Ценсура сделана нянькою рассудка, остроумия, воображения, всего великого и изящного. Но где есть няньки, то следует, что есть ребята, ходят на помочах, отчего нередко бывают кривые ноги; где есть опекуны, следует, что есть малолетние, незрелые разумы, которые собою править не могут. Если же всегда пребудут няньки и опекуны, то ребёнок долго ходить будет на помочах и совершенный на возрасте каляка. Недоросль будет всегда Митрофанушка, без дядьки не ступит, без опекуна не может править своим наследием. Таковы бывают везде следствия обыкновенной ценсуры, и чем она строже, тем следствия её пагубнее. (…)
Правительство, дознав полезность книгопечатания, оное дозволило всем; но, паче ещё дознав, что запрещение в мыслях утщетит благое намерение вольности книгопечатания, поручило ценсуру или присмотр за изданиями управе благочиния. Долг же её в отношении сего может быть только тот, чтобы воспрещать продажу язвительных сочинений. Но и сия цен-сура есть лишняя. Один несмыслённый урядник благочиния может величайший в просвещении сделать вред и на многие лета остановку в шествии разума: запретит полезное изобретение, новую мысль и всех лишит великого. Пример в малости. В управу благочиния принесён для утверждения перевод романа. Переводчик, следуя автору, говоря о любви, назвал её лукавым богом. Мундирной ценсор, исполненный духа благоговения, сие выражение почернил, говоря: «неприлично божество называть лукавым». Кто чего не разумеет, тот в то да не мешается. Если хочешь благорастворённого воздуха, удали от себя коптильню; если хочешь света, удали затмевание; если хочешь, чтобы дитя не было застенчиво, то выгони лозу из училища. В доме, где плети и батожьё в моде, там служите-ли пьяницы, воры и того ещё хуже. (…)
Обыкновенные правила ценсуры суть: подчёркивать, марать, не дозволять, драть, жечь всё то, что противно естественной религии и откровению, всё то, что противно правлению, всякая личность, противное благонравию, устройству и тишине общей. (…)
Но, запрещая вольное печатание, робкие правительства (…) боятся сами иметь порицателей. (…) Для того-то вольность мыслей правительствам страшна. До внутренности потрясённый вольнодумец прострёт дерзкую, но мощную и незыбкую руку к истукану власти, сорвёт её личину и покров и обнажит её состав. Всяк узрит бренные его ноги, всяк возвратит к себе данную им ему подпорку, сила возвратится к источнику, истукан падёт. Но если власть не на тумане мнений восседает, если престол её на искренности любви общего блага возник, — не утвердится ли паче, когда основание его будет явно, не возлюбится ли любящий искренно? Взаимность есть чувствование природы, и стремление сие почило в естестве. (…)
Но если мы признали бесполезность ценсуры или паче её вред в царстве науки, то познаем обширную и беспредельную пользу вольности печатания.
Доказательства сему, кажется, не нужны. Если свободно всякому мыслить и мысли свои объявлять всем беспрекословно, то естественно, что всё, что будет придумано, изобретено, то будет известно; великое будет велико, истина не затмится. Не дерзнут правители народов удалиться от стези правды и убоятся, ибо пути их, злость и ухищрение обнажатся. Вострепещет судия, подписывая неправедный приговор, и его раздерёт. Устыдится власть имеющий употреблять её на удовлетворение только своих прихотей. Тайный грабёж назовётся грабежом, прикрытое убийство — убийством. Убоятся все злые строгого взора истины. Спокойствие будет действительное (…) Ныне поверхность только гладка, но ил, на дне лежащий, мутится и тмит прозрачность вод.
«ГАМЛЕТ НА РОССИЙСКОМ ПРЕСТОЛЕ»
Хотя Павел и «простил» Новикова и Радищева (очевидно, в пику своей покойной матушке), к печатному слову он относился крайне подозрительно; он оставил в силе предсмертное распоряжение Екатерины, которым она отменила свой прежний указ 1783 года о «вольных типографиях»: все пять лет его царствования они так и простояли опечатанными. Более того, 4 июля 1797 года он выпустил указ, по которому цензура всех книг переходила в руки высшего правительства: «Государь Император высочайше повелеть соизволил: книги, цензурою признаваемые недозволенными, представлять на рассмотрение Совета (Его Величества)». На таможнях была устроена строжайшая цензура иностранных книг, журналов и газет: одно время им было предписано не пропускать ни одного иностранного издания, хотя бы оно содержало панегирик Павлу. Как изящно выразился позднее в своих воспоминаниях литератор Фёдор Вигель, в пятилетие павловского царствования писатели старались «существовать неприметным образом»[8].
По Высочайшему повелению 1797 года предписано было вместо слова «врач» писать «лекарь», вместо «граждане» — «жители», «обыватели», вместо «отечество» — «государство», а слово «общество» вообще было запрещено.
В своих воспоминаниях «Достопамятный год жизни» драматург Август Коцебу, служивший одно время в России (тот самый, позднее убитый студентом Зандом, которого за это воспел в своём «Кинжале» Пушкин), приводит такие цензурные анекдоты: «Слово „республика“ не должно было встречаться в моей драме „Октавия“. Антоний не смел говорить — „умираю свободным римлянином“. Равным образом необходимо было исключить вредную мысль, что „икра получается из России“ и что „Россия страна отдалённая“… Сколько раз я потешался глупостью цензора в Риге (Туманского), совершенно тупого человека, который, например, в моей пьесе „Примирение“ вычеркнул слова сапожника: „Я отправляюсь в Россию; говорят, там холоднее здешнего!“ (он сгорал безнадёжною любовью) — и заменил их следующими: „Я уезжаю в Россию, там только одни честные люди!“ Я не предполагал тогда, что в Петербурге будут когда-либо из страха делать то же самое, что Туманский по глупости делал в Риге»[9].
«ДНИ АЛЕКСАНДРОВЫ…»
«Дней Александровых прекрасное начало» было многообещающим. Решив управлять «по закону и сердцу Августейшей Бабки», он отменил запрещение ввозить иностранные книги, велел «распечатать» вольные типографии. В 1804 году был принят относительно либеральный «Устав о цензуре», обещана «разумная свобода книгопечатания». Вместо полуграмотных «урядников благочиния» цензуровать книги должны были профессора университетов. Параграф 21-й нового цензурного устава предписывал цензорам «руководствоваться благоразумным снисхождением, удаляясь от пристрастного толкования», и даже, в том случае, если «место в сочинении подвержено двоякому смыслу (…) истолковывать оное выгоднейшим для сочинителя образом»[10]. На практике, впрочем, зачастую всё обстояло иначе. Благодаря своей учёности, цензоры как раз и доискивались «второго смысла», то есть подтекста. А уже в 1811 году над ними была поставлена сверхцензура Министерства полиции. Позднее начались погромы университетов, устроенные мракобесами Магницким и Руничем.
Письма Пушкина друзьям из ссылки наполнены вопросами: «Верно не лезет сквозь цензуру?», «Не запретила ли цензура?» и т. п. Поручив в 1823 году Вяземскому издать «Кавказского пленника» по возможности без цензурных искажений, он пишет 14 октября из Одессы в Москву:
«Зарезала меня цензура! я не властен сказать, я не должен сказать, я не смею сказать ей дней в конце стиха. Ночей, ночей — ради Христа, ночей Судьба на долю ей послала. То ли дело. Ночей, ибо днём она с ним не видалась — смотри поэму. И чем же ночь неблагопристойнее дня? которые из 24 часов именно противны духу нашей цензуры?..»
Он же написал в те годы два известных «Послания к цензору», которые полностью смогли увидеть свет только в 1870 году:
Замечу, впрочем, что отношение Пушкина к «чуткой цензуре», «в журнальных замыслах» стеснявшей «балагура», было достаточно сложным: он полагал, что «просвещённая» цензура всё же нужна — но в строго очерченных пределах.
Адресат пушкинского письма, Петр Андреевич Вяземский (1792–1878), поэт, литературный критик, был одним из ближайших друзей Пушкина. Много позднее в течение трёх лет (1855–1858) он занимал пост товарища министра народного просвещения и одновременно члена Главного управления цензуры.
Разговоры сочинителя с цензором
В начале века в русской литературе появляется новый сюжет — сатирические «разговоры писателя с цензором», написанные в жанре небольших драматических сценок. Первый опыт такого рода создан в 1805 году Иваном Петровичем Пниным (1773–1805) — поэтом, публицистом, одним из идеологов русского Просвещения, президентом Вольного общества любителей словесности, наук и художеств.
Письмо к издателю
Сочинитель
Я имею, государь мой, сочинение, которое желаю напечатать.
Цензор
Его должно впредь рассмотреть; а под каким оно названием?
Сочинитель
Цензор
Истина? О! её должно рассмотреть, и строго рассмотреть.
Сочинитель
Вы, мне кажется, излишний берёте на себя труд. Рассматривать истину? Что это значит? Я вам скажу, государь мой, что она не моя и она существует уже несколько тысяч лет. Божественный Кун <Конфуций> начертал оную в премудрых своих законах. Так говорит он: «Смертные! Любите друг друга, не обижайте друг друга, не отнимайте ничего друг у друга, храните справедливость друг к другу, ибо она есть основание общежития, душа порядка и, следовательно, необходима для вашего благополучия». Вот содержание моего сочинения.
Цензор
«Не отнимайте ничего друг у друга, будьте справедливы друг к другу»!.. Государь мой, сочинение ваше непременно рассмотреть должно. (
Сочинитель
Вот оно.
Цензор (
Да… ну… это ещё можно… и это позволить можно… но этого… этого… никак пропустить нельзя! (указывая на места в книге).
Сочинитель
Для чего же, смею спросить.
Цензор
Для того, что я не позволяю, — следовательно, это не позволительно.
Сочинитель
Да разве вы больше, г. цензор, имеете права не позволить печатать мою
Цензор
Конечно, потому что я отвечаю за неё.
Сочинитель
Как? вы должны отвечать за мою книгу? А разве сам я не могу отвечать за мою
Цензор
Но вы можете заблуждаться.
Сочинитель
А вы, г. цензор, не можете заблуждаться?
Цензор
Нет, ибо я знаю, что должно и чего не должно позволить.
Сочинитель
А нам разве знать это запрещается? разве это какая-нибудь тайна? Я очень хорошо знаю, что я делаю.
Цензор
Если вы согласитесь (показывая на книгу) выбросить сии места, то вы можете книгу вашу издать в свет.
Сочинитель
Вы, отнимая душу у моей
Цензор
Не всякая истина должна быть напечатана.
Сочинитель
Почему же? Познание истины ведёт к благополучию. Лишать человека сего познания — значит препятствовать ему в его благополучии, значит лишать его способов сделаться счастливым. Если можно не позволить одну истину, то должно уже не позволить никакой, ибо истины между собою составляют непрерывную цепь. Исключить из них одну — значит отнять из цепи звено и её разрушить. Притом же истинно великий муж не опасается слушать истину, не требует, чтоб ему слепо верили, но желает, чтоб его понимали.
Цензор
Я вам говорю, государь мой, что книга ваша без моего засвидетельствования есть и будет ничто, потому что без оного не может она быть напечатана.
Сочинитель
Г. цензор! Позвольте сказать вам, что
Цензор (
Я говорю с вами как цензор с сочинителем.
Сочинитель (
А я говорю с вами как гражданин с гражданином.
Цензор
Какая дерзость!
Сочинитель
О, Кун, благодетельный Кун! Если бы ты услышал разговор сей, если бы ты видел, как исполняют твои законы, если бы ты видел, как наблюдают справедливость, если бы видел, как споспешествуют тебе в твоих божественных намерениях, тогда бы… тогда бы справедливый гнев твой… Но прощайте, г. цензор, я так с вами заговорился, что потерял уже охоту печатать свою книгу.
Знайте, однако ж, что
1805
Пнин не дождался публикации этой сценки: он умер 29 сентября 1805 года, а 12-й номер «Журнала Российской словесности» за 1805 год, где она была опубликована, вышел, по-видимому, в декабре. Издатель журнала Н. П. Брусилов снабдил посмертную публикацию примечанием, напоминающим краткий некролог: «Вот одно из последних сочинений любезного человека, которого смерть похитила рано и не дала ему оправдать на деле ту любовь к Отечеству, которая пылала в его сердце. Счастлив тот, кто и за гробом может быть любим!»
Сценка приведена (с некоторыми пропусками и искажениями) также в книге А. М. Скабичевского и в книге В. Я. Богучарского «Из прошлого русского общества». Последний так комментирует эту сценку: «Знаменательно, что диалог Пнина появился в печати с разрешения той же цензуры и мог несколько смягчить гнев божественного Куна. Какие вулканы должны были иначе клокотать в груди Куна, если бы он узнал, что через много-много лет после появления в печати статьи Пнина сидел над рукописями авторов сделанный в 1841 г., невзирая на поразительное невежество, почётным членом отделения русского языка и словесности при Академии наук знаменитый цензор Красовский и делал на рукописях свои замечания»[11].
Основной труд Пнина — «Опыт о просвещении относительно к России» (1804), изданный с таким эпиграфом: «Блаженны те государи и те страны, где гражданин, имея свободу мыслить, может безбоязненно сообщать истины, заключающие в себе благо общественное!». Антикрепостническая направленность этого труда привела к изъятию из книжных лавок нераспроданной части тиража и запрещению в 1805 году попытки Пнина переиздать его. Автор не случайно выдаёт эту сценку за перевод «с манжурского» (так!). Мы встречаемся с довольно распространённым аллюзионным приёмом, применявшимся русскими литераторами с целью обвода цензуры. Помимо того, автор иронизирует по поводу заключения Петербургского цензурного комитета, запретившего переиздание его труда под таким, в частности, предлогом: процитировав слова автора — «Насильство и невежество, составляя характер правления Турции, не имея ничего для себя священного, губят взаимно граждан, не разбирая жертв», — цензор Г. М. Яценков заметил: «Хочу верить, что эту мрачную картину автор списал с Турции, а не с России, как то иному легко показаться может». Его выводы сводились к тому, что «сочинение г-на Пнина (…) всемерно удалять должно от напечатания», поскольку автор «своими рассуждениями о всяческом рабстве и наших крестьянах, (…) дерзкими выпадами против помещиков (…) разгорячению умов и воспалению страстей тёмного класса людей способствовать может»[12]. Пнин попробовал было отстоять свой труд, послав в Главное правление училищ протест, но безуспешно. Между прочим, в нём есть такие слова: «…Сочинитель обязан истины, им предусматриваемые, представлять так, как он часто находит их. Он должен в сём случае последовать искусному живописцу, коего картина тем совершеннее, чем краски, им употребляемые, соответственнее предметам, им изображаемым».
Несомненно, что, не сумев отстоять свой труд, Пнин в своём сатирическом разговоре, с одной стороны, в замаскированной форме выступил против предварительной цензуры, введённой уставом 1804 года, а с другой — высмеял потуги цензора на исключительное владение «Истиной». Несомненно, инцидент с запрещением «Опыта просвещения…» и переписка Пнина с цензурным ведомством послужили толчком к созданию этого памфлета.
Автором второй в отечественной литературе сценки, героями которой являются автор и цензор, стал Александр Ефимович Измайлов (1779–1831) — поэт-сатирик, баснописец, журналист. С 1818 по 1826 год он издавал и редактировал журнал «Благонамеренный», в котором печатались А. А. Дельвиг, Е. А. Баратынский, В. К. Кюхельбекер и другие поэты, но чаще всего сам издатель.
Отношения между персонажами показаны у Измайлова ещё достаточно патриархально. В дальнейшем автор, как правило, был полностью отторжен от непосредственных контактов с цензором (см. ниже такую же сценку В. С. Курочкина).
Сочинитель
На рассмотрение принёс я сочиненье.
Ценсор
Садитесь, сделайте-с, прошу вас, одолженье.
А как-с заглавие, позвольте вас спросить!
Сочинитель