До меня очередь дошла, как я уже говорил, когда шла вторая четверть, и снова за домашние задания отвечал капитан Хардкасл. А надо вам знать, что во время приготовления домашнего задания каждый мальчик в зале сидел за отдельным деревянным столом. Стол этот был обычной школьной партой с наклонным верхом, и еще там имелась узкая доска с углублением для ручки и небольшим отверстием справа для чернильницы. Перья у ручек, которыми мы писали, были съемными, и нужно было макать такое перо в чернильницу каждые шесть-семь секунд, чтобы оно писало. Шариковых авторучек тогда еще не придумали, а чернильными авторучками писать нам запрещали. Перья же, которыми мы писали, часто ломались, и потому почти у всякого мальчика при себе был запас — несколько перышек в коробочке, которая лежала в брючном кармане.
Работа над домашними заданиями была в разгаре. Капитан Хардкасл восседал перед нами, пощипывая свой оранжевый ус, дергая головой и урча под нос. Его глаза буравили собравшихся, выискивая непорядок. Если и слышались какие-то звуки, то разве лишь пофыркивания самого капитана, да еще шуршание бумаги и тихий скрип перьев. Изредка раздавалось негромкое, но пронзительное «пинь!» — это означало, что какой-то школьник слишком уж глубоко обмакнул перо в маленькую чернильницу из белого фарфора.
Катастрофа разразилась, когда я как дурак воткнул кончик своего пера в столешницу парты. Перо сломалось. Я знал, что запасного перышка у меня в кармане нет, но если сдать незаконченную работу, то никаким сломанным пером оправдаться бы не удалось. В тот день в качестве задания мы писали сочинение, а тема была такая: «История жизни одного Пенса» (это сочинение про мелкую монетку, оно до сих пор хранится в моем архиве). Начало у меня получилось очень складным, и все шло просто замечательно, как вдруг сломалось это самое перышко. До конца часа оставалось еще минимум полчаса, и не мог же я просидеть все это время ничего не делая. Поднять руку, чтобы сообщить капитану Хардкаслу о своем несчастье, я тоже не мог. Боялся, страшно было. И самое обидное, я в самом деле хотел дописать это сочинение. Я уж точно знал, что должно было случиться с моим пенсом на следующих двух страницах, и мне казалось невыносимым оставлять все это недорассказанным.
Я поглядел направо. Мальчика за соседним столом звали Добсон. Он был мой ровесник и славный малый. Даже теперь, шестьдесят лет спустя, я все еще помню, что отец Добсона был врачом и что этот Добсон жил в Аксбридже, в графстве Миддлсекс.
Я мог дотянуться рукой до парты Добсона — настолько до нее было близко. И я подумал, что можно рискнуть. Голову я склонил к парте, но при этом очень старательно следил за капитаном Хардкаслом. И когда мне показалось, что наставник отвернулся, я приставил ладонь трубочкой ко рту и зашептал:
— Добсон… Добсон… Перышко взаймы дай, а?
И вдруг наверху зала все взорвалось. Капитан Хардкасл вскочил на ноги и, тыча указательным пальцем в меня, закричал:
— Вы разговаривали! Я видел, что вы разговаривали! Не вздумайте отпираться! Я точно видел, что вы разговаривали, прикрыв рот ладонью!
Я оцепенел от ужаса.
Все перестали писать и стали оглядываться.
Лицо капитана Хардкасла поменяло расцветку с красной на густо-фиолетовую, и он все время дергался как бешеный.
— Будете отпираться? — кричал он.
— Нет, сэр, н-н-но…
— Так он еще и отпирается! Признавайтесь: вы болтали! Вы хотели, чтобы Добсон вам помог с сочинением, верно?
— Н-нет, сэр, я не просил его об этом. Я не болтал.
— Понятно, он, конечно, не болтал! А кто же, спрашивается, звал Добсона? Или вы решили полюбопытствовать, как его здоровье?
Надо еще раз напомнить читателю, сколько мне тогда было лет. Не был я самонадеянным четырнадцатилетним юнцом. И двенадцати- или хотя бы десятилетним я тоже не был. Мне было девять с половиной, а в таком возрасте человек, как правило, еще плохо оснащен для противостояния взрослому мужчине с оранжево-красной шевелюрой и бешеным нравом. И не остается ничего иного, кроме как трястись и заикаться.
— У… у меня перышко сломалось, сэр, — прошептал я. — Я… я… хотел попросить у Добсона д-докторугое, ес-с-ли у него есть запасное, сэр.
— Вы лжете! — заорал капитан Хардкасл, и в голосе его слышалось торжество. — Я всегда знал, что вы врунишка! Да еще и болтун!
— Перышко мне т-только нужно было, сэр, и все.
— На вашем месте я бы лучше молчал! — громыхал голос с возвышения. — Вы только увеличиваете свои неприятности! Даю вам «полоску»!
Эти слова предвещали мне жуткую, страшную участь. «Даю вам полоску!» Я кожей ощущал прилив сочувствия со всех сторон — каждому было меня жалко. Но никто даже не пошевельнулся и не издал ни звука.
Тут мне придется объяснить вам систему «звезд и полос», действовавшую в школе св. Петра. За очень хорошую работу вас награждали четвертью «звезды», и перед вашей фамилией в списке учеников на доске объявлений ставилась цветным мелом красная точка. Когда четвертушек становилось четыре, красная линия соединяла точки между собой, и у вас получалась целая «звезда».
За очень плохую работу или неподобающее поведение вы получали «полосу», и это автоматически означало, что директор вас вздует.
У каждого наставника было две тетрадки с бланками для четвертушек звезды и для полос; они эти бланки заполняли, подписывали и вырывали в точности так, как чеки вырывают из чековой книжки. Бланки звезды были розовыми, а бланки полос — какого-то зловещего сине-зеленого цвета. Мальчик, получивший звезду или полосу, прятал заполненный бланк в карман, и на следующее утро после молитвы директор вызывал получивших, и те выходили из строя и отдавали их директору. Получить полосу считалось серьезным наказанием, и их давали редко — за неделю, как правило, ими удостаивали не более двух-трех учеников.
И вот теперь капитан Хардкасл вручал такую полосу мне.
— Подойдите сюда, — приказал он.
Я вышел из-за парты и побрел к возвышению. Он уже успел вытащить сине-зеленую тетрадку для полос и начал заполнять один из бланков. Писал он красными чернилами, а в графе «Причина» написал: «Разговоры во время выполнения домашнего задания, попытки пререкания и ложь». Расписавшись, он вырвал заполненный бланк, а потом еще долго заполнял корешок бланка. Наконец, держа этот ужасный клочок сине-зеленой бумаги в руке, он помахал им в моем направлении, но на меня не глядел. Я взял бланк и вернулся к своей парте. Вся школа во всей глаза следила за тем, как я иду.
До конца часа домашних заданий я сидел за партой и ничего не делал — без перышка как я мог написать хоть слово для «Истории жизни одного Пенса»? Пришлось дописывать свое сочинение на следующий день, пока остальные играли на спортплощадке.
Утром следующего дня, сразу после молитвы, директор вызвал тех, кто получил четвертушки звезд и полосы. Кроме меня, никто не вышел. По обе стороны от директора восседали учителя, и я мельком взглянул на капитана Хардкасла. Руки он скрестил на груди, голова дергалась, молочно-белые глаза напряженно следили за мной, лицо все еще тускло светилось вчерашним торжеством.
Я протянул директору листок. Директор взял бланк и прочел написанное там.
— Соблаговолите явиться в мой кабинет, — сказал он, — как только это все кончится.
Через пять минут, семеня на цыпочках и ужасно содрогаясь, я открыл обитую зеленым сукном дверь и вступил в приемную директора — священную обитель.
Я постучался.
— Войдите!
Я повернул ручку и вошел в большую квадратную комнату с книжными шкафами, стульями и огромным письменным столом, обитым красной кожей.
Директор сидел за этим самым столом и вертел в пальцах мою полосу.
— Что вы можете сказать в свое оправдание? — спросил он, и промеж его губ опасно сверкнули белые акульи зубы.
— Это была не ложь, сэр, — сказал я. — Честное слово, сэр, я не врал. И не пытался отпираться.
— А капитан Хардкасл утверждает, что вы делали и то, и другое. Или вы хотите сказать, что капитан Хардкасл — лжец?
— Нет, сэр. О, нет, сэр. У меня перышко сломалось, сэр, и я просил Добсона дать мне взаймы запасное. Если у него есть.
— А капитан Хардкасл не то говорит. Он говорит, что вы просили Добсона помочь с сочинением.
— Да нет, сэр, не просил я. От меня до капитана Хардкасла далеко было, а я говорил шепотом. Он же не мог расслышать, что я сказал, сэр.
— Так вы все-таки называете его лжецом.
— О, нет, сэр! Нет, сэр! Я так не говорил, сэр!
Ну как я мог спорить с директором? Что, надо было сказать ему: «Да, сэр, если вам действительно хочется знать, сэр, то я называю капитана Хардкасла лжецом, потому что он и есть лжец!» — но подобное и вообразить нельзя было.
У меня на руках оставалась только одна карта, и эта карта была заведомо бита, или, по крайней мере, мне тогда так казалось.
— Спросили бы у Добсона, сэр, — пробормотал я.
— У Добсона? — закричал он. — А чего это ради я буду спрашивать у Добсона? И что я у него должен спросить?
— Он сказал бы вам, что я говорил, сэр.
— Капитан Хардкасл — офицер и джентльмен, — сказал директор. — Он рассказал мне о том, что произошло. С трудом представляю себе, чтоб я бегал и спрашивал у всяких глупых мальчишек, говорит ли капитан Хардкасл правду.
Я молчал.
— За разговоры во время выполнения домашнего задания, — продолжал директор, — за попытки отпираться и за ложь вы получите шесть ударов тростью.
Он поднялся из-за стола и зашагал к шкафу в противоположном углу кабинета. Протянул руки и достал сверху три тонких желтых трости, каждая закругленно изогнута с одного конца. Несколько секунд он подержал их на весу, проверяя и тщательно рассматривая каждую, потом выбрал одну из них, а оставшиеся две положил назад.
— Нагнуться.
Я очень боялся трости. Да и на всем свете не нашлось бы маленького мальчика, который не побоялся бы ее. Это была не просто палка, чтобы бить. Это было орудие для нанесения ран и увечий. Трость рвала кожу. После нее оставались страшные темно-красные шрамы, заживавшие не раньше, чем через три недели, и все это время, пока шрамы не затянутся, в них чувствовалось биение пульса.
Я попытался еще раз избежать неизбежного и закричал почти истерично:
— Я не делал этого, сэр! Клянусь, я правду говорю!
— Молчать и нагнуться! Коснуться руками пола!
Очень медленно я дотянулся руками до своих ботинок. Потом закрыл глаза и приготовился к первому удару.
Трах! Сильный удар по ягодицам — словно из ружья выстрелили! Пока до сознания дойдет чувство боли, проходит время, и запаздывание длится около четырех секунд. Поэтому искушенный истязатель всегда делает перерыв между ударами, чтобы боль успела достичь наивысшей точки.
Так что в течение нескольких секунд после первого «траха» я еще ничего не чувствовал. Потом вдруг пришло ужасное, опустошающее, гибельное, мучительное, невыносимое пылание поперек ягодиц, и когда боль доходила до своей высшей точки, обрушивался второй «трах». Я стоял, согнувшись в пояснице и вцепившись в лодыжки изо всех сил, какие оставались, и прикусив нижнюю губу. Я старался не издать ни единого звука, потому что любой мой отклик только бы увеличивал удовольствие, испытываемое палачом.
Трах!.. Пятисекундная пауза.
Трах!.. Еще одна пауза.
Трах!.. И еще одна пауза.
Я считал удары и, когда на меня обрушился уже шестой, понял, что выдержал казнь, не проронив ни звука.
— Довольно будет, — произнес голос откуда-то из-за моей спины.
Я выпрямился и схватил что было силы обеими руками себя за попу. Это инстинктивная реакция, все так делают. Боль до того жуткая, что пробуешь схватить ее и вырвать с корнем, и чем крепче давишь на больное место, тем больше помогает.
Ковыляя по красному ковру к двери, я глаз на директора не поднимал, пока семенил вприпрыжку. Дверь была закрыта, и никто распахивать ее передо мною не спешил, так что на пару секунд пришлось убрать одну ладонь с пылающего зада, чтобы дернуть дверную ручку.
Наконец я выскочил из директорского кабинета.
Прямо напротив находилась комната наставников-помощников, то есть, как сказали бы теперь, учительская. Там наши педагоги дожидались теперь звонка, чтобы разойтись по своим классам, но, несмотря на свою смертную муку, я все же заметил, что дверь этой общей комнаты была открыта.
Но зачем она открыта?
Уж не оставили ли ее открытой специально, чтобы всем им было лучше слышно, как трость обрушивается на мальчишеское тело?
А зачем же еще? Я даже был почти уверен, что дверь распахнул не кто иной, как капитан Хардкасл. Мне рисовалась картина: вот он стоит там, среди своих коллег по работе, и довольно хрюкает после каждого удара.
Маленькие мальчики подчас способны вести себя очень по-товарищески, когда у кого-то из них случаются неприятности, и уж тем более, если они чувствуют, что совершена явная несправедливость. Когда я вернулся в свой класс, меня обступили соученики, и со всех сторон я видел участливые лица и слышал сочувствующие голоса поддержки.
И вот что я еще помню. Мальчик моего возраста по фамилии Хайтон так сильно загорелся всей этой историей, что сказал мне в тот день перед ланчем:
— У тебя нет отца. У меня есть. Я хочу написать ему и рассказать, что случилось, и он что-нибудь придумает.
— Да что он может сделать? — сказал я.
— Ой, да ты что? Он все может, — сказал Хайтон. — И мой папа этого так не оставит.
— А где он сейчас?
— В Греции, — сказал Хайтон. — В Афинах. Но какая разница?
Так или иначе, маленький Хайтон сел и написал своему отцу, в которого так верил, но, понятное дело, из его затеи ничего не вышло. Но все равно, это был такой трогательный и великодушный порыв маленького мальчика, захотевшего помочь другому маленькому мальчику, что я никогда не забывал про него и никогда не забуду.
Малыш Эллис и фурункул
Когда пошла уже третья четверть моего учения в школе св. Петра, я заболел гриппом и меня уложили в постель в лазарете. Так называлась палата для больных, в которой безраздельно властвовала противная и страшная экономка. На кровати рядом со мной лежал семилетний мальчик, которого звали Эллисом, и он мне очень нравился. Эллис попал в лазарет потому, что у него на внутренней стороне бедра выскочил здоровенный и кажущийся воспаленным фурункул. Я видел его. Величиной со сливу и почти такого же цвета.
Как-то утром явился доктор осмотреть нас, и вместе с ним в палату вплыла экономка.
— Какая у него сегодня температура? — спросил врач, указывая на меня.
— Тридцать семь и восемь, — ответила экономка.
— Хватит ему тут прохлаждаться, — сказал врач. — Отправляйте его завтра в школу.
Потом он повернулся к Эллису.
— Сними-ка штаны, — сказал он.
Врач был очень страшный — маленький, очки в стальной оправе и лысая голова. От одного его вида у меня душа уходила в пятки.
Эллис снял пижамные штаны.
Врач нагнулся и поглядел на фурункул.
— Гммм, — сказал он. — Противная штука, правда? Надо с этим что-то делать, правда, Эллис?
— А что вы будете делать? — спросил Эллис, дрожа всем телом.
— Ничего такого, о чем ты мог бы волноваться, — сказал врач. — Ложись-ка на спинку и не обращай на меня внимания.
Эллис лег на спину, откинув голову на подушку. Врач поставил чемоданчик со своими инструментами на пол у кроватки Эллиса, потом опустился на колени и открыл чемоданчик. Эллис, даже подняв голову с подушки, все равно бы не увидел, что делает врач. А я все видел. Я видел, как он вытащил скальпель — медицинский нож с длинной стальной ручкой и маленьким сходящим на нет заостренным лезвием. Потом пригнулся у кровати Эллиса, держа скальпель в правой руке.
— Дайте мне большое полотенце, — сказал он экономке.
Та подала ему полотенце.