Умолкнувшие на время боя птицы в кустах боярышника и дубовом леске снова стали подавать голоса.
В логу за курганом резкие удары танковых пушек, как бы сталкиваясь друг с другом, расходились и уволакивали за собою пулеметную и автоматную трескотню. Показались и сами немецкие танки на выгоревшем гребне кургана. Вид у них — как у собак, вырвавшихся из свалки. Отстреливаясь, они пятились назад. И по тому, как они это делали, чувствовалось, что немецкие танкисты тоже устали и измотаны…
Догорал день в багрово-мутной мгле. В овраги и балки с холмов и курганов потекла живительная прохлада. У немцев пока светло. Встревоженные дневными неудачами, они продолжают стрелять. Огонь неприцельный, больше для утешения и очистки совести. Наконец темнеет, и у них все затихает. Танки Турецкого остались в колючем боярышнике, на месте раздавленной батареи. Сюда перебазировалась и вся бригада. Рассредоточились в лесистой балке. На поляне, видной на три стороны с дороги, заклеклую землю скребут лопаты — хоронят убитых за день. Танкисты расползлись по кустам, лежат на брезентах у машин, скребут в котелках. Жидкая пшенная каша не лезет в горло. Прислушиваются к тому, что делается на поляне.
На заре, когда все отмякло, отошло, посвежело, запах гари и трупов становился невыносимым. Этот запах густо оседал и растекался по оврагам и балкам, где хоронились и спали измотанные дневными боями солдаты.
Новый день начинался обычно о бомбежки. Едва солнце золотило пепельно-бурую, ободранную снарядами макушку кургана — появлялись «хейнкели», «юнкерсы», «мессершмитты».
Солдаты проклинали жидкую пшенную кашу, степь, где негде укрыться, курганы: «Что мы цепляемся за эту шишку? Давно отошли бы за Дон и постреливали бы оттуда спокойненько!» «Немец, туды его в душу, и так сколько земли отхватил у нас, а мы с тобою удержать не можем!» — первым возмущался такими разговорами расторопный приземистый Шляхов. Он всегда поднимался раньше всех и что-нибудь клепал у танка. «Что вы знаете про другие участки? Может, у них лучше!» — находились охотники поспорить. «Как же, жди! А то мы сами не видели!» — в запальчивости возражали им.
Танковой бригаде, и в самом деле, не везло. Семнадцатого мая наступали под Харьковом, а потом вдруг покатились на восток. Барвенково, Славянск, Северский Донец. Двигались в одном направлении, поворачивали на другое; путались сами, путали других, пока не оказались в этих вот степях с их оврагами, балками, логами, курганами. Скоро неделя, как они бегают на эту шишку, и никакого толку.
А тут бомбежки, к которым никак не привыкнуть. Слухи. Немцы будто уже в Воронеже, Кантемировке, Миллерово. Неужели же они так далеко вклинились?..
Над балкой взвилась и рассыпалась бесцветными огнями ракета.
Покачиваясь черными башнями и ныряя в синеватую чадную мглу, с крыльев кургана уже скатывались немецкие танки.
— Маманюшка родная! — сосчитав танки, ахнул худенький круглоголовый башнер из новеньких и, шаря по броне дрожащими руками, задом вперед, как старик о печи, стал слезать на землю. — Пропали все тут.
Турецкий попридержал парня, заглянул в помертвевшее круглое лицо, возразил серьезно:
— Это ты уж через край хватил. Куда они денутся все! Пяток подобьем, остальные удерут. Полезай в башню, ну!..
За танками густыми цепями шла пехота. У пехотных окопов два танка споткнулись, остановились и тут же распустили пушистые хвосты дыма.
Часам к одиннадцати стало ясно: продержаться бы до темноты.
По балке беспрерывно тянулись раненые. Иных спрашивали: «Ну как, браток?» Иных провожали угрюмо и молча и смотрели туда, откуда шли эти раненые. «Юнкерсы» и Ме-109, казалось, не покидали небо. Кружились партиями по нескольку самолетов, охотились за отдельными пулеметами, пушками, повозками. Земля натужно вздыхала и в тылу, в стороне переправы. Толчки этих вздохов встряхивали балки и степь, над которой, не уходя, колыхалось едучее синее марево. Марево это прорывали и упирались в небо столбы черной копоти.
От батальона Турецкого осталось две машины: его и старшины Лысенкова. Их поставили в балке, у высохшего степного пруда, в засаду.
Гребля этого пруда была посредине размыта на две половины до материка. Размыта, видно, давно, несколько лет назад. Дно и берега успели густо зарости бодяком, осотом, деревистой, в рост человека, полынью. По берегам млел на жаре и остистый овсюг. В фиолетово-розовых и синих корзинках татарника мирно барахтались отягченные пыльцой смуглоспинные пчелы и шмели. У пруда как-то даже тише было и воздух чище. Турецкий приказал поставить машины: свою — у размыва, Лысенкова — справа, сам присел около цветка татарника, стал следить за пчелами. От колючего цветка и пчел затеплело вдруг под сердцем. Вспомнилось, как они с мальчишками на Кубани разоряли гнезда земляных пчел, добывали облепленные землей белые пахучие и липкие комки сот и ковыряли отрухлявевшие срубы клунь, выживая оттуда злых и кусачих насекомых… В глаза даже резь вступила, и уголки замутнели влагой, так стало жаль этого невозвратно далекого, почти нереального…
Немцы осторожничали. То ли потеряли уверенность за неделю топтания на месте, то ли считали, что торопиться некуда. За спиной погромыхивало как-то совсем непохоже на бомбежку. Справа же, в стороне Калитвы, растекалась глубокая подозрительная тишина. Еще вчера там гремело. Ночью стихло. И сейчас там тоже было тихо.
Простояли часа два. Неожиданно показались немецкие танки. Лысенков чуть не прозевал их. Он лежал на бугорке у размыва и наблюдал оттуда, как над островком нетолоченной ржи вяжет петли в воздухе самка перепела, то припадая к земле, то взмывая вверх. Должно быть, выводок стережет.
Ребристые борта танков с посеревшими от пыли крестами были уже так близко, что казалось, слышалось напряженное дыхание немцев за этими бортами. Первые выстрелы почти в упор. Вспыхнули два танка. Экипажи выскочили. Их тут же настигли пулеметные очереди. Один, высокий, белокурый, долго не хотел падать, все крутился, потом обхватил руками живот, присел на корточки и уткнулся лбом в каток горящей машины, борясь со смертью и адской болью. Человеческая боль на миг захватила Лысенкова, но он тут же, хищно скалясь, до онемения в пальце, нажал на спуск танковой пушки.
Пока немцы соображали, еще две их машины распустили жирные хвосты дыма. Но вот на греблю обрушился град снарядов. Танк Лысенкова вспыхнул. Экипаж выскочил, а горящую машину через размыв в гребле направили в степь, и неуправляемый Т-34 врезался в атакующие порядки немцев, перемешал их. Немцы шарахаются, а тридцатьчетверка, будто живое существо, ползет желтым морем ржи, сокрушая сохнущие стебли и подминая отягченные зерном колосья, пока не взрываются баки с горючим и боеукладка.
Знойный день в рыжей неоседающей пыли умирал мучительно медленно. Распухший багровый шар солнца неохотно уступал накатанную дорогу месяцу, который тусклой серьгой уже выглядывал из-за развороченной дымной макушки кургана. Наступали самые отчаянные переломные минуты. Сырость логов дразнила немцев, дышала в их разгоряченные лица пресной влагой Дона. Танкисты же и пехотинцы, которые удерживали эти сожженные солнцем бугры, спиной, затылком чувствовали холод близкой реки. И этот холод заставлял их делать то, что давно уже было не в их человеческих силах. В густеющих дымных сумерках прострекотал мотоцикл, и из балки выскочил связист.
— Экипажи без танков — все в тыл, товарищ старший лейтенант! За Дон! — одним духом выпалил он и тут же помчался дальше.
— Я не пойду, старшой. И не жди. — Лысенков снял с плеча танковый пулемет, свободной рукой провел по грязному и потному лицу.
Из-за гребли, совсем рядом, прогремела автоматная очередь. Разноцветные светляки пуль зацокали по броне. Лысенков вскинул пулемет на крыло, ударил на звук.
— Уходить — так всем вместе.
— У нас машина…
— Ну что ж, будем у вас десантом.
— А на танках воевать кто будет?!
Теперь сразу два автомата ударили из другой точки. В пляшущем свете их огоньков запрыгала, закачалась серая земля гребли. Под броней утробно фыркнул мотор, лязгнули гусеницы. Где-то внутри, невидимый, Кленов выполнял команду.
— Уходите! Уводи людей, Иван!.. Костя, назад! Назад!..
Огрызаясь из пулемета, танк с треском мял рослые бурьяны, покидал свое убежище за греблей.
Ночь над степью, еще мерцавшую теплым свечением воздуха, искрестили трассы пуль. Раз или два огненные светляки взмывали к небу замысловатыми петлями, обозначая какой-то фантастический танец. Непостижимо, но это, наверное, шутники и в пляске смерти искали забаву. Зарницами вспыхивали выстрелы и разрывы. Степь постепенно полнилась неправдоподобной тишиной и голосами. Сухо стучали колеса повозок; подвывали на подъемах грузовики; чувствуя близость воды, пофыркивали кони. Откуда-то сбоку в эту сутолоку врезался бронетранспортер, и из него выскочил командир.
Нащупывая ногами опору, солдаты спускались вниз. В темноте плескалась вода, пахло сырым песком и гарью. Гарь стекала к воде из открытой степи. Слева по песчаной косе догорали разбитые машины и повозки. Днем сюда дважды прорывались немецкие танки. Два из них темнели на пригорке подбитые.
Посоветовавшись со своими, Лысенков повернул к разбитому наплавному мосту.
У самого въезда на мост впереди неожиданно остановились, и Лысенков ткнулся кому-то в спину.
— Ты что — офонарел совсем! — выругались над ухом.
— Земляк! — обрадовался Лысенков. Перед ним зло мял приготовленную под табак бумажку длинноногий пехотинец в обмотках. — Ты как здесь?
— Старшина?! — Длинноногий плюнул вбок, поправил тощий сидор за спиною и автомат. — Драпаете?.. А мы раненого принесли. Помоги, старшина. Нашим не справиться с ним. — Потянул за плечо в сторону.
На мокром песке на плащ-палатке лежал пехотинец, совсем мальчишка. Вместо правой ноги на палатке темнела набухшая кровью штанина. Солдатик, видимо, был в беспамятстве и все время тихо, на одной ноте скулил. Открытые глаза его бессмысленно смотрели в одну точку, и в них, как в лужицах — лунках копытных следов, отражались отсветы далекого пожара.
— Берись, хлопцы. — Лысенков нагнулся к плащ-палатке.
До середины моста добрались благополучно. Дальше пошли огромные полыньи, ощерившиеся обломками досок. Пришлось прорвать две дырки в палатке и привязать раненого ремнем к ней. Полыньи переплывали. Раненый скрывался под водой, и щенячье нытье на время затихало.
— Что ж мы, нарочно, — оправдывался перед пехотинцами Лысенков. — Его никак не взять.
На берегу пехотинцы поворчали, не то благодаря, то ругаясь, а Лысенков с товарищами присели на песке переобуться. На западе было темно. Небо лилово-черное. По нему взмахами крыла трепыхались отсветы зарниц, рождавшихся в степи. Все это было похоже на грозу. Но Лысенков и его спутники ощущали какую-то пустоту внутри от этих огней. Там, где они вспыхивали, продолжали драться их товарищи. Там были и Шляхов, и старший лейтенант, и Костя Кленов.
— Переменился Костя после госпиталя. — Лысенков вылил из сапога воду, выкрутил портянку, стал обуваться снова.
— Что ты хочешь. Четыре месяца совсем слепым был.
— Эх-хе-хе! Вставай, ребятки…
Старшина вскинул на плечо пулемет и пошел к чернильным кустам лозняка. За ним, бряцая оружием, потянулись остальные. А за спиной у них ночь продолжала вздрагивать от гула и огней. Обескровленные и смертельно уставшие за Доном еще дрались, давая возможность тем, кто может и кто имеет право, перебраться на восточный берег быстрой на середине и обманчиво спокойной и зелено-мутной у берегов казачьей реки.
Глава 7
— Здорово дневали, маманя!
Бакенщица Мария Курдюкова обернулась — на раскаленном белом песке три танкиста. Вид измученный, одежда рваная, в мазуте, как у трактористов. У коренастого с попорченным оспой лицом на плече незнакомое оружие, с которого волнисто стекал жар.
— Твоя лодка? — спросил рябой и толчком плеча поправил оружие.
— Моя. А вам дюже приспичило? — Бакенщица смуглой рукой отвела со лба волосы, прогнулась в полнеющем стане, выпрямилась.
— А маманя — лапушка. Позоревал бы всласть. — Багрово-масленое лицо рябого поделила белозубая улыбка.
— Холостой небось? — нахмурилась бакенщица.
— Мы, лапушка, в армии все холостые.
— И такую гниду, мокрицу поганую ждет кто-то? Мается, носы его сопливым вытирает? — неожиданно всерьез обиделась бакенщица.
— А ты, тетка, не угадывай! — обиделся, посмурел и рябой.
— С тобой, Шляхов, непременно в грех войдешь, — остановил рябого военный, восточного вида, со смоляным чубом в мелких кольцах. Ладони у него в красно-бурых, измазанных сажей и кровью рубцах, и он все время держал руки на отводе, боясь притронуться к чему-нибудь.
— А вы грешите, товарищ старший лейтенант. Не бойтесь, — нехорошо усмехнулся на слова товарища рябой Шляхов. — Погреешь пузом степь под бомбами да пулями, пожаришься в железном гробу под обстрелом — ад раем покажется. — И снова к бакенщице: — Ты, тетка, давай лодку. Нас хлопцы на той стороне ждут.
— По напору да брехливости ты вроде и нашенский, — подобрела к Шляхову бакенщица.
— Нет, лапушка. Издалека я. Отсель не видно.
— Ну садитесь, что ль. — Бакенщица с грохотом уложила поперек лодки поплавок фонаря, поместила весла в уключины: — Садитесь, и на воде, чур, не баловаться. Не то враз веслом полечу.
Лодку сразу же подхватило течением. Старший лейтенант смотрел на мятую гладь воды, убегавшую из-под лодки, широкие плечи бакенщицы, ее по-мужски сильные руки на веслах, и взгляд его мутно туманился. Ночью они после ухода Лысенкова потрепали немецкий обоз. В темноте танки, немецкие и наши, перемешались. Обоз настигли в хуторке, где два дня назад застал их Кленов, когда вернулся. Обоз расположился в колхозном саду и у скотиньих базов. Попали как раз на поздний ужин. Обозники, галдя, собрались у кухни. Тридцатьчетверку они приняли за свой танк и шутливо-весело протягивали котелки: ужинать, мол, с нами… Лошадей давить было жалко. Все ж таки животные, беззащитные и невиноватые… На рассвете пощипали какой-то штаб. Самих подбили километрах в семи от Дона. Отстреливались, пока было чем, а машина горела, и броня накалилась.
Старший лейтенант шевельнул пальцами рук, поморщился мучительно. В горячих черных глазах его вместе с усталостью отразилась и горечь.
— Уходила б ты от Дона, тетка, — посоветовал бакенщице. — Не удержим мы его. Уже не удержали.
На берегу постояли все трое и, оступаясь в сыпучем песке, полезли на кручу, в дубовый лесок.
За полдень отступающие потекли сплошным потоком. Шли поодиночке и группами. Теперь переправляли их на лодках и пацаны, и женщины, и старики. Организованные части спускались по Дону на переправу к станице Казанской или еще ниже — к Вешенской. Во второй половине дня у переправы появились немецкие самолеты. Солдаты бросились искать подручные средства. В ход пошли доски, плетни, лестницы, снопы куги. Наиболее решительные кидались вплавь.
Курдюкова с лодкой была чуть повыше и хорошо видела, что творилось там, где была основная масса. Безнаказанно натешившись у переправы, немецкие летчики проходили меж блескучих, в изумрудной оправе берегов, поливая смельчаков свинцом. По Дону поплыли седла, лошади, обломки повозок, трупы солдат. Курдюкова сразу поняла, что с мертвяками ей не совладать, и стала, вылавливать их багром с лодки, находила в карманах гимнастерки или штанов документы и пускала плыть их дальше к Азовскому морю.
На закате солнца, когда меловые горы Обдонья медленно погружались в синеву, прибежала соседка.
— Ты никак умом тронулась, Марья? Детишки криком изошлись, пуганые, некормленые, корова ревет недоеная…
— Держи! — оборвала Курдюкова соседку, собрала на песке под кустом крушины разложенные для просушки солдатские письма и книжки, стянула с головы платок, завернула все туда. — Спрячь за божницу. Управлюсь — возьму. Детишков пригляди сама и корову подои тоже…
— Эге-гей! Хозяюшка! — с песчаной косы правого берега махали руками.
— Гришутку наряди ко мне. Узелок с едой собери ему. Да скажи деду Проньке, Глухарю, Луневу, нечего килы на дубках парить. Чай баркасы гуляют. — Курдюкова плеснула горстью воды в лицо, вытерлась завеской и показала согнутую спину, сталкивая лодку.
…Часа в четыре дня 12 июля на полынные в серебристом блеске бугры Задонья выскочили немецкие танки. С бугров и от временных таборов к Дону сыпанули солдаты и беженцы. Перегруженная лодка Курдюковой на середине реки опрокинулась. Двое солдат судорожно вцепились в ее одежду, за малым не утопили. Простоволосая, измученная, Марья выбралась на горячий песок и, провожая взглядом обомшелое, в бурой слизи дно перевернутой лодки, впервые за трое суток присела, страшно, не закрывая глаз, без судорог на застывшем лице, заплакала. На колени ей упала срезанная пулей веточка крушины.
Глава 8
Шли всю ночь. Хутора, села, через которые проходили, мирно спали и не подозревали, что завтра проснутся уже при немцах. Пехота шла обочиной. На дороге буксовали машины, глухо тарахтели разбухшим деревом повозки. Впереди возникали заторы, вспыхивала ругань. С полуночи снова разошелся дождь. Молочный, теплый, он нес пьяную влагу и свежесть весны, но люди намокли и были по-особому злы и раздражительны. Под ногами чавкала грязь, по плащ-палаткам монотонно шепелявила вода. И если долго вслушиваться в этот шум, начинало казаться, что сидишь где-нибудь в сарае или на крылечке, смотришь на мутный от дождя двор, на пузыристые желтые буруны и лужи, слушаешь частый шелест капель с соломенной крыши. Грубые толчки, говор возвращали к действительности на разбитую войсками дорогу. В этом шествии было что-то тягостно гнетущее, выраженное не до конца. Сильнее дождя терзала неизвестность. Солдатский долг — исполнять приказы. Но никакая сила не запретит солдату обсуждать хотя бы мысленно эти приказы. Они шли снова на восток. Безмолвная, в косноязычном шепоте дождя степь с белым чирканьем по горизонту таила в себе неведомую угрозу. За годы войны немцы наловчились с помощью подвижных частей ошеломлять своим появлением в самых неожиданных местах, поэтому все с неясной тревогой ждали утра.
Виктор Казанцев со своим батальоном замыкал колонну полка.
Дорогу выбирала лошадь, на которой Казанцев ехал. Сам он, чтобы не рассеиваться и прислушиваться единственно к внутреннему чувству своему, время от времени закрывал глаза и как бы оставался один на один со своей совестью. В какие-то моменты ему казалось, что все бывшее и то, что происходит сейчас, — это не с ним, а с кем-то другим. Он просто наблюдает со стороны… Войну он начал капитаном, командиром роты. Первое боевое задание — удержание дороги в направлении Перемышля — выполнил не до конца. За полдень их обошли немцы, и он с остатками роты оказался у них в тылу. Потом четыре месяца окружения. Леса, поля, села, свои люди, оказавшиеся в неволе. При выходе из окружения Казанцев командовал сводным отрядом по людскому составу до полуполка.
Из окружения вышли в середине октября, а через неделю он уже командовал батальоном. В Донбассе назревали крупные события. Убыль в командирах была велика, и Особый отдел армии, в расположение которой они вышли, долго окруженцами не занимался. Казанцеву разрешили также взять в свой батальон и семь бойцов, оставшихся от его прежней роты. Среди них были красноармейцы Кувшинов, Плотников и сержант Шестопалов.
Колонна двигалась размеренно, валко, как хорошо смазанный и исправный механизм. Не открывая глаз и доверяясь лошади, Казанцев слышал гул множества ног, дыхание и кашель людей, отдельные голоса. А со дна памяти, как в яви, поднялось первое утро войны… В три часа утра они с Людмилой, женой, только вернулись из Львова. Накануне, в субботу, с сослуживцами ездили туда в театр. Поговорили с соседкой, на которую оставляли четырехлетнюю дочь, и Казанцев присел на порожки покурить. Людмила ушла стлать постель. И вдруг на глазах Казанцева угол двухэтажного здания казармы танкистов за оврагом осел, накренился, и в воздух поднялись тучи красной пыли. В следующее мгновение казарма расселась посредине надвое. Снаряды стали густо ложиться во дворе казармы, на территории парка для машин и, нагнетая воздух, с воем проносились куда-то дальше в тыл. Людмила выскочила к нему в, ярком платье, в каком была в театре… Казанцев побежал к штабу. Вскоре туда же побежали жена и дочь. Потом видели, как они садились в машину вместе с другими женщинами и детьми. Это и было последнее, что он знал о них.
Шорох шагов, говор, стук дерева повозок, чавканье лошадиных копыт сливались над дорогой в один неровный гул.
Где-то далеко на юге шел бой. Земля вздрагивала от ударов, явно приблизившихся за ночь. Впереди, куда двигалась колонна, все немо молчало.
На рассвете, километрах в двадцати севернее Валаклеи, перешли мост черев Донец. Через час после того, как они переправились, серое стеклистое небо за спиною разорвал колючий, с острыми зазубренными краями куст огня, донесся грохот: саперы подорвали мост. Казанцев долго смотрел в сторону взрыва, пока там все не погрузилось в темноту. Так ничего и не поняв, пустил коня, стал догонять ушедший батальон. И, ни он, ни кто другой в этой колонне еще не знали, что им здорово повезло, что они последними выскочили за Донец и что горловина мешка, из которого они только что выскочили, за их спиною стянулась.
Но смертельно усталым людям, которые давно уже не выходили из боя, давно не имели нормальной еды и настоящего отдыха, с трудом одолевали сладость зоревого сна и которые, не подозревая того, только что избежали самого большого несчастья на войне — окружения, и в голову не могло прийти, что именно в тех местах, где они были еще вчера и где проходили всего несколько часов назад, начались тяжкие испытания лета 1942 года.
Пехота немецкая перед обороной полка начала накапливаться дня за три до отхода. Подходила, зарывалась в землю, активности не проявляла. На севере вот уже несколько дней гремело с утра до ночи. Немецкие бомбовозы через позиции батальона летали туда бомбить. Выгрузятся и тем же путем назад. Все понимали, что и гулы на севере, и немецкая пехота, и авиация — все это неспроста. И все же приказ на отход явился неожиданным, непонятным и обидным. Те, кто месил сейчас грязь на дороге, дышал кислой шерстью мокрых шинелей, меньше всего думали о целесообразности высшей стратегии. Они судили обо всем по тому, что видели перед собой своими глазами.
Дождь кончился. Запахло степным разноцветьем, зеленью омытой травы и близостью леса. Розоватой дымкой дрожали в низинах туманы. Вместе с солнцем появились и немецкие самолеты. Но вели они себя странно. Сбросили листовки, где перечислялись советские дивизии, попавшие в окружение, количество взятой техники и предлагали сдаваться в плен, обещая жизнь и все прочие блага. Тут же внизу был отпечатан и пропуск на двух языках. В части листовок гитлеровцы обращались не к командирам и бойцам, как обычно, а к комиссарам, чтобы те убедили войска в бессмысленности и бесполезности сопротивления.
«Ю-87» прошлись несколько раз над колонной совсем низко, но не сбросили ни одной бомбы.
— Почему не бомбят? — нервничали солдаты. Листовки и написанное в них всерьез не принимали.
— Заигрывает немец.
— Я не девка — заигрывать со мной.
— Значит, боится шкуру испортить, как на зайце. Хочет целой получить.
Загадку поняли, когда заметили справа, параллельно со своей колонной, колонну немцев с машинами и артиллерией. Помешать им или остановить было нечем. В батальоне остались две 45-миллиметровые пушки. Но снарядов в обрез. Берегли на случай встречи с танками. Командовал укороченной батареей мальчишка-лейтенант Анатолий Раич, прибывший в батальон уже на марше, в ходе отступления. Казанцев успел узнать, что он с Дона, земляк. Но общая усталость, неутихающее раздражение неизвестно против кого и против чего, рев немецких бомбовозов над головами и гулы бог весть куда катившегося фронта возможности для настоящего разговора не давали.
Последний раз самолеты прошлись — трава погнулась от рева моторов. По ним ударили залпами из винтовок, и они, невредимые, развернулись в лучах солнца на востоке и, будто потеряв всякий интерес к медленно ползущей колонне, ушли за Донец на запад.
Солнце поднялось, и сразу же все переменилось: над степью заколыхалось сизое дымное марево, выросли рыжие миражи на горизонте, шире раздвинулись блескучие режущие просторы. Колонна немцев куда-то свернула. Но степь по-прежнему была полна: двигались люди, грузовики, повозки отходивших войск. Появились стада скота. Жалобно мычали голодные коровы, блеяли охрипшие от духоты и пыли овцы, испуганно и равнодушно провожали взглядами обгонявшие их войска беженцы. И никто ничего вразумительного не мог ответить на эти взгляды. Неожиданная беда была так же зрима и тем и другим, как и необъяснима. Подхваченные и закрученные событиями, люди каждый по-своему воспринимали их, не в состоянии в данный момент постичь ни причины этих событий, ни далеко идущие последствия.
За волнами сухого жара белела колокольня большого села, голубовато млели сады и бронзово желтели новые соломенные крыши хат и сараев. Над селом в двух-трех местах поднимались белые дымы пожаров. Теперь там уже знали об отходе войск и с тоской ждали того, что будет.
У реки Оскол, когда солнце подожгло края синеватой тучи и из-под ее медно-красных крыльев к горизонту веером брызнули и уперлись молочно-белые столбы, немцы под прикрытием дымовой завесы пошли в атаку.