Но никто не торопился этот приказ выполнять. А дело было так.
Через несколько дней после начала наступления под Сталинградом стояла нелетная погода, и только наши легкомоторные самолеты, кружа на малой высоте под кромкой облаков, вели разведку начавших отступление немецких частей. В тот день на аэродром прибыл майор — представитель Военного Совета Донского фронта — и привез целую машину листовок, предназначенных для сбрасывания в расположение немецких войск. Одну из листовок я прочел и перевел текст друзьям. Майор обратил внимание, что я владею немецким языком, как родным. Завязалась беседа, и он посетовал, что мощность передатчиков, установленных на машинах вдоль линии фронта, слабая, и нашу агитацию и призывы к сдаче в плен слышат немцы только в первой траншее. И добавил: «Вот если бы поставить громкоговорительную установку на самолет, и с воздуха, в глубине расположения немцев, вести передачи и зачитать ультиматум самому Паулюсу и его штабу! Это было бы здорово!» Стоявший рядом один из инженеров полка Петухов заметил, что нет проблем установить подобное устройство на У-2, но весь вопрос — какая будет слышимость на земле? — сказать трудно, такого в авиационной практике еще не было. Майор уехал, а на следующий день меня вызвали в штаб дивизии и приказали отправиться на инструктаж в политуправление фронта. За это время техники смонтировали на самолете мощный звукоусилитель. Начали его испытывать. Передача велась из второй, «штурманской», кабины самолета с помощью ларингов, через динамик, укрепленный под фюзеляжем. Слышимость была хорошей только на высоте ниже тысячи метров и при работе мотора на малых оборотах. Последние испытания проводили в присутствии Рокоссовского. После приземления подошли к нему и доложили о готовности к выполнению задания. Стоял такой мороз, что даже говорить было трудно. Рокоссовский, улыбаясь, пожал нам руки и спросил: «Что, не сладко в открытой кабине на такой холодине?» От его слов мы почувствовали себя просто и уверенно, скованность перед высоким начальством пропала.
Как происходили эти необычные вылеты? Например, полеты к штабу Паулюса.
На высоте 1200–1300 метров убирался газ и самолет почти бесшумно планировал к заданному району. Самолет «встает в мелкий вираж», и мы начинаем передачи.
«Ахтунг! Ахтунг! Ан ди ин раум фон Сталинград айн-гекесельтен дойтшен официрен унд зольдатен!» — «Внимание! Внимание! К окруженным в районе Сталинграда немецким солдатам и офицерам!» — разносилось в морозном ночном небе. Текст сначала передавался на командный пункт фельдмаршала, а затем — многократно — окруженным в разных точках кольца окружения. Сначала, как правило, было тихо. Пока читаю текст, самолет, виражируя на малых оборотах мотора, постепенно теряет высоту. 700… 600… 500 метров под нами. На этой высоте начиналось! Трассы «эрликонов» прошивали воздух рядом с нами. Очнулись, гады!
Кричу им в динамик: «Нихт шиссен, зонст варфе их бомбен ап! (Не стреляйте, иначе бросаем бомбы!) — и пытаюсь успеть дочитать ультиматум. — Гибт ойх гефанген! (Сдавайтесь в плен!)». После этих слов с земли открывался шквальный огонь — разрывы зенитных снарядов, пулеметные и автоматные очереди. Такой фейерверк, что мог украсить любой праздник. Приходилось давать полный газ и со снижением, «с прижимом», уходить из зоны обстрела на бреющем. Выходим в безопасное место. Снова набираем высоту и отправляемся в «гости» к другим немецким частям, пусть и они послушают. Там та же самая история — смертельный огонь. К командному пункту Паулюса возвращаемся во второй половине ночи и тогда зачитываем ультиматум вторично.
А нас уже немцы ждут. Домой возвращаемся — фюзеляж, как решето. Помню, как на высоте 300 метров огнем «эрликона» была разбита наша установка, так пока техники пару дней ремонтировали усилитель и самолет, мы выспались и отдохнули.
Всего совершил 24 вылета в качестве «воздушного парламентера», вместе со сменявшими друг друга летчиками Масловым и Ляшенко провели почти семьдесят передач.
Как мы остались целыми в этих полетах? До сих пор трудно в это поверить…
Каждый такой вылет я могу сравнить только с канатоходцем, идущим под куполом цирка без страховки по канату с завязанными глазами. Риск угробиться примерно такой же…
После пленения Паулюса нас вызвали в политуправление фронта. Там же находился Рокоссовский. Подошел ко мне, сказал: «Благодарю вас за отличное выполнение особого задания. Даже фельдмаршал слушал ваши передачи, — и обратился к начальнику политуправления фронта генералу Галаджеву: — Вы не забыли передать в дивизию мое приказание, чтобы после окончания операции члены экипажа были представлены к званиям Героев?»
«Никак нет, не забыл, приказание ваше передано», — ответил тогда Галаджев.
Прошло несколько месяцев, Галаджев приехал вручать нашему полку гвардейское знамя. Устроили банкет, накрыли праздничные столы, песни под баян поем: «Выпьем за Родину нашу любимую, выпьем и снова нальем». Галаджев подзывает меня к себе: «Хорошо поешь капитан. Да, кстати, где Звезда за Сталинград?» Отвечаю: «За Сталинград экипаж награжден не был».
«Как это не награжден! — возмутился он. — Командованию дивизии было дано указание комфронта отметить ваш экипаж особо!»
Я отшутился: «Может быть, в этом и состоит особенность — не награждать вовсе».
В моем присутствии Галаджев подзывает к себе командира дивизии и полка и задает тот же вопрос. Я прошу разрешения уйти и возвращаюсь за стол.
В итоге я вообще ничего не получил. Как это не раз бывало — меня забыли по непонятным причинам. Впрочем, забыли ли…
С Рокоссовским судьба столкнула в жизни еще раз. В конце 50-х годов маршал прибыл в Закавказский военный округ с комиссией Генштаба.
Я тогда исполнял обязанности командира авиационной дивизии. Прибыл на аэродром Вазиани, куда Рокоссовский нагрянул с проверкой. Когда я подошел и представился маршалу с докладом, он сказал: «Лицо мне ваше знакомо, полковник. Где мы раньше встречались?» Отвечаю: «Летчик-парламентер, вы мне в Сталинграде несколько раз лично задачу ставили».
«Рад, что мы снова свиделись», — сказал Рокоссовский…
— Критерии были на бумаге, в штабных циркулярах, но только кто на них смотрел… Поначалу я был наивен и верил в то, что тот, кто заслужил боевую награду, — ее обязательно получит. Но быстро из меня эти иллюзии «выбили». В августе сорок второго впервые летчикам полка вручали ордена. Сразу же после прочтения приказа № 227. Я знал, что моя фамилия была в списке представленных. По количеству боевых вылетов на тот период я был в первой десятке летчиков и штурманов полка. Зачитали приказ, среди всех представленных не наградили только меня. Этого никто не ожидал, а я стоял огорченный и смущенный. Кто-то из строя спросил: «А почему нет награды Овсищеру?» Военком дивизии ответил: «Произошло недоразумение, мы запросили вышестоящее командование, ошибка будет исправлена и орден Овсищеру, несомненно, придет». Вскоре после этого полк получил приказ на передислокацию под Сталинград. Военком сказал напутственное слово перед строем и снова напомнил, что ожидающийся приказ о моем награждении будет выслан в район нашего нового базирования.
Некоторое время я его ожидал, но приказ так и не поступил…
После истории с наградами за «парламентерскую» деятельность я вообще перестал думать о каких-то регалиях.
За Берлин наградили всех, кроме меня, но тут я знал, что начальник кадрового отдела Казаков «воду мутит», а комдива Борисенко уже в дивизии не было, чтобы вмешаться.
Теперь по вопросу о Героях. У нас в дивизии было четыре ГСС, все ребята получили это звание заслуженно. Но, например, штурманы Толчинский и Семаго имели почти под тысячу боевых вылетов и не получили Героя. Сказать, что причина в том, что Толчинский по национальности — еврей и ему Звезду «зажали» командиры-антисемиты, я однозначно не могу. Ведь Семаго был русским и тоже не получил ГСС.
Спрашивать подобные вопросы надо у «воевавших» в штабах, ведь там решали: «кому чего, кому — ничего». Оставим эту тему, уж больно она несерьезная.
— К середине сорок второго года в бомбардировочной и истребительной авиации почти не осталось нелетающих комиссаров эскадрилий. Летали в бой все. Представьте, что чувствовал летчик-штурмовик РККА летом сорок второго, видя, как за неделю-другую погибли все его товарищи. Он понимал, что и его черед придет очень скоро сгореть в небе. Потери у нас тогда были просто жуткими. И к такому «смертнику» подошел бы комиссар эскадрильи, тыловой и наземный, с отъетой харей, и начал бы вести речь о мужестве и долге… Уважали только политруков, идущих рядом в бой. Командование это понимало, и во всех эскадрильях на должность политруков назначали летчиков-коммунистов.
Насчет вашего вопроса по функциям комиссара эскадрильи. Их диапазон был весьма широким, как у нас шутили — от «массовика-затейника» и воспитателя до «живого личного примера». Главное было моральный дух ребят укрепить, поддержать в трудную минуты, да и просто развеселить. Язык у меня был «подвешен» хорошо, говорил я искренне. На самые опасные и тяжелые задания вызывался первым и добровольно, чтобы все видели, как воюют коммунисты, и заодно заткнуть пасть антисемитам… Как-то эскадрилья за один вылет потеряла пять самолетов. На следующую ночь мы были снова должны бомбить эту станцию, и было предельно ясно, что немцы подготовились к встрече с нами. Все перед вылетом были хмурыми, какая-то печать обреченности на лицах. Взяли мы с летчиком Ширяевым баян и устроили ребятам мини-концерт минут на двадцать перед полетом. Все повеселели. Ушли мы в небо, и все благополучно вернулись, хотя зенитное противодействие над станцией было кошмарным.
Потом чуть ли не перед каждым сложным вылетом требовали, чтобы мы спели, мол, примета хорошая, живыми вернемся… Но мы «концерты» закончили, многие на нас обижались.
На полковом и дивизионном уровне тоже разные были комиссары — и пустобрехи, и порядочные люди. Наш военком полка не побоялся вступить в конфликт с политотделом и особым отделом дивизии и спас летчика Борю Обещенко от трибунала. Борис, высокий, статный украинец. Мы с ним много летали вместе. Он пришел нам в полк с пополнением под Москвой и погиб уже в сорок третьем году.
Командир нашей эскадрильи, человек необъективный, мстительный, относившийся к подчиненным исходя из личных симпатий и антипатий — невзлюбил откровенного и честного Обещенко. Однажды, мы еще были на Западном фронте, он, тайком роясь в личных вещах летчиков, обнаружил у Бориса дневник. А Боря там писал не только о своем отношении к происходящим на фронте событиям, но там были и записи по тактике нашей авиации, и весьма нелестная оценка личностей наших полковых командиров. Комэск уже успел «стукнуть» о дневнике командованию полка и в особый отдел дивизии. Ведение дневника в действующей армии каралось трибуналом.
Меня вызвал к себе комиссар полка и сказал: «Командир эскадрильи ставит вопрос о политическом недоверии летчику и требует отстранить его от полетов. Ваше мнение на этот счет?» Я ответил: «Надо вернуть летчику его записи и извиниться перед ним. Комэск «перегибает палку» и сводит счеты с Обещенко». Комиссар полка был человек любимый в полку, к людям относился бережно. Я верил, что он поможет пилоту. Военком приложил немало усилий, но спас Борю от грядущих неприятностей, неоднократно ездил в штаб дивизии и к особистам. В итоге Обещенко оставили в покое.
Погиб Обещенко при ночном фотографировании бобруйского аэродрома. Вместе со штурманом Зотовым они под убийственным немецким огнем, пойманные в лучи прожекторов, сделали несколько заходов над аэродромом и смогли выполнить важные фотоснимки. Бориса смертельно ранило осколком зенитного снаряда. Зотов взял управление самолетом на себя. Сел на свой аэродром. Из кабины вытащили истекающего кровью Обещенко. Он был без сознания и через несколько часов скончался. Похоронили его в деревне Щитня. Зотов получил орден Красного Знамени за выполнение этого задания…
Весной 1943 года по решению Ставки был отменен институт комиссаров, и политработникам было предоставлено право самим выбирать место дальнейшей службы. Я добился, чтобы меня направили в летный центр переподготовки для штурмовиков Ил-2. Прибыл за документами в отдел кадров воздушной армии, меня «завернули обратно» в распоряжение командира дивизии. Кадровик сказал: «Ваш вопрос давно решен, товарищ капитан. По просьбе ваших командиров вы остаетесь в своей дивизии». Я был назначен на должность начальника оперативно-разведывательной части своего полка и продолжал регулярно выполнять боевые задания.
— Я лично верил только в одну примету — черная кошка. А многие были просто «помешаны» на всяких приметах и ритуалах. Дело доходило просто до табуирования предметов. Многие элементы быта были в зависимости от летных суеверий. Да и «личная» жизнь.
Расскажу вам одну историю.
Под Варшавой мы стояли, и мой экипаж передали штурмовой дивизии для ведения воздушной разведки. Прибыли на аэродром штурмовиков, доложились начальству, встали на довольствие. В старом здании польской школы был устроен клуб. Вечером кто-то организовал там танцы. Мы пришли туда, сели в сторонке. У штурмовиков в полку служило несколько девушек в техсоставе. Смотрю, сидит очень красивая девушка, и никто ее не приглашает уже несколько танцев подряд. Странно. Почему? Ну думаю, не иначе как любовница кого-то из местного начальства, и штурмовики предпочитают держаться от нее подальше. Но мне-то чего бояться? Я здесь свое отлетаю — и привет! Подошел к ней, пригласил на танец, а в ответ слышу: «Я не танцую». Вернулся к себе на место и думаю — что-то здесь не так. Спрашиваю у одного из местных офицеров: «Почему с этой красоткой никто не танцует?»
«Это с Валей-радисткой, что ли? Пусть сидит, ты ее не трожь».
Я не унимался: «А что, она кусается или больно гордая?»
И этот офицер рассказал мне вкратце историю, начав с того момента, как девушка прибыла служить радисткой в БАО на метеостанцию. Поклонников у нее появилось много. Стал за ней ухаживать серьезно один летчик-истребитель, и его вскоре сбили в воздушном бою. После двое штурмовиков поочередно пытались стать ее кавалерами — и оба погибли. Другой парень, техник звена, провожал ее до землянки и погиб при внезапном налете немецкой авиации. Короче — несколько случаев, один за другим. И все стали Валю обходить стороной, а летчики просто бояться. Жизнь на войне — копейка, а авиаторы — народ суеверный.
Меня эта история возмутила, я тогда не верил ни в черта, ни в дьявола, — а может, слова этого офицера меня задели. Вон, в нашем полку и девушек нет, а уже сотня летчиков погибла. Полный абсурд… Я не оставил своих попыток познакомиться с этой девушкой, проводил ее в тот вечер. Перед вылетом пришел к ней на метеостанцию, за прогнозом погоды, а она мне говорит: «Если вас сегодня собьют, то опять вся дивизия скажет, что вы моя очередная жертва. Мне останется только одно — в петлю лезть». Ушли мы на задание, на расчетные два часа, но вернулись только через три. Все, кто был на аэродроме, уже говорили — «Капитан-«ночник» — очередная жертва страшного рока, заключенного в этой женщине». Месяц мы летали с этого аэродрома. Все ждали, когда меня собьют. Чуть ли не пари заключали. Прошел месяц, и мы возвращались в свою часть. Командир штурмовой авиадивизии, прощаясь, смерил меня пристальным взглядом и сказал: «Молодец, капитан, молодец! Хорошо летаете, хвалю за доблесть и мужество». Расставаясь с Валей, мы пообещали писать друг другу, и если останемся живы, встретиться после войны. Я свое слово сдержал. Валя отвечала, что весь полк сначала ждал моих писем, и когда прошло несколько месяцев и я был еще жив, то люди перестали обходить ее стороной.
Правда, я через месяц разбился при вынужденной посадке, сильно покалечился, но не думаю, что это как-то связано с моим знакомством с Валей. После войны ее часть расформировали, меня направили на учебу в академию. Пытался ее найти, но безуспешно…
Вот вам пример, что такое суезерия летчиков.
— Да, и очень часто эти предчувствия сбывались один к одному. Особенно меня потряс случай с командиром 44-го гвардейского полка нашей дивизии Васильевым. Я служил в этом полку со второй половины сорок четвертого года. Васильев был в прошлом старший инженер дивизии. Служить под его началом было легко и спокойно, хотя по опыту и командирским качествам он уступал Меняеву. Хоть Меняев был эгоист, человек с очень сложным характером и замашками жлоба, но воевать он умел и был смелым летчиком. После войны Меняев стал генералом. Но в сорок четвертом к нам в полк пришел начальником из оперативного отдела штаба дивизии некто Джангиров. Он обладал на редкость сварливым характером. Когда появилась возможность перейти в 44-й полк к Васильеву, я не колебался ни минуты. Успел притомить меня товарищ Джангиров…
45-й год мы встречали в Польше, в поместье Вонжичин знаменитого польского писателя Сенкевича. Подняли несколько тостов, и Васильев вдруг сказал: «А знаете, я в этом году погибну…» И на глазах у этого сильного и мужественного человека выступили слезы. Думаю, перепил Васильев, начал его успокаивать, вон до Берлина рукой подать, скоро войне конец! Чуть позже он мне сказал: «Ты не думай, что это я по пьянке говорю, я просто точно знаю, что в этом году я погибну». Он говорил твердо, с убеждением, но я его словам значения не предал. Мало ли что взбредет в голову выпившему человеку?!. Сейчас сожалею, что не разговорил его тогда. Хотелось бы знать, что его заставляло так категорично утверждать подобное. 9 мая сорок пятого отмечали Победу, я вспомнил его слова и заметил: «Давайте выпьем за ваше здоровье. Война кончилась, мы живы, ато, что вы на Новый год утверждали, помните? Погибну!..» Васильев как-то сразу изменился, помрачнел, в глазах появилась грусть: «Да, война кончилась, но я повторю для тебя и сейчас: в этом году я погибну».
Думаю, вот блажь какая-то у Васильева, навязчивые мысли.
Однако в августе сорок пятого он действительно погиб. При взлете с одного из подмосковных аэродромов на его самолете отказал мотор, он допустил элементарную для летчика ошибку — сразу после отрыва пытался развернуться к своему аэродрому, потерял скорость и врезался в землю. Предчувствие Васильева сбылось с удивительной точностью…
По поводу веры в Бога. У нас был механик, пожилой еврей, лет сорока пяти. Я увидел у него молитвенник. Даже улыбнулся, у моего отца был такой же. Отец воевал тогда связистом в артполку. Через какое-то время, у нас погиб комэск из 44-го полка, мой соплеменник. Мне всегда казалось, что он перед каждым взлетом шепчет слова молитвы, но напрямую его не спрашивал, что к человеку с глупыми вопросами лезть. Его раненый штурман, уже убитого, в кабине самолета привез. Я до сих пор не могу объяснить себе, откуда у меня, коммуниста-фанатика и атеиста, возникло желание отдать почести погибшему согласно национальному еврейскому религиозному обряду. Пошел поговорил с летчиками-евреями, все согласились принять участие. По обычаю требуется десять мужчин для участия в чтении поминальной молитвы. От моего полка со мной пошли летчик Толчинский, штурман Лисянский, инженер Кильшток, два технаря, и с 44-го полка было два летчика и два механика. Прогремел салют над могилой, все летчики двух полков простились с комэском и пошли в расположение части. Мы, десять человек, с покрытыми пилотками головами, остались рядом с могилой. Вышел к могиле пожилой механик с молитвенником, прочел молитву… Вот так схоронили боевого товарища… Никаких репрессий за «выражение религиозных национальных чувств» не последовало, хотя все видели, что мы делаем, и понимали смысл подобного поступка. Даже Меняев, уж на что антисемит был, и тот промолчал…
Но почему я тогда вспомнил о Боге? Не знаю…
— Менее или более ответ однозначный. Никто их в авиации не уважал. Боялись их почти все, но за людей их не держали. Эти люди, облеченные большой, не по праву им данной властью, были просто бездельниками и сволочами, сачковавшими от передовой. Я думаю, многие фронтовики со мной согласятся. Что делает особист в авиации? Ничего! В пехоте или во фронтовом тылу у них были, возможно, важные функции, но в авиации? Перелеты к врагу предотвращать? Так у нас, если бы кто хотел к немцам уйти, мог это легко и очень просто сделать. Вылеты ночные, одиночные, садись в немецком расположении и сдавайся. Только я ни одного подобного случая измены в нашей дивизии не помню. Наоборот, люди полка, севшие на вынужденной в немецком тылу или сбитые на немецкой территории, отстреливались до последнего патрона, оставляя его для себя, но в плен не сдавались. У нас почти все летчики полка имели гранату-«лимонку», чтобы себя подорвать при угрозе пленения. Я серьезно, такой был «обычай» у многих, держать гранату при себе на этот случай.
Я и по молодости лет эту публику не особо боялся, постоянно был с ними «на ножах». Вот представьте — наш полковой особист товарищ Рудаков. Начало сорок второго года. Полк обосновался на новом месте, люди разместились в крестьянских домах. В моей избе жила пожилая женщина с дочкой лет двадцати по имени Люба. Появляется солдат, «вестовой» Рудакова, и говорит мне: «Товарищ Рудаков передает приказ, вы должны доставить Любу в избу товарища Рудакова». Отвечаю: «Передай Рудакову, пусть холуев в другом месте поищет». Заявляется сам Рудаков: «Теперь я знаю, за что вашу фамилию немцы не любят. Так вы еще ущемляете органы НКВД». Говорю ему: «Пошел кебеней матери!»
Он вел себя после этого тихо, как «мышь», ждал случая со мной «счет заравнять». И этот случай ему представился. В конце сорок третьего года под Киевом я возвращался днем из штаба дивизии к себе на аэродром с боевым приказом. Нарвались на немецкий истребитель, и пока пытались на бреющем уйти от немца, пакет с приказом вылетел на вираже из кабины и упал на землю. Словом, секретный пакет утерян. Тут Рудаков уже почти довел дело до трибунала. Заступился командир дивизии Борисенко, не дал согласия отдать меня под суд. Тем более утерянный приказ уже на второй день потерял свое значение. Борисенко добился у командующего армией наказать меня своей властью… Это меня и спасло.
В 44-м полку был особист капитан Корнеев. Так я тоже с ним всегда конфликтовал. Как-то сказал ему: «Что ты своим детям после войны расскажешь, что на фронте делал? Ты же немца ни одного в глаза не видел и по врагу ни разу не выстрелил». Так он от этих слов бесился долго. Единственный человек, встреченный на моем жизненном пути, который тяготился своей принадлежностью к органам, был начальник контразведки корпуса, служивший со мной на Севере после войны. Как за застольем дозу переберет, так у него начинался приступ откровенности: «Как меня угораздило в эту грязь вляпаться, в органах служить?!» — жаловался он на судьбу. Но утром, уже трезвый, он ходил «важной птицей», грозно оглядывая окрестности в поисках «шпионов, диверсантов и классовых врагов».
Насчет летчиков, попавших в плен и возвращенных встрой, еще во время войны. Кактолько война окончилась, их увольняли из армии, а многих посадили. Эти люди еще во время войны прошли все проверки у особистов, никакой вины на них не было, но «сталинский молох» требовал новых жертв, и немало тех, кого я знал лично, оказались в лагерях.
Служил у нас в полку бывший штурмовик Полукаев, после плена и ранений списанный с Ил-2 и направленный в «ночники». Сразу после войны его внезапно вызвали в штаб армии. Он назад не вернулся. Мы думали поначалу, может, спецзадание секретное получил. Прошло 25 лет, Полукаев появился на встрече ветеранов в Москве. Спрашиваем: «Ты куда в сорок пятом исчез?» Он отвечает, что в штабе армии его арестовали, дали «десятку» за плен и прямым ходом из Германии на Колыму. Но это было, так сказать, «тихое изъятие из рядов». Моего товарища и земляка Валентина Боброва в мае сорок пятого чекисты брали с шумом. Мол, все посмотрите, мы на месте, мы бдим. Валентина я встретил под Сталинградом. Он летал на связном По-2. Сманил его к нам в полк. Через полгода он не вернулся из боевого вылета, но в начале 1944 года снова появился в полку. Раненым попал в плен, бежал, и партизаны его переправили на Большую землю. Проверку он прошел спокойно. Но уже в победном мае, видимо, НКВД не выполнял «план по посадкам», так как мели всех под метелку, и Боброва посадили за плен.
Я уже был в академии, как встретил ребят из дивизии, они мне рассказали, что еще несколько человек были арестованы или уволены из армии из числа летчиков, ранее побывавших в плену… Такое вот было «веселое» время…
А то, что вы мне говорите, что больше ста летчиков служили у Власова, — это не показатель. Из них, может, только Мальцев был идейным врагом Советской власти, а все эти Быковы и Антилевские, просто смалодушничали в плену, не выдержав издевательств и голода. Эти сто человек — «капля в море». Вы хоть знаете, сколько тысяч наших летчиков попало в немецкий плен? Много, очень много, особенно с учетом сорок первого года… Была такая закрытая статистика. Не знаю, опубликовали ли сейчас эти данные в России. И подавляющее большинство этих людей прошли плен достойно, борясь до конца. То же восстание в «блоке смерти» в Маутхаузене подняли пленные летчики.
Так вот, случаи измены Родине среди летчиков были крайне и крайне редки. В авиацию всегда набирали служить отборных людей, преданных Родине и воинскому долгу.
— Дело дошло до того, что командир нашей авиадивизии, когда мы стояли в одном из немецких городов, приказал собрать всех немок из окрестных домов в два четырехэтажных дома, рядом со штабом, и выставил охрану, чтобы воспрепятствовать эксцессам.
Под Кюстрином я оказался в пехотных порядках после вынужденной посадки. Сидим с майором-комбатом в особняке двухэтажном, а на втором этаже его бойцы…
Не хочу рассказывать об этом… Не хочу…
Один раз своих солдат чуть не пострелял. Сидят две пожилые немки и плачут. Подошел, спросил, в чем дело. Выясняется, что третий день подряд их насилуют какие-то тыловые рожи, разместившиеся на постой. Мужа одной из них, старого немецкого деда, избили и переломали ему ноги. Та еще повесть… Во дворе вижу следующую картину. Сидит пьяный в стельку старшина на детской игрушке — деревянной лошадке, и песню поет: «Мы е… старосту, не боялись аресту…» Рядом с ним два солдата, тянут «лошадку» за веревки, привязанные к игрушке. Катают, значит, своего командира. Я не выдержал, психанул, достал пистолет и начал стрелять. Хорошо, хоть не убил никого.
Я много мог бы еще говорить на эту тему, но желания продолжать не испытываю.
Мы были советские люди и солдаты Красной Армии, и права вести себя по-свински у нас не было. А месть… В бою надо мстить. У меня на фронте только двоюродных братьев десять человек погибло… Вот, уже начал говорить, как политработник на митинге…
Давайте следующий вопрос.
— За всю войну голодать пришлось только один раз, под Москвой, стояли на аэродроме Горловка. Были серьезные перебои со снабжением, но я не помню, чтобы это как-то влияло на выполнение боевых задач.
Регланов кожаных у нас в полку почти не было, только у командования.
В конце войны я ходил в кожаной американской куртке и в хромовых сапогах.
В принципе, на эту тему столько уже рассказано. Авиаторам грех жаловаться на снабжение. Страна о нас заботилась.
— Если период перед Курской битвой для нас был самый интенсивный по накалу боевой деятельности (каждую ночь мы летали на разведку и бомбардировку), то Берлинская операция не была для нас очень сложной. Кстати, наш полк первым, 16 апреля сорок пятого, в 16-й ВА нанес удар по Берлину. Мы разместились на аэродроме Вейзендаль, восточнее немецкой столицы, и вылетали на задания вплоть до последних дней апреля. Но не было прежнего напряжения, подобному сталинградскому или курскому. Уже не все эскадрильи поднимались в воздух, а только некоторые экипажи. Появилось много специальных заданий, мы забрасывали в тыл к немцам «особых» парламентеров из бывших немецких военнопленных. 2 мая для нас война закончилась. 8 мая комполка поручил мне выехать с группой летчиков на «экскурсию» в поверженный Берлин. Подошли к рейхстагу, а там такая же группа «экскурсантов» из моего бывшего 45-го полка. Обнимались, радовались, поздравляли друг друга с победой, делились последними новостями. Вдруг кто-то мне сказал: «Старостин погиб, вместе со штурманом Левшиным… В последнем вылете полка… Из зенитки попали…» Капитан Старостин, командир звена, был со мной рядом с сорок первого года. Во время войны он получил серьезное ранение, ему покалечило ногу, но он продолжал летать. Ходил, хромая, волоча перебитую ногу, но летал на боевые до последнего дня. Вспомнил я, как сидели под Москвой в землянке со Старостиным и Викторовым и мечтали дожить до победного дня. И вот я жив, а ребят моих нет… Было очень тяжело в эти мгновения вспоминать тех, кто не дожил.
Под Курском с Борисом Обещенко мы сели на вынужденную посадку в немецком тылу и уходили, отстреливаясь, от немецкой облавы с собаками. И когда уже казалось, что наступила последняя минута нашей жизни, Борис сказал: «Прорвемся, комиссар, еще по Берлину погуляем…» Борис погиб, а я стою на ступенях Рейхстага…
Всех погибших друзей я вспомнил в эти минуты…
Колядин Виктор Иванович,
Герой Советского Союза, летчик 597-го АПНБ
Родился я в 1922 году в городе Голубовка (Кировск) Луганской области. Отец был рабочим, мать — домохозяйкой. Хотя в семье было всего трое детей, но жили не ахти как. В начале тридцатых годов семья переехала в Кадивку, где я окончил восемь классов. В 1937 году пошел учиться в аэроклуб, по окончании которого, в 1938 году, поступил в Луганскую военную школу пилотов. Освоил самолеты УТИ-4 и И-16 — должен был стать истребителем, а перед самой войной всю школу перевели на изучение СБ. Сначала, конечно, дали полетать на Р-5 и Р-6. В июне 1941 года уже вышел приказ о распределении в части, и тут война. Прибыли в Харьков, а оттуда перебрались в Богодухов, где располагался 289-й бомбардировочный полк, летавший на Су-2. Штурманом мне в экипаж назначили Михаила Федоровича Моисеенко. Мы так с ним и летали с 41-го по 43-й. Сначала на Су-2, потом на У-2. В 1943 году я переучился налетчика-истребителя, а он на летчика-бомбардировщика — летал на СБ и Пе-2. Хороший такой деревенский парень, грамотный — с ним интересно было общаться. Мы с ним дружили — все делили пополам.
Что сказать о самолете Су-2? В управлении он был не легким, но и не особо сложным. Если честно, то я его летных качеств до конца не изучил — летал на нем очень мало. Возили мы где-то до 800 килограммов бомб. У штурмана стоял LUKAC, а потом поставили второй, для прикрытия нижней полусферы. На боевые вылеты нас стали отправлять достаточно быстро, как только строем научились летать. Молодежь обычно ставили крайними ведомыми, и основное внимание в этих вылетах было сконцентрировано на том, как бы удержаться в строю. Бомбили мы по ведущему, и честно скажу, что результатов я не видел. Ходить приходилось за Днепр редко когда с истребительным прикрытием — истребители били, зенитки… В общем, полка хватило на месяц войны… Я за это время сделал примерно 15–20 вылетов, а поскольку самолетов не хватало, старички отобрали мой самолет. На этом и закончилась моя эпопея на этих бомбардировщиках.
— Такого ощущения, что нас бьют, не было. Тебе все равно надо лететь, надо готовиться. Потеряли? Ну и что, завтра тебя потеряют. Я никак потери не переживал. Такое было «грубое» состояние, или я сам по себе такой… Никаких страданий я не испытывал, вообще не обращал внимания.
Остатки полка отправили в зап. Сначала шли пешком из Харькова до Валуек. Там нас посадили в товарный поезд, который привез нас в Пензенскую область. Зап располагался на аэродроме Большая Даниловка. Там столько летного состава скопилось! Хотя в полку были самолеты Су-2 и Ил-2, но летать мы не летали — валяли дурака. Летчиков «улетанных» быстро брали, а мы продолжали бездельничать. Городок Каменец-Белинский был небольшой, делать в нем было нечего, и такое праздное шатание быстро надоело. Возле штаба полка повесили объявление о формировании полка на У-2 и Р-5 с приглашением желающих лететь на фронт записаться в такой-то комнате. Честно говоря, любителей воевать на У-2 было мало — хоть в запе и кормили плохо, а все же с неделю полк собирали. Так сказать, что все с энтузиазмом рвались на фронт и были готовы «летать хоть на палке», нельзя. В особенности не рвались те, кто уже понюхал пороху, понял, что немец имеет преимущество и количественное, и качественное, и на земле, и в воздухе. Некоторые сознательно, некоторые бессознательно начали не то что осторожничать, а трезво смотреть на жизнь. Но мой штурман Миша Моисеенко говорит: «Пойдем запишемся». — «Ну пойдем». Вот так в конце августа мы попали в 597-й ночной бомбардировочный авиационный полк. Командиром полка стал капитан Петров, но он в 42-м погиб при налете на аэродром. Бомба попала в штаб, убив командира и комиссара полка. Остался в живых начальник штаба полка старший лейтенант Митюха. У него был ординарец по фамилии Заика, который, ко всему прочему, нес охрану штаба. Ходил такой анекдот. Начальник штаба ему приказывает: «Заика, как появится самолет, ты мне сразу докладывай — скорость, высота, намерение». И вот как-то раз это солдат подбегает, докладывает: «Самолеты идут со скоростью, с высотой, с намерением!» Вообще, этот Митюха бы неприятный тип. Потом что-то натворил, и его выгнали из полка… Потом командовал полком Луговой Валентин Иванович.
Я отвлекся. Вернемся к формированию полка. Когда полк сформировали, пришел приказ ехать в город Кузнецк, что между Сызранью и Пензой. Там человек пять инструкторов из гражданской авиации давали нам провозные полеты ночью на У-2. Ведь до этого мы никогда ночью не летали. Освоили ночные полеты довольно быстро — молодые были, быстро «влетались». Прошли программу полетов по маршруту, в зону слетали. Полетов на бомбометание не было. Из Кузнецка слетали за самолетами в Казань. Еще потренировались летать на лыжах, а тут команда — на фронт! Прилетели в Москву, сели на Тушинский аэродром. Полк задержали, заставили развозить по аэродромам людей, летчиков, грузы. Фактически использовали как транспортную авиацию. Примерно через месяц вылетели на фронт. Наш первый полевой аэродром располагался на краю деревни, которая находилась километров 20–25 от линии фронта. В то время в районе Демьянска была окружена 16-я немецкая армия, вот мы по ней в основном работали. Летали на бомбометание по переднему краю, по станции Лычково, Рамушевскому коридору, по переправе через реку Пола. Кстати, эту переправу я первый обнаружил. В тот вылет я должен был сбросить мешки с сухарями нашим, попавшим в окружение, войскам. Сбросил груз и прошел немного дальше. Выскочил на реку, смотрю, а по середине реки машина идет с зажженными фарами. Прилетел, доложил, и потом много летали на ее бомбардировку — она шириной метров 5–7, попробуй попади в нее без прицельных приспособлений, тем более когда зенитка бьет! Приходилось снижаться до 500 метров. За ночь удавалось сделать по нескольку вылетов. Один раз я одиннадцать вылетов сделал — аэродром был недалеко от линии фронта, а зимние ночи длинные. Что еще об этих вылетах можно сказать? Случалось, что подбивали, садился на вынужденную, частенько тряпки на крыльях привозил, но сам ранен не был. Один раз Мишу ранило в голову осколком разорвавшегося поблизости снаряда.
— Двести килограммов. Две сотки, как правило. Один раз я попробовал взлететь с 400 килограммами с бетонки в Выползово. Так даже на бетонке перед отрывом самолет пробежал больше половины аэродрома! С таким весом самолет становится неустойчивым, норовит свалиться. Так что этим не увлекались. Бомбы сбрасывал штурман. В правом крыле была стандартная прорезь, но ориентировались в основном по передней кромке крыла. Насобачились! Мишка бомбил довольно точно.
— Если аэродром был далеко от линии фронта, то под вечер перелетали на аэродром подскока. Линию фронта пересекали на высоте 400 метров. Летом — повыше забирались, а так полку выделялся эшелон 400 метров, чтобы не столкнуться с самолетами других полков. Я никогда перед заходом на цель мотор не дросселировал — как шел, так и бросал бомбы. Противозенитный маневр не делал — на такой скорости ни от кого ты не увернешься. Все цели, кроме, может, переднего края, прикрывались прожекторами. Прожектор вцепился в тебя и ведет. Отбомбился, потом пикируешь к земле и пошел домой.
Кроме заданий по бомбометанию, мы возили партизан, партизанам мешки с продуктами бросали, вывозили раненых из окруженной армии, листовки разбрасывали.
Поскольку я увлекался прыжками с парашютом, меня определили учить прыгать с парашютом разведчиков. На аэродром Максатиха, что за Бологое, командир полка послал два самолета — мой и еще одного старшего лейтенанта. Пришла группа человек 10–15 парней и девчат разведчиков. Все в гражданском. Показал им, как прыгать, провез. В этом случае я пилотировал с задней кабины, а в передней сидел разведчик. Перед прыжком он выходил на крыло, становился ко мне лицом и по команде прыгал. Некоторых приходилось сталкивать — боялись. По рукам ему дашь, столкнешь его. Это по началу, а потом наладилось, особенно когда им разъяснили, что если они не прыгнут в тот момент, когда я им прикажу, то они могут сесть к немцам. Потом я в течение трех месяцев, где-то уже под весну 1943 года, их бросал, а некоторых, тех, кто отработал и выходил из тыла, и по два раза. Приезжали такие довольные, с подарками — только бросай.
Бывали и неудачи, конечно. Как-то раз выбрасывал разведчика. А этот вместо того, чтобы прыгнуть, дернул за кольцо раскрытия парашюта. Парашют, не раскрывшись полностью, ударил по стабилизатору и оторвал его левую половину. Он не зацепился, но уже не раскрылся, и разведчик погиб, а я садился на вынужденную на край замерзшего озера. Ну как садился — падал! Минут через сорок после посадки ко мне подошли наши. Через несколько дней меня вывезли свои же летчики.
До лета 1942 года потери в полку были относительно небольшие. Потеряли не более четверти состава. А в июне 1942 нас днем заставили разведать аэродром на окраине Демьянска. На этом аэродроме базировались истребители. Мы составили график и каждый день летали туда. Фактически посылали на смерть, и несмотря на это, отказов идти на разведку не встречал. Только я там появляюсь, вижу, пыль пошла — взлетают. А как уйдешь? Домой же без сведений не придешь, должен привезти данные. Уходишь к земле, ковыряешься по оврагам, скользишь, выеживаешься. Ушел, потом опять поднимаешься, е… его мать, возвращаешься к аэродрому. Разведал. Прилетел. Доложил. А чтобы проверить, был или не был я над аэродромом, посылают еще самолет. Вот так я вылетов двадцать сделал, но при этом полк потерял половину состава за дневные полеты.
Помню, в одном из вылетов атаковали идущий впереди меня самолет младшего лейтенанта Желткова со штурманом сержантом Матисом. Я запомнил, что они упали примерно километрах в двух от линии фронта. Меня командир полка послал туда вместе с врачом. А как сесть на У-2? Это же лето! Зимой-то на лыжи легко, а здесь на колеса. Надо найти аэродром… Но мы уже настолько были «влетанные». Мне площадки метров 250–300 уже хватало вполне. Самолет подвесишь, и он шлепнется. Нашли, сели. Пошли к самолету… Летчик прямо в самолете сгорел, а этот Матис выбрался из кабины и отползал от самолета. Он еще теплый был. Хороший парень был… Вот такие задания были.
— Без.
— Да. Штурмана были не обучены, хотя, конечно, Миша наблатыкался. Иногда, когда идешь домой издалека, говоришь: «Ну давай поуправляй», но редко — у него свое дело, у меня свое дело.