— Ты рассказывал о том, как он стоял на мосту, а ему советовали поискать себе невесту, — напомнил мальчик.
— Ага, понятно, — кивнул отец. — Значит, мы почти подошли к концу. Осталось рассказать о том, как он умер… Итак, Янез, младший брат, который сейчас живет в сумасшедшем доме, загнал его в могилу, для начала загнав в воду.
— Как это? — удивился мальчик. — Ведь Равничар не утонул. Если бы он утонул, я бы это помнил, мне было уже семь или восемь лет, когда он умер.
— Разумеется, не утонул. Янез загнал его в воду, чтобы тот вымылся… Но вначале следует рассказать о Янезе. У того в Равнице был, как говорится, свой угол, это значит, у него была своя комната, а жил он на деньги, которые брат выделил ему после смерти матери. Янез тоже был чудак, только противный чудак. Кто знает, в кого он таким уродился. Впрочем, во многих семьях такое случается — ни в мать, ни в отца… Был он нудный, мрачный, молчаливый и замкнутый. Ни с кем не водился, друзей у него не было. Бывало, он по неделям не вымолвит ни единого словечка. А уж если говорил, то старался произносить слова так, как учитель в школе. Его никто не любил, он и в самом деле был противный. Только это не мешает признать, что был он несчастным человеком. Несчастным, как бывает несчастным человек, не способный осуществить своей мечты. И который к тому же должен скрывать эту мечту. А Янез скрывал свою мечту, потому как была она действительно мерзкой. Дело в том, что мечтал он о смерти Равничара, то есть своего брата, и о том, как хозяйство Равницы перейдет к нему. А Равничар жил, годы шли, проходили они, разумеется, и для Янеза… Тот не женился, ждал, что станет хозяином Равницы и сможет выбрать себе молодую и красивую невесту. Понятно, вслух он об этом не говорил, да мы и без того знали всех девушек, на ком он собирался жениться в случае смерти Равничара. Работать он не работал, так как денег ему хватало. Ловил рыбу, охотился и понемногу барышничал лесом. Дома не выходил из своей комнаты. Даже еду варил себе сам, потому что Арапка казалась ему слишком грязной. О, нюх у него был очень тонкий, если дело касалось грязи или вони. С Арапкой и детьми он не разговаривал, да и брата старался обходить стороной. Если встречи было не избежать, он зажимал свой острый нос, морщился и шипел: «Помылся бы, грязная вонючка!» Равничар удивленно смотрел на него, втягивал голову в плечи и отвечал одно и тоже: «Помылся? Еще простудишься!..» Бог знает, почему он так боялся простуды?.. И все-таки Янез загнал его в воду. Знаешь как? В один прекрасный день он появился перед ним, зажал нос и торжественно произнес: «Послушай, Тоне! Что сказала бы Оттилия, вернись она, скажем, с того света? Что сказала бы она, увидев такого грязного, вонючего старика?.. Разве ты не понимаешь, что своей грязью ты пачкаешь память о ней?.. Если ты и впрямь ее любишь, ты пошел бы к Идрийце и помылся, почистил свои вещи, постирал их…» Равничар смотрел на него удивленно и испуганно, втянув голову в плечи и потирая свои чирьи на шее, молчал… И что же?.. На следующее утро он прямиком направился к Идрийце, разделся, зашел по пояс в воду и стал мыться. Был апрель, и вода в реке была со льдом. Ребятишки увидели его, побежали за матерью. Арапка прибежала к реке, начала его уговаривать. Но Равничар и слышать ничего не хотел, и тогда она, прямо в одежде, кинулась вытаскивать его. Детишки стояли на берегу, старшие смотрели молча, младшие громко плакали. Сбежались люди, прослышавшие, что Равничар вконец рехнулся. Ему кричали, чтобы немедленно выходил из воды, иначе простудится и помрет от воспаления легких. Равничар и ухом не повел. На помощь Арапке пришли два парня. Они вытащили его из воды, завернули в тряпье и отнесли домой. «Кто это тебе посоветовал в такую пору лезть в воду, а?» — разъяренно кричали мужики. «Янез. Он мне посоветовал, — удивленно ответил Равничар. — Он спросил меня, что бы сказала Отти, если бы она, скажем, вернулась с того света и увидела меня грязным. Сказал, что я своей грязью пачкаю память о ней. И это правда…» Мужики посмотрели в потолок (Янез жил наверху) и пообещали задать трепку Янезу. И задали бы, если бы тот оказался дома… Равничара уложили на печь, где он спал и зимой, и летом. Больше он не встал. Через семь дней умер от воспаления легких.
— Но ведь Янез посоветовал ему помыться в Идрийце не для того, чтобы уморить? — спросил мальчик.
— Тогда ничего подобного никому в голову не пришло. А позже оказалось, что все в самом деле так. Людям с острым взглядом это стало ясно еще на похоронах… А какие похороны были… Даже у Модрияна, когда помрет, таких не будет… Да, крестьяне люди твердокожие, жизнь такая, зато сердце у них мягкое. Они очень чувствуют, когда в человеке есть что-то необычное. Все пришли на похороны, все пели над его гробом.
— Арапки не было, — прервал его мальчик. — Я хорошо помню, что ее не было, Янез ее не пустил.
— Верно, не было. Янез запер ее с детьми в погребе, а людям сказал, что у них нечего надеть на похороны и потому они не придут. Однако ребятишкам удалось выбраться из погреба, и они прибежали к церкви. В церковь войти не решились, слишком были напуганы, они и вообще-то были, как говорится, дикие. Потом пришли на кладбище, вскарабкались на кладбищенскую стену возле мертвецкой, выстроились на ней рядком и оттуда не отрываясь смотрели, как их отца опускают в могилу. Когда священник кончил молитву, хор умолк и люди стали понемногу расходиться, старшие подхватили младших и юркнули под откос, как перепуганные зверьки. Увидев это, женщины всхлипнули и даже некоторые мужчины принялись утирать глаза. Старый Хотеец — он был тогда в совете общины — подошел к Янезу, который все еще стоял возле могилы, и спросил, что тот намеревается делать с детишками. Янез только пожал плечами, даже не взглянув на старика. «Смотри у меня!» — пригрозил Хотеец, так чтоб все его слышали, и, повернувшись, пошел прочь. Тогда и все отвернулись от Янеза и ушли с кладбища. Домой он шел в одиночку.
— А когда он прогнал Арапку?
— В тот же день. Придя с кладбища, он открыл погреб и велел ей немедленно собрать тряпки и своих пащенков и до вечера убраться из дому… Они и убрались. О, это было потрясающее зрелище. Время шло к вечеру, когда они поднимались в гору, чтобы через Врата идти на Гргар. Дойдя до верхнего луга, там, где дорога уходит в лес, остановились еще раз взглянуть на Равницу, на свое гнездо, в котором родились. И тут они увидели Янеза — он вышел из дому и не спеша направился к хлеву. Когда тот скрылся, двое старших, посмотрев друг на друга, понимающе кивнули. Вытащили из кармана перочинные ножи, срезали по длинному орешниковому пруту, очистили от веточек, с размаху рассекли прутами воздух и с молниеносной быстротой спустились к хлеву… Знаешь, что там произошло? Об этом рассказал Лужников Мартин, тот самый бродяга, которого позже разорвало старой гранатой на Мельничных порогах. Мартин прятался в Равнице на сеновале, где собирался заночевать, он все видел и рассказал… Мальчишки ворвались в хлев, набросились на Янеза и давай его хлестать. «Это ты загнал его в воду! Ты загнал его в воду!» — кричали они и били изо всех сил. Янез сначала отбивался, потом упал на пол и зарыл голову в сено. Мальчишки секли его, приговаривая: «Ну что, дьявол проклятый, будешь выть или нет?» — и били до тех пор, пока Янез не взвыл и не протянул ноги. Тогда они бросили прутья, вытерли руки о рубашонки и ушли… Арапка с детьми ждала их на верхнем лугу. Когда мальчики вернулись, все встали и выстроились гуськом, готовые продолжить путь. Но прежде чем двинуться с места, Арапка еще раз всхлипнула, потом вытерла подолом юбки свой широкий нос, сжала руку в черный кулак и погрозила Равнице. Вслед за ней стиснули кулаки и погрозили ребятишки, даже самый младший, которого бедная Арапка держала на руках.
— Куда же они подались? — спросил мальчик.
— Куда? — пожал плечами отец. — Вышли через Врата в Пушталскую долину, а потом по ней… кто знает, куда?..
— А что стало с Янезом?
— Янеза долго никто не видел. Прошла неделя, вторая, прошло три недели, он все не показывался. Конечно, Арапкины парни здорово его избили, да за три недели должен был оклематься… В конце концов это показалось подозрительным, и мужики отправились на Равницу. Дом был мертв, все ворота закрыты. Стучали, кричали, в ответ — ни звука. «Нет его!» — решили мужики и ушли. Через несколько дней снова вернулись, потому что единственная корова, которую держали в Равнице, мычала на всю округу. Увидели, что она непоеная и истощена до крайности — сжевала подстилку под собой и сгрызла ясли. Корову напоили, задали ей сена. Потом решили попасть в дом, с Янезом не иначе что-то случилось. Забрались через крышу, благо на ней хватало дыр. И что же увидели? Янеза в той самой комнате, где он прожил все долгие годы, пока ждал смерти брата. Двери, разумеется, были заперты, пришлось взломать. Янез прятался за шкафом и трясся как осиновый лист. Впрочем, это был уже не Янез, а его тень: кожа да кости, волосы и борода — все, что от него осталось. Вытащили его из-за шкафа, он давай кричать: «Уже идут, уже идут! Закройте дверь!» Мужики удивленно оглядывались и спрашивали: «Кто идет?» — «Все! — кричал Янез. — Возвращаются! Раньше приходили в полночь и ходили только по дому, а сегодня заявились днем и ходили по амбару» — «По амбару ходили мы», — объясняли мужики. «Вы? Ха-ха!» — презрительно смеялся Янез. Мужики переглянулись, понимающе закивали, дескать, рехнулся. Усадили его на постель, дали водки, чтобы хоть как-то привести в чувство. Когда немного успокоился, с трудом добились, что «все возвращаются» означает, что возвращается Арапка с ребятней, возвращается Тоне, Отти и даже мать, старая Равничарица, они ходят по дому, переставляют с места на место посуду, готовят еду, а мать подходит к его двери, стучит палкой и проклинает: «Запирайся, несчастный! Ты погибнешь от голода за то, что вогнал в гроб Тоне. Я прокляла тебя!..» Выходит, несчастного замучила совесть, и он свихнулся. Может, здесь есть вина и Арапкиных детей, если и впрямь били его по голове. Кто знает?..
— Тогда его и отправили в сумасшедший дом? — подал голос мальчик. — Я помню, за ним приехали на автомобиле.
— В сумасшедший дом. А куда же еще? — хмуро сказал отец. — Мужики пытались ему внушить, что никто не возвращается, но так и не внушили. Потом сообразили, что он, наверное, давно не ел. Перерыли весь дом, нашли несколько сухих груш, принесли ему. Янез в ужасе отшатнулся и заявил, что не станет есть, потому что мать велела ему умереть от голода… Тут мужики увидели, что так просто не поможешь. Почесали в затылках и стали размышлять, что с ним делать. Заботиться о нем было некому, вот и определили его в сумасшедший дом. Он до сих пор там и живет…
«Так ему и надо!» — хотелось сказать мальчику, но он вовремя прикусил язык, зная, что отец упрекнул бы за такие слова. Ему было стыдно. Он обвинял себя за дурные мысли, не по-людски это, человека, лишившегося разума, надо жалеть.
Некоторое время отец шел молча, потом, проведя ладонью по носу, по привычке, заключил рассказ.
— Разве об этом не стоит написать? — воскликнул он. — Понимаешь, иногда читаешь разные там повести и видишь, что все в них за волосы притянуто, как говорится. Особенно когда пишут про любовь, часто, как бы это сказать… уж так ее расписывают, уж так стараются человека потрясти, а ему только муторно от притворных слез и пустых вздохов. Одна выдумка… А здесь лежит под ногами настоящая правда, и нет никого, кто бы наклонился и поднял ее.
Сын молчал. Собственно говоря, он больше не слушал отца, поскольку рассказ уже кончился, а обычные заключительные слова, которые он почти знал на память, не требовали ответа. Молчал он еще и потому, что пытался разобраться в своих чувствах. Как не раз прежде, у него появилось ощущение, будто он бессердечный, поэтому он и пытался честно ответить на вопрос, вызвал ли у него рассказ о судьбе людей из Равницы просто интерес или по-настоящему потряс его.
— Да, рассказов о любви у нас немало наберется… — говорил отец. — И притом каких!.. Возьмем хотя бы Кадетку, которая каждый день у нас на глазах. Ей нет и девяти, а сколько довелось пережить. Тот, кто был ее отцом, застрелился, несчастная мать утопилась, дома у нее вообще нет, да что тут говорить!.. Поглядишь на нее — поневоле задумаешься. Вроде бы совсем ребенок, а совсем другая, чем девочки ее возраста. Сообразительная и задумчивая, смотрит прямо в глаза… без страха… Слова схватывает на лету… как говорится… Бог знает, что-то с ней будет?..
— С кем? — отсутствующе спросил мальчик, занятый своими чувствами.
— С Кадеткой! — подчеркнуто повторил отец. — Ты что, не слушаешь?
— Слушаю, — быстро отозвался сын. — Только не очень хорошо разобрал, потому что думал о Равничарах.
— О Равничарах? — с живостью переспросил отец. Ему явно было по душе, что сын размышляет после его рассказа. Он помолчал, потом убежденно произнес: — Вот видишь, разве не жалко, что в нашей долине нет ни одного писателя! — Провел ладонью по носу и добавил: — Впрочем, как знать, может, еще родится… Или уже родился…
— Кто? — рассеянно спросил мальчик, вновь вернувшийся к своим мыслям.
— Кто?.. Тот, кто напишет о наших людях!.. Как знать?
— Да, как знать, — машинально повторил мальчик.
Отец посмотрел на него и умолк.
Молча дошли они до Бачи и так же молча начали подниматься по тропинке на Стопец, на тот красивый и широкий уступ, где лежали поля и нивы Мостаров и Модреянов. Там человеку дано увидеть и осознать, что мир расстилается на все четыре стороны: по Бачскому ущелью, по Идрийской долине и по Соче к северу и югу. Там утомленный трудом горец невольно затихает, залюбовавшись равниной, Крном и соседними горами; возвышаясь совсем рядом, они потрясают своей могучей красотой, заставляя забывать будничные тяготы и заботы; с глаз слетает пелена недовольства, а из сердца уходит тревога. Человек выпрямляется, набирает полную грудь воздуха и остро чувствует счастье — оттого, что родился в прекрасных местах и что жить, в общем-то, прекрасно.
Отец и сын шли ровной проселочной дорогой у подножья горного склона. Мальчик перестал заниматься изучением собственного сердца Он пришел к печальному заключению, что не знает своего сердца; пожал плечами и стал любоваться окрестностями. Он глядел на вытянутые, вспаханные дугой красноватые нивы, они уже отдали людям урожай и теперь, усталые, спокойно ждали, когда их окутает снежный покров, чтобы погрузиться в заслуженный зимний: отдых. Потом он перевел взгляд на козольцы[1], стоявшие посреди полей, и на горы, поднимавшиеся за ними. Чем ближе подходили к сушилкам, тем выше они становились, казалось, будто по склонам уже усыпанных снегом гор поднимаются не жерди сушилок, а широкие черные ступеньки огромных лестниц. Это сравнение так захватило его воображение, что он выбрал себе лестницу, подводившую к вершине Крна. Она поднималась, доходила до самого верха и вдруг пропала — мальчик подошел вплотную к козольцу и прошел мимо. Крн маячил впереди — голый, высокий, гордый и неприступный. Смотри-ка, вот уже и другая сушилка. Знай растет себе из земли широкая черная лестница, устремляется вверх по убеленным склонам скалистого Крна, все выше и выше, до самой вершины, до самого неба.
Отец остановился возле часовенки, укрытой старыми каштанами, поднял голову. Светать только начинало.
— Слишком рано мы вышли из дому, — сказал он. И добавил, хорошо зная, что они не имеют права истратить ни одной лишней лиры: — Чего нам слоняться по Толмину и ждать, пока откроют школу. Здесь как-никак лучше. Посидим в часовне, подождем утра.
Сын чувствовал, что-то тревожит отца, ему хочется выговориться, да и сидеть в часовне ему явно не по душе. Он нетерпеливо закидывал ногу на ногу, пересаживался и наконец сказал:
— Здесь как-то неуютно и затхлым тянет. Давай лучше посидим под козольцем.
Мальчику тоже было неприятно в часовне, поэтому он с охотой зашагал вслед за отцом по пустому полю. Они остановились перед козольцем, на котором висело несколько снопов гречихи и сена. Сели на землю, опершись спинами на снопы и подтянув колени к груди.
Начиналось утро.
Теперь можно было как следует осмотреться. Природа стремительно менялась. Она по-прежнему казалась фантастической, зато перестала быть страшной. Горы расступились, их высокие белые вершины были могучими, но такими спокойными, что вселяли мир и покой в самого мальчика. Небо уже не было узким и давящим, свинцовым, прижимающим человека к земле. Оно распахнулось, стало легким и голубым… А облака?.. О, облака еще казались сказочными могучими конями, только не были уже хмурыми и серыми; теперь, в первых лучах солнца, они были розовыми, как будто кони вышли окровавленными из благородного ночного сражения. Они победили, еще как победили. Не только сами вышли из-под свинцового покрова, а своими сильными спинами приподняли свинцовое небо и перекинули его за горы. И теперь действительно свободно мчались навстречу своему миражу вселенских, вольных, бескрайних зеленых полян.
Вид этой земли и этих небес пробудил в мальчике ощущение столь сильного и необъяснимого счастья, что он готов был заплакать. Он подумал: до чего это прекрасно — жить… Жить? Жить! Жить!.. Знать, что за твоей спиной течет Бача, что слева по глубокому ущелью бежит Идрийца, а впереди — Соча, прекрасная река, равной которой нет во всем свете… Как страшно должно быть человеку, когда ему приходится умирать!.. Наверное, сама смерть пугает не так, как сознание, что ты закроешь глаза и никогда больше не увидишь ни этих нив и этих сушилок, ни этих сине-зеленых рек и покрытых лесами склонов, ни этих белых вершин и распахнутого неба, ни этих розовых облаков, этих благородных, окровавленных небесных коней, которые среди огромного голубого простора празднуют свое освобождение… Закрыть глаза и не открыть их никогда…
При этой мысли он вспомнил о маме. На всем пути он ни разу не подумал о ней, и теперь ему стало так совестно, что он вздрогнул.
— Тебе холодно? — спросил отец.
— Пробирает, — признался мальчик с тяжелым сердцем.
— Пойдем дальше?
— Как хочешь…
— Тогда пойдем, — вздохнул отец и встал.
Они молча прошли через Модрей и молча дошли до Подключья. Там дорога сужалась, зажатая Сочей и высокой отвесной скалой. Именно там отец повернулся к сыну, как будто чувствуя безвыходность своего положения. Погладил себя по носу, откашлялся и мягко сказал:
— Если все будет в порядке, в июне ты сможешь сдать экзамен за среднюю школу.
Мальчик только пожал плечами и вздохнул.
Отец снова погладил себя по носу, откашлялся и не сразу спросил:
— Скажи, ты уже думал о том, кем станешь?
Сын посмотрел на него и покачал головой.
— Никогда? — продолжал допытываться отец с плохо скрытым разочарованием.
— Никогда.
— Гм… — пробормотал отец, покачав головой, сказал себе под нос — Странный парень… Скоро семнадцать стукнет, а его ничего не интересует… Странный парень…
Мальчик втянул голову в плечи и промолчал. Ему было неприятно, словно отец упрекал его за душевную черствость. С горечью он сознавал, что и в самом деле он странный, неудачник, который не только лишний на этом свете, но и приносит сплошные неприятности матери и отцу.
— А я-то думал!.. — вздохнул отец и посмотрел на небо.
— И что же ты надумал? — быстро спросил мальчик, которому хотелось угодить отцу.
— Я говорю, что думал о том, кем быть, когда был в твоем возрасте, — сказал отец. Вытащил из кармана платок, развернул, взмахнул им, но сморкаться не стал. Убрал платок в карман, взялся за нос и задумался. Помолчав, он заговорил: — Видишь ли, я был единственным ребенком. Отец вполне мог послать меня учиться. Я просил его об этом, и другие тоже, только как об стенку горох. Он был упрямый и очень косный человек. Всегда повторял: «Крестьянин рожден быть крестьянином, а не господином!..» А я был уверен, что не гожусь в крестьяне. Крестьянская работа не приносила мне никакой радости. И, как мог, отбивался от нее. Ходил в пастухах почти до двадцати лет. Тогда в наших краях еще держали овец. Я пас своих и чужих; иногда стадо доходило до ста голов… Это позволяло мне оставаться под Вранеком от зари до зари, а иногда и на ночь. Я полеживал и читал, читал и рассматривал долину, размышляя о том, сколько рассказов можно написать о наших краях и о наших людях. И сколько я их написал!.. Я хотел сказать, сколько я их написал в мыслях, в голове! — поспешно добавил он. Помолчал и продолжал — Я не говорю, что мне не хотелось написать их на самом деле… Чего скрывать! Да только как я мог писать? К этому у человека, как говорится, должно быть призвание… Он должен быть для этого рожден… Ты слушаешь?
— Слушаю, — кивнул мальчик.
Какое-то время отец прошел молча. Поглаживая себя по носу, о чем-то раздумывал, однако не решался заговорить. В конце концов откашлялся и начал:
— Видишь ли, я потому и говорю… человек размышляет о том о сем… иногда по-глупому… а что поделаешь… от мечты и от желаний не избавишься, если ты человек. Вот такие дела!..
Сын чувствовал — отец не сказал того, что намеревался сказать. И отец понял, что сын это почувствовал, потому поспешил продолжить:
— Так что я хотел сказать?.. Да. Я хотел сказать, что не просто читал. И учился тоже. Учитель дал мне словенскую грамматику Антона Янежича[2]. Я прочел ее от корки до корки, сделал кучу выписок. Я, так сказать, выучил ее наизусть… Да что там говорить, я только о том и мечтал, чтобы дать тягу из дома. Мечтал, но и трезво рассуждал. Грамматика — это, конечно, хорошо, да куда с ней денешься, с одной грамматикой… Вот я и решил выучиться играть на органе и устроиться куда-нибудь органистом и регентом церковного хора. И выучился. Самоучкой. Отец, понятно, не дал денег на покупку пианино, старого, разумеется. И я нанялся на работу. Как раз начали прокладывать дорогу через Доминов обрыв. Думал, отца удар хватит от стыда, что его сын работает на дороге. Надо сказать, тогда труд рабочего еще ценился меньше, чем сейчас; на Доминовом обрыве работали почти одни итальянцы да фриулийцы[3]… Ну, заработал я шестьдесят гульденов и купил старое пианино. Сам настроил, начал бренчать. Но это ему не нравилось. В один прекрасный день пришел я домой и увидел пианино под грушей. Отец выкинул его из дому, хорошо еще, что не порубил топором. Я не сказал ему ни слова. Затащил пианино в сарай, досками отгородил себе угол и продолжал бренчать. Вот такие дела!.. Бренчал и ждал, когда заберут в солдаты. Надеялся увидеть мир и чему-нибудь выучиться. Если кто из наших и радовался солдатчине, так это я. Да только меня не взяли, из-за расширения вен… Словом, с армией не вышло. А годы шли. Что поделаешь! Примирился с судьбой, стал крестьянствовать. Однако не долго. Стал письмоносцем, потом арендовал маленький трактир, открыл лавочку… да что там говорить, все перепробовал… Конечно, знаю, ничего я не достиг, но по крайней мере пытался достичь… пытался кем-то стать… Видишь ли, мне кажется, человек в молодости должен мечтать, даже если мечтает о невозможном, недостижимом… Ха, если я порой вспоминаю все свои мечты, мне становится стыдно… И все-таки это не плохо! — заключил он и махнул рукой.
Мальчику многое было известно. Ему рассказывала мама, которая натерпелась из-за отцовских фантазий. Сам отец никогда не говорил с ним о своей жизни, да еще таким тоном. Он с интересом слушал его и при этом думал: все отцовские начинания были не бог весть какими серьезными и умными, и тем не менее отец казался ему значительнее. Зато становилось на сердце еще тяжелее, потому что сам он слепо подчинялся судьбе.
Они дошли до родника, бившего рядом с дорогой, всего в нескольких метрах от Сочи. Напились сладкой холодной воды и зашагали по равнине через Добравы. Отец шел молча, задумавшись. Мальчик чувствовал, что тот не высказал всего, что было на сердце. И действительно, немного погодя он погладил себя по носу, откашлялся и с явным смущением спросил полным некоторой таинственности голосом:
— Ты пишешь стихи?
Мальчик вздрогнул и покраснел, словно отец спросил, не влюблен ли он. И решительно ответил:
— Нет! Стихов я больше не пишу.
Отцу понравилось смущение сына. Он улыбнулся и успокоил его:
— А если бы и писал!.. Ничего страшного!.. Говорят, все гимназисты пишут. — Погладил себя по носу и добавил — И не только гимназисты… даже простые крестьянские парни.
— Знаю, — прервал его мальчик. — Млинарев Цене пишет, а над ним все смеются.
— Смеются, — подтвердил отец. — Хотя прекрасно знают, что Цене — самый умный парень в деревне… Если б его отдали учиться, он, может, писал бы всерьез. Как знать… Правду сказать, и настоящих поэтов и писателей люди считают странными…
Несколько шагов они прошли молча, отец заговорил снова:
— Стихи… Ничего не скажу, я стихи с удовольствием читаю. Хотя больше люблю книги, я хочу сказать — повести, романы… книги, в которых говорится о человеке… о нашей жизни… — Погладил себя по носу и воскликнул: — Вот поэтому я и говорю: жаль, что в нашей долине нет ни одного писателя! Сюжетов, как говорится, на его долю хватит… Я уже сказал: у человека, как говорится, должно быть к этому призвание… Он должен родиться для этого…
— Я тоже с большей охотой читаю рассказы, чем стихи, — сказал мальчик, чтобы что-то сказать.
Отец задумался. Они дошли до развилки, от которой начиналась дорога в Полюбинь, и стали спускаться к Толминке. На мосту отец откашлялся, повернулся к сыну и почти робко, доверительно спросил:
— Ты помнишь те бумаги, которые мы с тобой в прошлом году нашли под балкой, когда чинили крышу?
— А, «Корабль без кормчего»[4],— сказал мальчик, он хорошо помнил, как вытянул из-за балки пачку пожелтевшей бумаги, исписанной почерком, показавшимся ему знакомым.
— Ага, — кивнул отец, — «Корабль без кормчего», такое было название… Видишь ли, это я написал… Когда?.. Да почти тридцать лет назад… Если бы про это узнали, надо мной смеялись бы, как смеются над Млинаревым Цене…
— Поэтому ты спрятал их под крышей? — спросил мальчик.
— Пожалуй…
— А почему ты вырвал их у меня из рук и бросил в печку?
— Почему?.. Кто его знает?.. Впрочем, я рассказал тебе об этом только для того, чтобы ты знал, — сказал отец и быстрее зашагал по мосту.
У мальчика было горько на сердце, как будто отец признался в проступке, умалявшем его достоинство отца, достоинство серьезного и умного человека. Он почувствовал сожаление и одновременно какое-то иное уважение, большее, чем то, которое испытывал к нему прежде. Он наблюдал за ним, смотрел, как тот шел, как говорил, помогая себе руками, как выбирал, а потом взвешивал слова, как заказал две тарелки супа и две булки, как ел и как вытирал усы. Раньше отец был просто близким, таким домашним и таким понятным, а сейчас вроде бы отдалился, и сын тайком взглядывал на него или смотрел не отрываясь, словно никогда прежде не видел… Отец стал другим. Раньше отец был только отцом, сейчас это был не только отец, а человек со своей жизнью. И что же это за человек, его отец? Хороший человек. А какой была его жизнь? Трудной и богатой событиями. И вдруг он почувствовал, что любит отца так, как никогда прежде. И не только любит. Гордится им… Решительной поступью шагал он с отцом к школе. И когда на ступеньках тот еще раз напомнил, чтобы не был он угрюмым и разговаривал с директором спокойно и заинтересованно, мальчик искренне пообещал: он будет приветливым и внимательным и постарается хорошо учиться.