Мужчина в белой майке по имени Мехти мнется, не знает, что сказать, чтобы не обидеть милиционера.
— Долго ли будут твои грузчики мебель носить? — Осторожно интересуется он.
— Люди начнут приходить, а тут мебель носят. Ты это хочешь сказать? Да?
— Да, то есть — нет, — отфильтровал свои мысли Мехти. — Как могу я такое сказать.
— Сколько надо, столько и будут носить, — успокаивает дворового старосту майор.
Тогда Мехти, беременный мужчина в белой майке, как видно, большой дипломат, как бы между прочим приглашает участкового на свадьбу мальца: «С женою приходите, ждать будем, товарищ майор» и тут же предлагает свою помощь. Вернее, даже не свою …
— …Самед, Рамин, Фуад, Азад, Республиканец, ай Республиканец… — зовет пацанву, мелочь звонкую, помочь нерадивым грузчикам.
Гюль-Бала погонами майорскими пожимает:
— Смотри, чтобы не побили мне тут ничего.
— Под присмотром моим будут.
— Мы все у Бога под присмотром.
Мальчики идут помогать участковому, но без охоты, словно по берегу моря, по краю дороги в верблюжьих колючках бредут они. Нутро их колеблется. Особенно Республиканца. Он мальчик не местный, из Ростова-на-Дону прибыл, погостить у бабушки, сиропной восточной дипломатии отроку, воспитывавшемуся на Военведе, понять не дано. Мальчик на фортепиано всего «глухого» Бетховена играет и тайно восторгается паузностью Шенберга.
Самед передает Республиканцу гладильную доску, похожую на большое засушенное насекомое.
— Неси, доска полегче будет. — Сам берет тяжелую стопку пластинок.
— Вообще-то я мог и пластинки понести.
Самед кривится.
— Дома будешь штангу таскать.
— Да я на перекладине двенадцать раз только так…
— Не лезь, а то еще надорвешься перед Ростовом.
Старик Байрам, наблюдавший сверху разговор участкового с беломаечным старостой двора, качает головой, сплевывает вязкой табачной слюной на кондиционер внизу, на щелястую крышу дворового туалета, так, как если бы он не сидел в коляске и у него были бы силы встать, развернуться на крепких футбольных ногах и уйти, как это делают все нормальные люди, когда желают произвести впечатление на окружающих.
IV
Парадным стуком женских туфель, духами, носящими имена великих французских кутюрье, по совместительству парфюмеров-философов, от Коко до самой до Шанели, прозвучал новый бакинский вечер, тысячелетним нежно-розовым успокоительным мазком лег на сереющем бархатном небе, шепча что-то свое о верджинском табаке, галстуках, шарфиках, подвесках, браслетах… о королях и шейхах, прошедших сквозь века на одних и тех же условиях.
Во дворе уже пахло дымной бараниной и вымоченным в уксусе луком. Не нужным теперь луком, сладким красным луком и луком белым горьким, луком, вступившим в последнюю слезоточивую схватку с империей Армани и сексуальной неудовлетворенностью пудовых матрон.
У входа во двор в цепочку выстраиваются до неприличия вылизанные автомобили. Их колеса мыли жигулевским пивом, чтобы они были чернее арабского кофе, по хрому маниакально проходились войлоком, чтобы сверкал, горел на солнце, и воска, воска тоже не жалели: машина должна всю пролетающую мимо жизнь в себя вбирать, со всеми ее мгновенными тенями и бликами…
Освободившийся от румынской мебели «…леб» подбирается плавно к светофору, к выцветшей затоптанной зебре, к тому самому углу дома, из-за которого в машину стреляли националисты. «Да здравствует Народный Фронт!»
Водитель грузовика, воспользовавшись красными секундами у пешеходной дорожки, сочувствует сержантику от всего пятискоростного водительского сердца:
— Ну и теща ж тебе досталась. Вот увидишь, с печенью съест и не поперхнется.
— Тесть тоже с клыками вышел. Но я ради детей своих не успокоюсь.
— Когда в День милиции тебя дети начнут по частям рвать за то, что из капитанов никак не выпрыгнешь, не забудь мне позвонить. У меня на коньяк хватит.
Сержант смеется:
— Сначала за старую хлебовозку расплатись, потом будешь мне коньяком душу возвращать.
V
Самеду, первенцу Мехти, можно было дать лет шестнадцать-семнадцать, был же он всего на год старше Республиканца. Самед уже брил и высокие скулы, и крепкие щеки, и упрямый подбородок. Вот только усы подростковые оставлял, чтобы при случае развеять последние сомнения в своей мужественности. А Республиканец — тогда еще не Республиканец, — хотя дядя, брат отца, и подарил ему на день отлучения от дурных наклонностей венгерский бритвенный набор в кожаном футляре, лишь сбривал лезвием «Спутник» легкую русую пыльцу под вздернутым носом, надеясь, что от этого волос его почернеет, пойдет густо по всему лицу, в особенности у висков — скроет «национальную» лопоухость, которой на самом деле у него не было, но которая так донимала требовательного к себе Республиканца.
Самед, никогда не занимавшийся спортом, ширококостный, жилистый, в ярости мог бы уложить того же Азада, тяжеловеса, недавно преподнесшего двору подарок в виде почетного четвертого места среди юниоров по классической борьбе. А Республиканец, изнурявший себя три дня в неделю «динамовским» боксом и два дня — железом, по системе братьев Уайдер, предпочитал во дворе дружить со всеми, благо большого труда это ему не составляло, характер был таков.
Никто из взрослых не замечал за мальчиками какого-либо соперничества. Во дворе полагали, что они успешно делят место лидера на двоих, согласовывают свои действия, когда необходимо принять единственно верное для их дворового кагала решение или же из желания скоротать время, подурачиться. А то, что Самед с Республиканцем у черного входа на грязной темной лестнице в течение получаса обрушивали друг на друга кулаки, стараясь попасть в жизненно важные центры, так то ж дети, что с них возьмешь. Хотят, чтобы в жизни как в американском кино было, потому и приходят в синяках, и кровоточат иногда.
В молчаливом перемирии гостя-пианиста и местного двоечника-авары участвовала почти вся близлежащая малолетняя шпана.
Но основное различие между Самедом и Республиканцем выяснилось в самое горячее время — зимой, в январе…
Самед только повторял за взрослыми, что
— Употребить с пользой решения горбачевского съезда можно в ближайшем сортире. Коммунисты, во главе с Горбачевым, гниют заживо, а Лебедь не положит полковничьи погоны на стол. Он уже пришел сюда и будет давить нас танками… Он вообще будет делать то, что ему скажут генералы.
— Никто нас у себя дома давить не будет, — чуть озлобленно высказался Самед в емкой полутьме парадного, на том самом марше, на котором мальчики заключили поздней осенью перемирие. — Лебедь — десантник, настоящий мужчина, западло ему будет своих же мочить, он просто войдет в город — и все.
— Просто?.. Тогда подари этому «настоящему» молитвенник. Ему и Меченному. «Своих!..» Да ты для него знаешь кто?..
— Кто?! — вскочил с корточек Самед.
— Сам знаешь кто…
— Хорошо, что ты предлагаешь?
И он предложил Самеду и всем выстроенным вдоль стены пацанам.
И те приветствовали его, согласившись взять на себя стены домов с Первой по Седьмую параллельную.
— Если так пойдет, — осветлил перспективу Самед, — станешь достоянием Республики. Рейганом нашего двора.
Республиканец выждал, пока стихнет смех, протолкнул в себя кусочек лестничной тишины, после чего, не спросив разрешения, достал из кармана Самедовой аляски пачку сигарет и закурил…
Мальчики, окутанные петлистым сине-голубым дымком, ждали, не сводили с него глаз…
Он поднялся на несколько ступенек.
Оказавшись выше всех, со священной серьезностью псалмопевца начал затоплять пыльную емкость четырех этажей.
— Достояние республики — все мы. Ты, ты, он, я… Все, кто готов отстаивать свободу, честь и независимость своего народа, а не ходить с поджатыми губами. Кстати, — сказал независимый человек Республиканец, тогда еще все равно не Республиканец, — известно ли вам, что символом партии республиканцев является слон?
Никто из оказавшихся на лестнице, попутчиков Республиканца, конечно же этого знать не мог.
— Предлагаю завтра же принести клятву у слона, который в саду при Третьей поликлинике. Краску, кисти, лестницу и все прочее будем держать в сарайчике рядом с будкой, в которой сидит тетя Сакина.
— Почему завтра? Почему не сегодня? А давайте сегодня, — предложил Самед с очень обидных для него нижних ступеней.
— Не будем рисковать без нужды, завтра смена тети Сакины, завтра и начнем.
Только после январьской клятвы у слона, выложенного щербатым бордюром на серых плитах, под изящными, времен хрущевской оттепели фонарями, которые так и не зажгла в тот раз рачительная хозяйка электричества тетя Сакина, жена футболиста дяди Байрама, Республиканец стал Республиканцем.
Начать, естественно, решили со своего дома. Дома 20/67. Белую краску и кисти добыли Самед с Азадом. Потом пошли дома на Второй параллельной и Третьей. А потом, когда Республиканец, стоявший на плечах Рамина, который, в свою очередь, стоял на борцовских плечах громко сопевшего Азада, советовал преступному генералу убраться на север, «в свою Рязань», он увидел ее.
Да, это была она!.. Только вот почему он ее раньше никогда не видел. В какой школе она училась? Как удавалось ей проходить незамеченной по хорошо просматривающимся параллельным и перпендикулярным улицам нашего района?
Она, щуря искрящиеся, с кошачьим обводом глаза с удивлением наблюдала за ними через запотевшие стекла окна-фонарика, в глубине которого угадывалась полуоткрытая дверь, за которой была другая — открытая, а за нею… За нею, конечно, занятые мировыми и внутрисемейными делами родители. Родители, охающие и ахающие от очередного коварства соседа, покрываемого в столице сотнями перестройщиков, или недовольно пофыркивающие от внезапного пронзительного взвизга кошки, угнетаемой котом-сладострастником.
После мокрого снега, который ветер грубо швырял прямо в лицо, недавних автоматных и пулеметных очередей, после бесцеремонно-хамского гусеничного гула, раздававшегося откуда-то со стороны Кубинки, черная лоснящаяся улица имени товарища Губанова будто замерла, и молчаливое стояние черноволосой худенькой девочки в окне второго этажа шло этой задремавшей параллельной улице и этому часу, который в далекой, так и неразобравшейся Москве кто-то почему-то решил назвать комендантским.
Когда их взгляды встретились, Республиканец на пару секунд вылетел из гулко пульсирующего тела. Результатом этого парения освобожденной души стало падение банки с краской.
Пирамида пошатнулась, выругалась не по-детски, но устояла.
Азад был настоящим пехлеваном, не зря он сорок раз ходил на «Мазандаранского льва», не зря над его кроватью висела фотография Ярыгина, суплесом бросающего какого-то никчемного американца.
Там, в законно-заоконном тепле, девочка затрепетала ресницами такой длины, что на них легко уместились бы двадцать пять спичек, девочка затрепетала ресницами, как бабочка крыльями, и угловато задрожала голыми плечами, давясь от распиравшего ее смеха.
Кисть с белой краской поехала на юг в противоположную от предлагаемой полковнику сторону.
Не искушая больше судьбу, Республиканец послал черноглазой прелестнице воздушный поцелуй, после которого та, шариатно зашторившись, удалилась.
Он присел, аккуратно слез с Рамина. Рамин тут же спрыгнул с Азада, поводя онемевшими плечами. А Азад… А Азад сказал, что, если они еще раз будут так долго выгонять полковника Лебедя, он останется без спины.
Мальчики не успели покидать в пакет кисти, как где-то совсем рядом пошла пальба. Били по-соседству. Сначала из автомата — широко, трескуче-страстно и несправедливо, затем в ответ на очередь послышались пистолетные хлопки в игольное ушко…
Мальчики кинулись туда, откуда доносились выстрелы. То есть — к своему дому. Там они должны были встретиться со второй группой, возглавляемой Самедом, у которой была удобная складная лестница.
— Республиканец, назад! Республиканец, уймись! …Ложись!!! — бенефисно горланили Рамин с Азадом из-за голого, набухшего зимней влагой тутового дерева, что с незапамятных времен росло на углу Второй параллельной и Джабара Джабарлы, щедро одаривая пацанву своими «угловыми» плодами.
Рамин с Азадом не могли отвести глаз от собаки, чуть ли не крутой спиралью ввинчивающейся в трехметровый обрезок трубы, и Республиканца, пытающегося вытащить этот живой ошалелый штопор.
Из закрытых окон домов смотрели так и не привыкшие к замкнутому пространству соседи. Соседи, разминувшиеся во времени со страной, улицей, собакой, мальчишками, мокрым снегом…
А потом, потом вся улица услышала надвигающийся металлический грохот. И все попрятались и потушили свет…
Над крышами домов гневным пунктиром полетели трассеры, быстро и хищно прошивая насквозь натянутое полотно неба.
Металлический гул на подмятой железом улице нарастал.
В зимнем колониальном воздухе дымно запахло соляркой… Этот горелый запах пообещал грубую сшибку со скорым исходом.
— Республиканец, танки!.. Смываемся!.. — Пацанва кинулась во двор, в свое парадное, которое называли «темным», потому что из него всегда исчезали лампочки.
— Сейчас они будут бить по домам, выберут какое-нибудь окно и шмальнут, — сказал республиканец, когда объединившиеся группы расселись на ступенях, переводя дыхание.
— Разве их надписи на домах остановят? — впервые засомневался Самед.
— А мы что, пишем только для них? — вспорол концертную гулкость дореволюционного парадного Республиканец.
VI
Государственный заботник нашего района ходит в штопаных носках по новой отремонтированной квартире Тумасовых. Вглядывается в пустые комнаты, начиненные гулкой немотой, придирчиво разглядывает непоправимо высокие стены и думает, что лучший способ осознать потерю или приобретение — это увидеть ничем неприкрытые, нагие стены. Ему кажется, он теперь понимает, почему пала недавно Берлинская стена, почему евреи молятся у какой-то там своей стены, которую зачем-то называют Стеной Плача.
Марзия на стены по-другому смотрит, она смотрит на них как на мосты, большие мосты, чугунные, надежные, по которым, сняв босоножки, можно прошлепать под теплым дождичком из одного времени в другое, смежное. Как в том кино, которое она видела в детстве.
Марзия поглаживает рукою обои в гостиной. Кажется, в том и заключается вся ее годами отрегулированная вера домашней хозяйки. Ей нравятся эти новые обои с выпуклыми орхидеями. Ей даже не верится, что старое трудное время с общим туалетом, общей ванной и общим коридором кончилось, ушло навсегда. Она пробует представить себе будущее, как пробовала делать это в той, другой полукоммунальной квартире, отходя ко сну, но у нее почему-то не очень получается. Мешает чувство, что следующего обиталища в ее жизни может уже и не быть, эта новая квартира — скорее всего последний ее мост, потому рука Марзии в кубачинском браслете увядает вместе с орхидеей на стене, устало опускается… Ее мягкой округлой руке не хватает сейчас бесстрашия молодости, желания схватить и ни в коем случае не отпускать.
— Ты говорил, тут раньше армяне жили.
Участковый делает вид, что не понимает жены, не понимает того, что скрывается за сказанным.
— А ты бы хотела, чтобы тут раньше евреи жили? — Слова его звучат излишне резко в стенах новой квартиры. — Евреи, армяне — какая разница, главное — сколько всего стен и какое расстояние между ними.
Он гоняет своей фуражкой тяжелый медленный воздух, от одной стены до другой. Он загоняет его в пустые углы, словно дрессировщик — зверя. Он объясняет жене, что есть такое на самом деле «квадратные метры» и как они тяжело даются участковым милиционерам.
— Вот тебе один угол, вот тебе — второй!.. Что тебе еще надо от меня, женщина?!
— От тебя?!
— Да, от меня. Если бы я тогда с вами на даче не отсиделся, если бы я зятя за стрельбу на улице не отмазал, в эту квартиру другие бы въехали. Вот тебе еще метр и еще…
Но Марзию, похоже, милицейские «квадратные» мало занимают.
— Не скажи, — говорит она, стараясь не зарываться, — с евреями мы всегда договаривались.
— С армянами раньше тоже договаривались.
— Что ты этим хочешь сказать, что это я Карабаха захотела, я тебя на дачу отправила? Пепел на твою голову, ай мужчина, — жена посылает пасс рукой в лицо майору милиции.
— В Гедабеге своему отцу лысину пеплом посыпать будешь, — ярится Гюль-Бала.
Жена в слезы, в стремительные проходы из одной комнаты в другую, в поиски неизвестно чего. Майор с сигаретой на балкон.
Хорошенькое начало новой жизни, ничего не скажешь. Верно говорят, на чужом холме своих баранов не вскормишь. Но он-то, Гюль-Бала, тут при чем, для него все национальности в этом городе равны были. Нет, правильно евреи у стены молятся. Вон, немцы снесли свою стену — и что? Весь мир посыпался. Хотя, с другой стороны, где Берлинская стена, где Баку. Нет, немцы не виноваты, их стена, чего захотели, то и сделали. И уж Марзия его точно не виновата ни в чем, женщина она, как лучше хочет. Просто каждый народ, каждый человек должен выбрать себе стену, чтобы, как подошел к ней, голову поднял — и сразу небо. Тогда никто на чужое пастбище зариться не будет, чужой земли не возжелает.
Милиционер задрал голову к небу, задумчиво поглаживая лиловую щетинистую шею над кадыком. Ничего, кроме маленького облачка. И небо такое, как всегда в этот час. Небо как небо. Ничего особенного.