницей было то, что каждую полночь Туссен брал это спящее тело на руки и относил в склеп. Когда мы встретились, ей был двадцать один год; невероятно привлекательная, хотя и слегка изможденная. Во время сна ее женские кровотечения становились все скуднее, подстилка оказывалась едва запачканной, а вскоре они вообще прекратились; волосы же отросли в ее рост. Фэнни взяла на себя обязанность их расчесывать: наша Четырехглазка была ласковой женщиной с добрым сердцем. Ногти Красавицы на руках и ногах тоже отрастали, их стригла Уилтширская Дива своими удивительно проворными крошечными пальчиками.

Лицо Спящей Красавицы постепенно так похудело, что глаза заметно выдавались, а веки стали темными и, наверное, очень тяжелыми за долгие годы сна, поэтому, если вечером с наступлением темноты она открывала свои маленькие окошки, то делала это с чудовищным усилием, как будто отнимавшим у нее последние ничтожные силы на то, чтобы открывать рот.

Всякий раз ближе к ужину мы наблюдали за ней и боялись, что это ее последняя героическая попытка пробуждения, что необъятный, неизведанный океан сна, в котором она скользила, как Щепка от затонувшего корабля, унесет ее в эту ночь своими таинственными течениями так далеко от берега, что она уже не вернется. Но все время моего пребывания у мадам Шрек Спящая Красавица просыпалась. Она съедала кусочек рубленого цыпленка или ложку сладкого творога, потом испражнялась полужидкой каплей в подставленное Фэнни судно и с кротким вздохом вновь принимала на себя легчайшее бремя сновидений.

Да-да, она видела сны! Под тонкими, оплетенными венами перепонками ее глазные яблоки постоянно двигались, словно она наблюдала на внутренней стороне век движущиеся фигуры, исполняющие какие-то древние танцы. Иногда пальцы ее рук и ног конвульсивно сжимались и подергивались, как у собак, когда им снятся кролики. Порой она тихо стонала или вскрикивала, а иногда чуть слышно смеялась, что было самым удивительным.

Однажды ночью, когда клиентов не было, мы с Фэнни играли в трик-трак, Дива, которая делала Красавице маникюр, вдруг воскликнула: «Это невыносимо!», потому что из-под ресниц спящей вдруг вывернулось несколько крупных слез. «А я думала, – сказала Дива, – что она не чувствует боли».

Несмотря на свои миниатюрные размеры, пропорции у Дивы были идеальные, как и у подобных ей: у маленькой симпатичной наперсницы старушки-королевы Бесс[34] – миссис Томисен, у Энн Гибсон. вышедшей замуж за художника-миниатюриста, у Анастасии Боркуласки, которая была настолько мала, что могла стоять под рукой своего брата, который и сам-то был невысокого роста. Кроме того, Дива потрясающе танцевала, выделывая кренделя, похожие на раскрывающиеся ножницы.

Я ей говорила: «Дива, почему ты опускаешься до работы в этом – воистину – доме стыда, хотя могла бы вполне прилично зарабатывать на сцене?» – «Ах, Феверс, – отвечала она. – лучше уж я покажусь одному, чем целому театру, полному гадких противных волосатых существ… Здесь я надежно защищена от переполняющих мир дремучих толп, от которых очень страдаю. Среди монстров я в безопасности: кто в лесу обратит внимание на древесный лист?

Хочешь, я расскажу тебе, как я родилась? Моя мать была веселой дояркой, которая обожала всякие шалости. Неподалеку от нашей деревни был курган круглой формы, который, хоть и зарастал травой, внутри был почти пуст из-за прорытых в нем вдоль и поперек ходов, словно бы многочисленных мышиных нор. Впрочем, говорили, что он создан не природой; ходил слух, будто бы это огромная могила, в которой хоронили своих покойников люди, жившие в Уилтшире до нас. до норманнов, до саксонцев и даже до римлян… Люди в деревне называли его "Волшебным холмом" и по ночам старались обходить подальше, убежденные в том, что даже если это не проклятое место, то наверняка такое, где человек может подвергаться разным напастям и превращениям.

А матушка моя сумасбродная, которую науськивал сын сквайра (редкостная скотина: посулил шестипенсовик, если она не испугается) как-то летом переночевала в этом подземном замке. Взяла с собой хлеб с медом, свечку и пробралась в самую глубь, туда, где стоял продолговатый камень, похожий на алтарь, хотя, скорее всего, это была надгробная плита одного из древних королей Уэссекса.

Села на этот камень перекусить, а свечка постепенно гаснет, гаснет… осталась она в темноте. И уже начала было жалеть о своем безрассудстве, как вдруг услышала тихие шаги. „Кто здесь?" – „Как кто, Мэг?… Кто еще может быть, кроме Короля эльфов?" И этот невидимый уложил ее на могильную плиту и доставил ей такое удовольствие, она сама рассказала, какого она не испытала ни до, ни после. „Ей-богу, в ту ночь я была в волшебной стране!" – говорила она, доказательством чего спустя девять месяцев стало появление на свет меня – капельки… Она убаюкивала меня в половинке скорлупы грецкого ореха, укрывала лепестком розы, сложила мое младенческое приданое в фундук и, наконец, отвезла меня в Лондон, где показывалась за шиллинг как „Няня эльфов", в то время как я висела у нее на груди, словно репейник на овце.

Но все, что зарабатывала, она спускала на выпивку и мужиков, потому как была ветреницей. Когда я вышла из младенческого возраста, я сказала: „Мама, так дело не пойдет! Мы должны заботиться о нашей безопасности и о наглей старости!" Она хохотала до упаду, услышав такой тон от своей дочери, а мне было тогда семь, а ей не исполнилось и двадцати пяти, и для меня черным оказался тот день, когда я напомнила этому легкомысленному созданию о будущем, потому что она тут же меня продала.

За пятьдесят золотых гиней моя собственная мать продала меня французскому кондитеру со штопоровидными усами, который пару сезонов подавал меня в торте. Он щегольски заламывал на голове поварской колпак, выносил из кухни серебряный поднос и ставил его перед мальчиком-именинником: кондитер был довольно сентиментальным, и я выступала подарком только для детей. Ребенок задувал свечи и поднимал нож, чтобы разрезать торт, но кондитер держал его за руку, чтобы ребенок случайно не порезал меня и не испортил его произведения. Потом я выпрыгивала из дырки, танцевала на столе, разбрасывала серпантин, фанты и леденцы. Но иногда самые жадные дети начинали рыдать и жаловаться, что все это обычные фокусы и что им нужен вовсе не волшебный эльф, а торт.

Я всегда боялась замкнутого пространства, возможно, из-за обстоятельств моего зачатия. Очень скоро я поняла, что вряд ли долго выдержу сидение в тортах. Я с ужасом ожидала момента заточения под глазурь, умоляла хозяина отпустить меня, но он грозился отправить меня в печь наговорил, что, если я не замолчу, то в следующий раз он подаст меня не в торте, а запечет в слоеный пирог.

Но настал-таки день, когда клаустрофобия меня одолела. Я вскарабкалась в свой гроб, стерпела закрывшуюся сверху крышку, перенесла тряску кэба до дома клиента, после чего в кухне меня выгрузили на поднос и понесли на стол. В полуобморочном состоянии, потея и задыхаясь от недостатка воздуха в этой круглой норе размером с шляпную коробку, с подкатывающей тошнотой от вони запеченных яиц и масла, липкая от сахара и изюма, я не вытерпела. С нечеловеческой силой сумасшедшего я проломила голыми плечами верхнюю корку и возникла раньше условленного времени, вся в глазури, смаргивая с ресниц крошки. Свечи и засахаренные цветы посыпались от моего появления в разные стороны, скатерть загорелась, и малышня в ужасе завопила, когда я побежала по столу в охваченной пламенем сорочке из тюля, с горящими волосами, преследуемая разъяренным кондитером с ножом в руке, который кричал, что он сделает из меня «лакомый кусочек».

Но одна девочка сообразила в этой свалке, что к чему, она спокойно сидела в конце стола и, когда я добежала до ее тарелки, накинула на меня салфетку и сбила пламя. Потом подняла меня, сунула себе в карман и сказала кондитеру: „Убирайтесь вон, гадкий вы человек! Как можно так мучить живое создание?!"

Как выяснилось, девочка была старшей дочерью хозяина дома. Она отнесла меня в детскую, ее няня смазала мои ожоги и одела в шелковое платье, пожертвованное куклой этой маленькой леди, хотя я могла одеться и самостоятельно. Тогда же мне было сказано, что богатые женщины, как и куклы, не могут одеваться без посторонней помощи. Вечером меня представили Мата и Papa, которые пили кофе и угостили меня, тем более что подавали его в чашках, как раз подходивших мне по размеру. Papa казался горой, вершина которой скрывалась в сигарном дыму; но какая же это была приятная и добрая гора! Когда я рассказала, как смогла, свою историю, гора выпустила лиловое облако, улыбнулась Maman произнесла: "Что ж, маленькая женщина, нам ничего не остается, как удочерить вас". А Мата сказала: "Мне стыдно. Я не могла и подумать, что эта дикая шутка с тортом может причинить страдание живому человеку".

Они обращались со мной не как с любимой вещью или игрушкой, а как с равной. Очень скоро я так привязалась к девочке – моей спасительнице, а она – ко мне, что мы стали неразлучны, и когда мои ноги не поспевали за ней, она носила меня на руках. Каждая из нас называла другую «сестрой». Ей было восемь лет, мне девять. Наконец-то в моей жизни началась светлая полоса!

Шло время. Мы, девочки, начали уже задумываться об укладке волос, длинных юбках и всех тех сладостных тайнах, которые сопутствуют росту… хотя про себя я знала, что никогда не вырасту в общепринятом смысле слова, и иногда мне становилось от этого грустно. Как-то на Рождество заговорили о пантомиме. Какое-то шестое чувство подсказало мне, что здесь таится опасность. Я сказала Мата, что в эту ночь детских забав с куда большим удовольствием осталась бы дома с книгой. Но в плане взросления моя сестра от меня отставала, ей хотелось ярких огней, блеска и красивой мишуры, и она сказала, что, если я не пойду на семейный праздник, все удовольствие будет испорчено. Я поддалась ее ласковым угрозам. Пантомимой оказалась „Белоснежка".

Мы сидели в ложе, и, по мере того как разворачивалось действие, меня бросало то в жар, то в холод, ибо, как бы горячо ни любила я свою семью, между нами всегда чувствовалось неизменное различие. Меня не особо удручали их неповоротливые конечности и неуклюжие движения; я даже к громоподобным голосам привыкла, хотя каждый день ложилась спать с головной болью. Все это было мне знакомо с детства, я привыкла к чудовищному уродству человечества. В самом деле моя жизнь в этом доме могла бы заставить простить убогим (хотя бы некоторым) их убожество. Но когда я наблюдала на сцене себе подобных, которые резвились и весело приплясывали, изображая комических гномов, я как бы видела мир в миниатюре; крохотное, гармоничное и блаженное место, словно отраженное в глазу мудрой птицы. И мне казалось, что мой дом – там, что эти маленькие люди – его жители, которые любили бы меня не как „маленькую женщину", а как просто женщину.

К тому же… возможно, сказывалась еще кровь моей матери, текущая по этим крошечным венам. Возможно, я не могла довольствоваться удовлетворенностью как таковой! Вероятно, я всегда оставалась дикаркой, и дикость моя, в конце концов, проявилась в действии.

По окончании спектакля мне не составило труда потихоньку ускользнуть в толпе от семьи; я легко нашла служебный вход, прошмыгнула мимо охранника, который в это время вносил Белоснежке букет. Потом обнаружила дверь, на которой кто-то с комичным бессердечием налепил семь крошечных звезд. Я постучала. Внутри на ящичке, подходящем по размеру нам обоим, сидел необыкновенной красоты юноша и штопал брюки иголкой с ниткой, которые тебе, Феверс. было бы не разглядеть. „С какой крошечной планеты вы появились?" – воскликнул он. увидев меня».

И тут Дива закрыла лицо руками и горько заплакала.

«Я опущу грустные подробности своего падения, Феверс, – сказала она, успокоившись. – Достаточно того, что я путешествовала с ними долгие семь месяцев, переходила от одного к другому, ибо они были братья и все делили поровну. Увы, они дурно со мной обращались: хоть и маленькие, но они были мужчинами. О том, как они бросили меня без гроша в Берлине и как я оказалась под ужасным покровительством мадам Шрек, я, закрывая глаза, вспоминаю каждую ночь. Снова и снова прокручиваю в голове бесконечную ленту ужасных воспоминаний, пока не наступает время вставать и видеть, что те, кто приходит удовлетворить свою фантастическую похоть при помощи меня, такой маленькой, деградировали больше, чем я смогла бы за всю свою жизнь».

Феверс вздохнула.

– Теперь вы понимаете, это милею существо искренне считало себя настолько падшим и лишенным Божьей милости, что уже не верило, что сможет когда-нибудь выбраться из «Бездны», и поэтому относилась к себе – доброй и чистой – с величайшим омерзением, Я не находила слов, способных убедить ее в том, что цена ей – не один фартинг. Она говорила: «Как я завидую этой бедняжке» – указывая на Спящую Красавицу; – во всем, кроме одного: она видит сны».

Фэнни тоже была экземплярчик: высокая, худая, открытая и сердечная девушка из Йоркшира, ничем не примечательная, кроме ярко-розовых щек и походки человека, пышущего здоровьем. Когда мадам Шрек отдергивала занавеску у Фэнни, она стояла – роскошная дама – в одной сорочке и с повязкой на глазах.

Шрек говорила: «Взгляни на него, Фэнни», и Фэнни снимала повязку, одаряя клиента лучезарной улыбкой.

Потом мадам Шрек говорила: «Я сказала, взгляни на него, Фэнни», – после чего задирала ей сорочку.

На месте сосков у нее были глаза.

Мадам Шрек продолжала: «Взгляни на него, как следует, Фэнни» – и эти глаза открывались.

Они были голубые, как и на лице; небольшие, но очень ясные. Я как-то спросила ее, что она ими видит. «То же, что и верхними, только ниже», – отвечала она. Мне кажется, что из-за своего свободного, открытого нрава она вообще видела больше, и потому приходила отдохнуть к нам, обездоленным, совершенно бесполезным по земным меркам созданиям, в этот чулан, хранящий нечто женоподобное, в эту лавку душевного хлама…

Как-то я наблюдала, как Фэнни, прижимая голову Спящей Красавицы к своей груди, пыталась накормить ее с ложечки вареным яйцом, и спросила: «А почему бы тебе не выйти замуж, Фэнни? Любой был бы счастлив… когда оправится от шока. И давать жизнь детям, которых ты хочешь и заслуживаешь». Она безмятежно ответила: «Разве накормишь ребенка солеными слезами?» Тем не менее она всегда была весела, смеялась и шутила. Паутина – та говорила очень мало; была очень меланхоличной, все больше сидела в одиночестве и раскладывала пасьянс. Говорила, что это ее жизнь. Пасьянс, терпение.[35]

– Почему вы называли ее Паутиной? – зачарованно, с отвращением спросил Уолсер.

– У нее было покрыто паутиной лицо, сэр, от бровей до скул. Чего только не вытворяла Альберт-Альбертина, чтобы рассмешить ее! Он-она была чудной, просто светилась от юмора, но нет… Паутина почти никогда не улыбалась.

Эти девушки и стояли за занавесками, сэр, – обитатели «дна», с бьющимися, как у вас, сердцами и страждущими душами.

– А что делали вы? – спросил Уолсер, пожевывая карандаш.

– Я? Роль, которую играла я в комнате воображаемых ужасов мадам Шрек? Спящая Красавица лежала абсолютно голая на мраморной плите, а я стояла у изголовья с распростертыми крыльями. Я была ангелом у могильной плиты, Ангелом Смерти.

Если кто-то хотел спать со Спящей Красавицей, то имелось в виду спать пассивно, а не активно, по причине ее очень слабого состояния, ведь мадам Шрек и думать не хотела о том, чтобы погубить курицу, которая несет золотые яйца. Если хотите лежать рядом с живым трупом и держать в своих дрожащих руках тайну сознания, которая существует и в то же время нет, пожалуйста, только платите денежки. Туссен надевает вам на голову мешок, выводит из Бездны наверх в Театр, где вы ждете, ничего не видя и не слыша… в абсолютной темноте, абсолютной тишине, наедине со своими мыслями и фантазиями, созданными воображением под воздействием увиденного. Затем Туссен срывает с вас капюшон, и вот они – мы: за это время он поднимал нас снизу на хорошо смазанном бесшумном кухонном лифте.

Источником зловещего света был единственный разветвленный канделябр, отбрасывающий тени на спящую на своем мрачном одре Красавицу и на меня, склонившуюся над ней с опущенными крыльями и с мечом, – ну прямо Смерть-Защитница. И если кому-то захотелось бы вдруг чего-то, не включенного в тариф, я тут же могла пообрубать ему пальцы. Красавица не имела об этом никакого представления, вздыхала во сне, что-то бормотала, а я наблюдала за дрожащим от вожделения мерзавцем, которому нравилось приближаться к ней, будто бы лежащей на плахе… и я, как Гамлет, думала: «Какое чудо природы человек!»

Вскоре нас стал посещать один джентльмен, и, надо сказать, на редкость регулярно, раз в неделю, по воскресеньям. Перед тем как спуститься в «Бездну», он облачался в своеобразный костюм, что-то вроде бархатной рясы до колен, сливового цвета, отороченной серым мехом, а на ногах ярко начищенные сапоги из красной кожи с колокольчиками на голенищах, которые при ходьбе тихонько позвякивали. На золотой шейной цепи висел большой медальон из чистого золота, сделанный настолько оригинально, что я нередко замечала, как мадам Шрек с завистью на него косится. На медальоне было выгравировано изображение – простите мой французский – члена… в мужском смысле; фаллоса в состоянии, в каком в геральдике обычно изображают стоящего на задних лапах льва, на яйцах – маленькие крылышки, которые сразу же привлекли мое внимание. Вокруг мощного мужского ствола вился стебелек розы, бутон которой уютно покоился в месте складки отодвинутой крайней плоти. Не могу сказать, была ли эта штука древней или новоделом, но денег, похоже, в нее было вложено порядочно.

Щеголял этим необыкновенным сокровищем мужчина уже не первой свежести, высокий, худой, слегка сутулый, с лиловатым цветом лица, в каких-то пятнах, будто он постоянно мерз, но с тонкими изящными чертами лица, большим крючковатым носом и гладко выбритыми щеками. У него были блуждающие водянистые голубые глаза человека, несчастного в этом мире. В довершение его внешнего описания: он носил большую круглую, как барабан, касторовую шляпу с загнутыми вверх полями, так что из-под нее не было видно ни волоска. Когда мадам Шрек в первый раз отдернула занавеску на мне, он чуть из кожи вон не выскочил и воскликнул: «Азраил!» После чего приходил смотреть только на меня. Красавица ему была не нужна, он хотел, чтобы я сама поднялась в верхнюю комнату, ходил вокруг меня и посмеивался, поигрывая с собой под сорочкой. Фэнни потом меня дразнила и называла его моим «любимчиком».

Шесть воскресений он приходил поклоняться моей святыне, а на седьмое, когда мы все обедали, Туссен передал, что мадам Шрек желает меня видеть.

Обеды наши в этой мерзкой гробнице были никуда не годными. Постоянно закладывающее за воротник старое чучело на кухне, как правило, нещадно переваривало яйцо, поэтому Фэнни то и дело была вынуждена лишать Красавицу ее инвалидной диеты. То воскресенье я помню особенно хорошо, потому что ночью кухарка скопытилась, и Фэнни попросила Туссена принести немного бекона, что он и сделал. Фэнни подсуетилась со сковородками и выдала нам недурной кусок окорока с яблочным пюре. Пока мы его уписывали, меня вызвали в спальню Миледи… и это был мой последний ужин в этом доме.

«– Джентльмен сделал тебе предложение», – сказала мадам Шрек. Она сидела за столом, повернувшись ко мне спиной, и над ней, как змея, шипела газовая лампа – единственный источник света. «Какой джентльмен, и сколько это будет стоить?» – спросила я, сразу заподозрив неладное. «Он назвался Христианом Розенкрейцем, и он очень щедрый». – «Очень – это как?» – «Пятьдесят гиней – тебе, минус комиссионные», – бросила она через плечо, не переставая писать что-то в своей книге, и это был первый и последний раз, когда я с ней не сдержалась. «Что!? Пятьдесят паршивых гиней за единственную в мире пернатую целку!? Вы что, сводница?»

Я схватила ее за плечо, развернула на стуле и начала трясти. Она весила не больше вязанки хвороста, слышалось даже легкое похрустывание. Она завопила: «Убери свои руки!» – но я продолжала трясти, пока она не взмолилась: «Хорошо, ладно… сто гиней». «Бери больше!» – подумала я, потому что ни секунды в это не верила: «Мадам-черт-бы-тебя-взял-Шрек, – настаивала я, – ты не возьмешь ни пенни комиссионных, потому что за полгода заплатила мне всего пять блестящих монет и все это время держала в своей тюрьме!»

Я трясла ее до тех пор, пока она не завопила: «Ладно, никаких комиссионных! Двести гиней, кровопийца!» После чего я ее отпустила. «Открывай сейф!» – приказала я.

Мадам Шрек пошарила под подушкой и достала оттуда ключ. Как же ей этого не хотелось! Она двигалась в своем рванье как-то боком, с затравленным видом мотая головой, словно высматривая крысиную нору, в которую можно было бы ускользнуть, но я была ангелом мщения, и ей некуда было от меня деться. Когда она повернулась ко мне спиной, я сбросила свою блузу и встряхнула перья. Старуха открыла сейф, протянула свою руку в перчатке, но едва ее дрожащие пальцы коснулись золота, как мы взлетели! Вверх! Вверх! Вверх! Слава Богу, что потолки высокие! Мы летели вверх до тех пор, пока я не ударилась головой о лепнину и не подвесила старуху за шиворот на край карниза, оставив ее там болтаться, скулить и размахивать своими немощными руками и ногами, и она ничего не могла сделать.

«– Теперь я буду вести переговоры с позиции силы, – сказала я. – Сколько он предложил на самом деле?» – «Тысячу! Отпусти меня!» – тявкала и выла она. «Сколько он обещал авансом?» – потребовала я как честная девушка. «Половину! Отпусти!» Но я опустилась одна и сунула в сейф обе руки, чтобы взять оттуда то, что принадлежит мне по праву, да еще комиссионные, как вдруг… раздался громкий стук в дверь! Кто бы там ни был за дверью, он сорвал для значительности креп с кольца, так что грохот стоял ужасный!

Моей ловушкой стало золото: у меня не хватило сил отшвырнуть сверкающую гору сокровищ и упорхнуть в тот момент, когда на лестнице уже слышался топот. Ввалился Туссен, заметно бледный даже сквозь свой пигмент, он что-то усердно показывал жестами, а за ним два бугая, обряженные в туники, сандалии и накидки, как в комических операх, держали наготове рыболовную сеть.

Я сразу расправила крылья, но куда же лететь? Все окна заколочены… Под потолок и порхать там всю ночь? Присоединиться к своей мадам на другом конце карниза и сидеть там вдвоем, как две горгульи?[36] Обезумев от страха, я забилась птицей, загнанной в угол, но эти громилы мгновенно накинули на меня сеть и потащили вниз по лестнице; я задом считала ступеньки, оставив за спиной распахнутый настежь сейф, кучу денег, расстроенного слугу и старую крысу, болтающуюся на полпути в рай, от которого она наверняка избавлена, черт бы ее побрал.

Входная дверь захлопнулась позади трепещущей кучи страха и перьев, какой я была тогда; меня запихнули в карету, и она помчалась в ночь.

Я потребовала у сидящих в ней джентльменов ответить, куда они меня везут. Но они сидели неподвижно, как статуи; руки на груди, взгляд прямо перед собой, ни один так и не вымолвил ни слова. Занавески были задернуты, лошади неслись, как молнии. И я решила: «Будь что будет», сэр, потому что от меня ничего уже не зависело.

5

– По-моему, прошло около двух часов, когда лошади умерили наконец свой стремительный бег. Карета остановилась. Один из громил открыл дверь, а другой снял с меня сеть и при этом хорошенько облапал. Я заехала ему локтем в зубы, и он, выругавшись, отпустил меня. Завернувшись в какую-то подстилку, сбросив с себя лапы этих тварей, я гордо выплыла из кареты, как будто была приглашена, а не похищена.

Передо мной возвышался особняк в готическом стиле, весь увитый плющом, и над башенками плыл месяц, обнявший звезду. Где-то выла собака. Вокруг таинственно возвышались поросшие лесом холмы. Дом был стилизован под старину, хотя на самом деле был построен сравнительно недавно; сквозь плющ виднелся необожженный кирпич, и на входной двери из мореного дуба были прибиты новые медные пластины, имитирующие старинные гвозди. Дверь была открыта, из вестибюля лился яркий свет.

Громилы снова схватили меня за руки и поволокли было, как пьяную, на крыльцо, но я высвободилась, да и идти было некуда, кроме как в эту дверь, которая с грохотом за мной захлопнулась. Только свежий номер лондонской «Тайме» на дубовом сундуке свидетельствовал о том, что меня не перенесли каким-то волшебным способом на несколько веков назад, где все было новым потому, что возникло, а не было воспроизведением. Я стояла в прямоугольной передней, выложенной огромными квадратными плитами. Этот пол, сводчатый потолок, а под центральным крестовым сводом – та самая фигура крылатого фаллоса с розой, что господин Розенкрейц носил на шее. Символ этот был вырублен из непонятного темного камня, возможно, мрамора. Освещение было очень ярким, но его источник был скрыт за изгибами стен.

Каменный проход вел в маленькую, отделанную панелями комнату, где я увидела человека, сидящего на резном дубовом стуле за низким столиком, на котором стояла изящная ваза с белыми розами. Лица его не было видно, потому что он читал какую-то большую книгу с застежками, вроде Библии.

Я не сразу узнала господина Розенкрейца без шляпы; он был лысым, как яйцо, и голова его сверкала так, словно прислуга прошлась по ней тем же полотенцем, что и по столовым приборам. Вместо рясы сливового цвета он был одет в какую-то длинную ночную рубашку, подвязанную шнурком. Увидев его кулон, я сразу поняла, что это он, и – ей-богу – горько пожалела о тысяче гиней, оставленных у мадам Шрек. Я вспомнила сделку: половину – на счет, половину – по доставке, да еще двадцать пять фунтов долга… и очень вежливо поздоровалась: «Добрый вечер, господин Розенкрейц».

Он наконец снизошел до того, что опустил книгу и взглянул на меня, и – будьте уверены – я его разочаровала: всклокоченная, в рваном покрывале и вообще… Но у него не дрогнул ни один мускул. «Добро пожаловать, Азраил, – молвил он. – Азраил, Ашриил, Азриэл, Азарил, Гавриил; черный ангел со множеством имен. Добро пожаловать ко мне из своей обители в третьем царстве. Видишь, я встречаю тебя розами, такими же на удивление весенними, как и ты, подобно Прозерпине,[37] явившаяся из Страны мертвых, возвещая о новой жизни!»

Все это, конечно, было приятно – ничего не скажешь, и я подумала, что он мог хотя бы предложить мне сесть, но это не прилито ему в голову, равно как и предложить после утомительного путешествия чашку чая; он только улыбался своими старыми слезящимися блуждающими глазами. «Какой милый ангелочек! – проговорил он с сентиментальным видом. – Даже с грязным пятном на носу!»

«Так покажите мне, где ванная комната, и давайте помоемся что ли?» – язвительно парировала я, и его радость от приобретения тут же сошла на нет, видимо, потому, что возражения в его планы не входили. Слегка расстроившись, он пробормотал: «Через ту дверь вверх по лестнице, первый поворот направо», – и снова углубился в книгу. Проходя мимо, я увидела ее латинское название: «Mysterium Baphometis Revelatum».[38]

Какая ванная! Боже мой, достаточно сказать, что стены сделаны из мрамора! Полотенца толщиной в дюйм! А из кранов льется горячая вода! «Вот она, жизнь», – подумала я и, прежде чем погрузиться в ароматную ванну, вылила на себя полфлакона лимонного экстракта Трампера. Но предварительно повесила свою нижнюю юбку на дверную ручку, чтобы господин Розенкрейц не подсматривал в замочную скважину.

Вам, наверное, интересно, сэр, как я управлялась со своими крыльями, когда принимала ванну. Ну да, как и у любой птицы, мои перья в какой-то мере непромокаемые, но поговорка «как с гуся вода» ко мне – увы – не относится. Лучше не промокать, потому что иначе я рухну. Крылья свои я чищу пальцами, где дотянусь, потом как следует споласкиваю, встряхиваюсь и – как новенькая! После этого в воду их не опускаю; все остальное мою как обычно, и вообще, лимонное мыло замечательно снимает усталость.

Стала вытираться и слышу – как и предполагала, – в дверь кто-то скребется, тут я и крикнула: «Хватит уже! Я не выйду отсюда, пока вы не принесете мне какой-нибудь приличной одежды!»

– Уверяю вас, Азраил, – подал голос Розенкрейц, – будет нехорошо, если вы завершите омовение в тех самых лохмотьях, в которых появились, поэтому предлагаю вам отгадать загадку. Вы любите загадки, Азраил?

Я промолчала.

– Если отгадаете, – сказал он, – я подарю вам сто фунтов сверх того, что должен, и мадам Шрек ничего не узнает.

– Загадывайте! – крикнула я, чуть не прыгая от радости.

– Красивая женщина – ни то, ни другое, ни человек, ни птица, но красавица – птица, а птица – красавица… хи-хи-хи! Чтобы разыграть ритуал, в котором вы участвуете, вы должны выйти из воды ни в одежде, ни нагишом.

Он сипел под дверью, довольный собственной хитростью.

– Я не выпущу вас из ванной, пока вы не будете готовы, – прибавил он, после чего из замочной скважины слышалось только его тяжелое дыхание.

Мысль о сотне фунтов, которую он пообещал, приятно согревала, и я присела на край ванны, размышляя над его загадкой. Как видите, сэр, природа наградила меня очень длинными и пышными волосами. Я их расчесала и завернулась в них, подобно леди Годиве,[39] прикрытой лишь символически, но благопристойно во время своего знаменитого проезда через Ковентри. Волос у меня, слава Богу, предостаточно, но чем их закрепить? Я заплела косичкой один из локонов, отрезала его стилетом Нельсон, который всегда носила в своем корсете, и подвязала волосы на поясе, заодно прикрепив на теле свой позолоченный талисман.

«И правильно сделаете!» – крикнула я, отпирая дверь, и выскочила в облаке лимонного пара прямо на него, что-то бормочущего с удовлетворением и, как мне показалось, с сожалением, потому что… кто знает, что бы он выкинул, не отгадай я его загадки.

Меня очень порадовало, что, пока я мылась и причесывалась, в приемной появилась довольно приличная еда: салат, сыр и холодная птица. Я настолько изголодалась, что отщипнула немного от ножки, хотя, если есть возможность выбирать, я не притрагиваюсь к курятине, утятине, цесаркам и им подобным, чтобы не чувствовать себя каннибалом. Но тогда, доведенная до крайности, я прошептала молитву прощения своим пернатым предкам и набросилась на еду. На запивку была бутылка отменного кларета, к которому я тоже изрядно приложилась. Господина Розенкрейца тут же понесло: «Прошу вас не поддаваться мысли о чем-то плотском, непристойном или имеющем хотя бы отдаленное отношение к телесному, что могло бы показаться подоплекой нашей встречи в эту Ночь Ночей, когда прямо над нашим домом в целомудренном объятии луны покоится сияющая звезда, возвещающая о божественном Отпущении грехов и Примирении с Ужасным со времен вселенского потопа, потому как на то есть тайное указание, понимать которое как девиз исключительной учтивости – не более чем заблуждение. Ибо девиз сей гласит не «Honni soit qui mal y pense»,[40] a «Yoni soit qui mal y pense», a «иони» на языке индусов означает женский орган, пустоту, устрашающую дыру, наводящую ужас расщелину, Бездну, Дно, кошмарную воронку, засасывающую все и вся вниз, вниз, вниз – туда, где царит Его Величество Ужас…»

Так вот что означал его медальон! Фаллос собственной персоной, с крылышками (его стремление ввысь), но увлекаемый вниз (обвивающий стебель) женским половым органом (розой). Ну и ну! «Что-то здесь еретическое, какой-то манихейский[41] вариант неоплатонического розенкрейцерства,[42] – подумала я, – держи ухо востро, старушка!»

Старый распутник так перепугался упоминания известного отверстия, что забубнил, заскулил, опешил, хотя Бездна была ему знакома – он ведь каждое воскресенье приходил убедиться, что она настолько ужасна, насколько он себе ее представлял. Я налила еще кларета себе и хозяину, который, похоже, нуждался в выпивке. Старик рассеянно его опрокинул, и через какое-то время к нему вернулось самообладание, достаточное для того, чтобы поговорить о чем-то более светлом.

«Флора! – воскликнул он. – Проворный дух пробуждающегося мира, дух крылатый, устремляющийся вверх! Флора; Азраил; Венера Пандемос![43] Это лишь немногие из имен, которыми я готов одарить мою богиню, но сегодня я буду называть тебя «Флора», и очень часто, ибо известно ли тебе, что сегодня за ночь?»

Я угостилась изрядным куском замечательного стильтона[44] и, смакуя, размышляла о барочной эклектике его аллегорий.

«Тридцатое апреля»,[45] – сказала я, опасаясь очередной загадки.

«Канун мая, моя Флора, – заверил он. – Через несколько мгновений он станет твоим днем, зеленой сердцевиной года. Весна распахнет двери навстречу лету. Какое будет славное майское утро!»

Я нервно влила в себя еще бокал вина.

«Разумеется, майское дерево есть не что иное, как символ фаллоса, лингама,[46] пронзающего плодоносного копья, как пика Лонгина – чувствуете?[47] Длинное копье Лонгина…» – тут он сощурился и запнулся, начиная плутать в собственной мифологии и готовый вот-вот оказаться в тупике. Дрожащей рукой он налил себе вина и вернулся к обрядам плодородия.

«Майское дерево, фаллос, лингам – ха! Вверх! Раз – и он взмывает ввысь, и завтра на всех зеленеющих полях старой доброй Англии взойдут священные фаллосы благословенного времени года. Вот почему в эту ночь всех ночей я решил похитить тебя из черного дома, из бездны, из Эреба,[48] вечного холода и мрака, в котором царствует дряхлая карла преисподней – мадам Шрек».

«Дряхлая карла преисподней» идеально подходило к упомянутой госпоже Ш., и я стала к старику чуть благосклоннее, подумав, что в его бреднях порой проскакивают разумные мысли.

– Хотите узнать его имя? – вдруг резко спросила Феверс, сверкнув на Уолсера глазом цвета вороненой стали. От мощных подрагиваний тяжелой копны ее волос шпильки ослабли, и теперь волосы буйно ниспадали вниз, почти накрыв свою обладательницу, и придавали ей довольно-таки дикий вид, делая похожей на менаду.[49] Под напором ее напряженного внимания Уолсер сник.

– Вы выглядите совсем измотанным, – с неожиданной заботой сказала Лиззи. Уолсер и в самом деле чувствовал себя на грани изнеможения. Его рука, послушной собачкой двигавшаяся по странице блокнота вслед их рассказу, больше ему не подчинялась и безвольно повисла на запястье. Но это его не остановило:

– Нет-нет, – солгал он. – Сейчас пройдет.

– Имя этого джентльмена вам известно! – настаивала Феверс и, схватив блокнот, написала его своим тонким твердым косым почерком.

– Черт возьми! – вымолвил Уолсер.

– Буквально из вчерашней газеты я узнала о его яркой речи в Палате общин об избирательном праве для женщин. Он выступает против, считает, что женщины созданы из иного духовного материала, нежели мужчины, из другого, так сказать, теста и вообще – слишком чисты и утонченны для того, чтобы забивать свои прелестные головки проблемами этого мира, вроде ирландского вопроса или войны с бурами.

Во время нашего бесконечного разговора, скорее монолога, он поведал мне о своем паническом страхе перед старостью. А кто ее не боится? Кого не пугает неумолимое вращение небесного колеса, с которого рано или поздно всем суждено низвергнуться. После долгих колебаний, кряхтенья и мистических околичностей он, наконец, выдал, что мудрец по имени Артефий изобрел каббалистический магнит, который тайно вытягивал из тел молодых женщин таинственный дух их расцвета. «Расцвета, Флора!» – произнес он многозначительно. Обладая магическими способностями, Артефий привлекал к себе этих духов, постоянно омолаживался, и весна была с ним круглый год, на что господин Розенкрейц надеялся и в отношении себя.

«Более того, – предположил господин Розенкрейц, – разве не царь Давид, когда состарился, пригрел у себя на груди Суламифь, после чего „разогрелся", прожил еще двести или триста лет и стал одним из Девяти Величайших?» Господин Розенкрейц лично встречался в Венеции с неким синьором Гуарди, портрет которого в молодости был написан Тицианом. Иначе говоря, этому Гуарди было от роду лет триста или около того, и он рассказывал господину Розенкрейцу, как тринадцать юных апеннинских дев натирали его с головы до ног маслом, в состав которого входил экстракт весенних цветов и одному ему известные химические вещества. Когда господин Розенкрейц заговорил о рецепте синьора Гуарди, лицо его приобрело хитрое выражение: понятно было, что он что-то не договаривает.

Однако это он рассказал. Рассказал, что, с тех пор как впервые познакомился с законами эзотерики и искусством магии, он узнал о моем существовании, о светлом ангеле, который освободит его от уз материи, о крылатом духе мировой весны. Ему было известно, что я томлюсь под землей, в Аду. «Очень интересно», – думаю, и еще интереснее стало, когда господин Розенкрейц принялся листать свою книгу, тыкая похожим на обрубок пальцем в те страницы, где говорилось, что жизнь и смерть – это одно и то же. А потом задрожал так, что книга соскользнула у него с колен, и, понизив голос, заикаясь и краснея, признался мне, что соединением на пороге весны своего тела с телом Азраила – Ангела Смерти – он надеется обмануть смерть и жить вечно, и Флора будет навеки освобождена от могильного холода.

Он доказал это через семь недель после нашей первой встречи средствами каббалистической геометрии и сообщил, что готов с радостью представить мне эти доказательства. Я выпила остатки кларета, не предлагая ему, потому как считала, что две тысячи гиней не цена для этой сделки – так я и сказала, – но он был слишком погружен в свои экстатические грезы, чтобы услышать меня. Будучи свидетелем того, как человек за бесценок приобретает бессмертие, оставляя мне лишь половину выгоды от этой странной сделки, я подумала, что он мог хотя бы выставить еще одну бутылку кларета, но какое-то время он был слеп и глух к окружающему, внимая только невидимым ангелам, что-то вопиющим ему в уши. Пришлось громко постучать книгой по столу, после чего из потайной двери в одной из панелей возник запыхавшийся громила.

«Если бы джентльмен не впал в такой восторг от своей гостьи, он, уверена, велел бы принести еще бутылку вина, – сказала я. – Давайте попробуем на этот раз урожая 88 года, если в погребе такое найдется».

(При случае, господин Уолсер, я никогда не отказываю себе в бокале хорошего вина.)

«…по сравнению со знаменитыми алхимиками короли – нищие», – промычал, засыпая, господин Розенкрейц, а громила, складывая на поднос грязную посуду, подмигнул мне и пробормотал: «Кошелек он держит в спальне в верхнем ящике бюро, когда увидите его, вспомните обо мне».

Я и без того его помнила, потому что это он хватал меня за правую грудь, и пока мошенник ходил за бутылкой, почти пожалела своего старого маразматика с его маскарадными фантазиями, которого обирают собственные слуги и водят за нос разные шарлатаны. Господин Розенкрейц, вздрогнув, очнулся и спросил: «Что это? Ты не должна забивать дыхание жизни погаными миазмами!» И вылил кларет в вазу с белыми благоухающими розами. Пришлось сидеть на ужасном жестком стуле. изнывая от жажды, и дожидаться рассвета, когда все это закончится.



Поделиться книгой:

На главную
Назад