Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Воспоминания пропащего человека - Николай Семёнович Лесков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Воспоминания пропащего человека

Н. И. Свешников — книготорговец, мемуарист, пьяница

В культуре всегда есть определенная иерархия. В русском обществе второй половины XIX в., например, высок был престиж дворянской культуры и, в конце века, культуры интеллигенции. Определенный интерес и уважение вызывала традиционная крестьянская культура (воспринимаемая как принципиально иная и оцениваемая как народная, подлинная, исконная). Но культура городских низов (мещане, мелкое чиновничество, мастеровые, слуги и т. п.) либо не замечалась, либо расценивалась чрезвычайно низко — как пошлая, ущербная, грязная. Поэтому о ней осталось очень мало этнографических описаний и мемуарных свидетельств. Воспоминания о жизни и быте городского простонародья можно пересчитать по пальцам Книга Н. И. Свешникова — из их числа. Ее отличает панорамность охвата (столицы, провинциальные города, села), широкий диапазон сословного состава «героев» (от обитателей ночлежек до царя), точность и выразительность описаний. Глубоко своеобразен и в то же время типичен автор этой книги.

Напоминая героя испанского плутовского романа, он постоянно переходит с места на место, меняет занятия, не брезгует мошенничеством и воровством В круге его знакомых — и «нигилисты», и «мазурики», и Н. С. Лесков, А. П. Чехов, Г. И. Успенский.

Жизнь Свешникова была изломана чисто русским недугом — пьянством Подобных ему пьяниц во второй половине XIX — начале XX в. в России было немало. Крестьяне и разночинцы, оторванные от родины, не нашедшие прочного места в жизни и обиженные на нее, сталкиваясь с невозможностью преодолеть свою социальную неполноправность, глушили свое отчаяние вином[1]. Пили и многие литераторы-разночинцы: Ф. М. Решетников, Н. Г. Помяловский, А. И. Левитов, Н. В. Успенский, А. А. Шкляревский, И. К. Кондратьев и др. Но подробно рассказать о возникновении и последствиях этой привычки решались немногие, и среди них — Свешников. Русская литература знает потрясающие описания психологии запойных пьяниц, например, Мармеладова в «Преступлении и наказании» Достоевского. Но и на этом фоне мемуары и переписка Свешникова отнюдь не проигрывают, потрясая своей достоверностью, искренностью и безысходностью.

Работу нал основной частью воспоминаний Свешников завершил в конце 1880-х гг. Весной 1889 г. он оставил 8 тетрадей с воспоминаниями на предмет знакомства и возможной публикации Г.И Успенскому. 22 апреля 1889 г. А. П. Чехов писал в Петербург хорошо знакомому ему А.С Суворину: «Сегодня был у меня бывший букинист Свешников. Оборван и в лаптях. Глаза ясные, лицо умное. Идет пешком в Петербург, где хочет заняться прежним делом. Пить он бросил. У меня были его воспоминания, которые вы видели Помните?»[2] Получив это письмо. Суворин попросил С. Н. Шубинского, редактора издаваемого им журнала «Исторический вестник», ознакомиться с его рукописью. Однако в Петербурге Свешников не застал Шубинского и обратился к хорошо ему знакомому Н С. Лескову. 2 июня 1889 г. Лесков писал в Москву издателям журнала «Русская мысль»: «Мой придворный поставщик редких книг, букинист Николаи Иванович Свешников, два года тому назад запил, просрочил паспорт, пропал из вида и, наконец, на сих днях возвратился и предстал полунагой с рукописью о претерпенных им злоключениях, практикуемой теперь в огромном размере „высылкой на родину“. Рукопись, разумеется, неискусная, но с содержанием очень жизненным. Я из нее сделал очерк, представляющий явление новое и нигде никем не описанное. Да его и не может составить никто иной, кроме мужика, который сам все там изложенное видел и претерпел на своей шкуре». Очерк, названный Лесковым «Спиридоны[3] повороты», был опубликован в «Русской мысли», вызвал всеобщий интерес и удостоился похвал критиков.[4] Этот факт, наряду с чеховской рекомендацией, сыграл свою роль в решении Шубинского печатать воспоминания (Свешников в октябре 1889 г. передал их Суворину, а тот, со ссылкой на положительный отзыв Чехова, — Шубинскому). Однако работа над ними была еще не завершена, и Свешников продолжил свои труд. Работу нал воспоминаниями он считал своим нравственным долгом. В письмах к Шубинскому он так формулировал цель своей работы «… у меня только одно желание, чтобы принесть полную и искреннюю исповедь и, хоть тем, доставить какую-либо пользу», «тяжело мне было писать некоторые страницы, но, дав себе слово писать одну правду, я в своих записках выставил себя — как сумел — тем, что я есть»[5]. Своим принципом Свешников сделал предельную документальность и фактическую точность. Он писал тому же адресату: «В описаниях моих я не вдаюсь ни в сочинения, ни в исследования, а привожу только то, что приходится мне видеть и слышать, из быта тех людей, с которыми я сталкивался, или записываю их подлинные рассказы»[6].

Работая над воспоминаниями, Свешников с 1890 г. по частям (тетрадям) передавал их Шубинскому, выклянчивая деньги (обычно в журналах плата осуществлялась после публикации) и, как правило, сразу же пропивая их. Некоторые разделы он писал, находясь в знаменитой петербургской трущобе — Вяземском доме, нередко пропив одежду и не имея в чем выйти. Мучили его и болезни. Опубликовав в 1892 г. в суворинском «Новом времени» описание быта и нравов Вяземского дома, он навлек на себя гнев его обитателей.

Наконец, в 1896 г. труд Свешникова был завершен, отредактирован Шубинским и опубликован в «Историческом вестнике». При содействии Чехова Свешников пытался договориться с И. Д. Сытиным об отдельном издании, но эта затея не имела успеха. В следующем году в том же «Историческом вестнике» появились подготовленные им исключительно ценные воспоминания «Петербургские книгопродавцы-апраксинцы и букинисты»

Однако пьянство все глубже и глубже затягивало его. Он исповедовался брату А. П. Чехова Александру: «Достану двугривенный — пропью: достану рубль — тоже пропью»[7] Постоянным его прибежищем стал Вяземский дом, он болел, работал над статьей «О развитии своего пьянства и о моей собственной борьбе с этим пороком». Однако поддержки уже не было, Шубинский перестал отвечать на письма о помощи и в конце июня 1899 г. Свешников умер в больнице. В некрологе он был назван «представителем тех настоящих букинистов, которые любили книгу и знали книжное дело, как редко кто знает его из книгопродавцев. Эти букинисты-библиографы были незаменимыми помощниками писателей и ученых в разыскивании нужных и часто редких книг»[8].

Оставшиеся после него мемуары представляют разноаспектный интерес, однако особенно ценны они в качестве одного из немногих источников по истории низовой книжности, причем принадлежащего к числу наиболее точных и достоверных. Дело в том, что наряду с солидными издателями и упоминаемыми в курсах истории литературы писателями, которые обычно находятся в поле зрения мемуаристов и историков книги, в Москве и Петербурге существовала еще книжность «рыночная», обращенная к крестьянству и городским низам. Возникла она в последней трети XVIII в., когда стала быстро расти численность читателей из этой среды. Уже тогда существовали книгопродавцы, писатели и издатели, обслуживающие только эту аудиторию[9]. С течением времени низовая книжность упрочилась и в последней трети XIX в. уже опережала по тиражам книжность «высокую».

За более чем столетнее существование, к концу XIX в., она сложилась в особый мир с прочно налаженными механизмами создания и распространения книги. Хотя изменения в издательском репертуаре происходили постоянно, тем не менее эта сфера была очень консервативна, а традиции — весьма устойчивы. Между столицами здесь сложилось своеобразное разделение труда (Москва обеспечивала главным образом сельского читателя, а Петербург — городское простонародье), причем в каждой из них сложились своеобразные «опорные пункты». В Москве изданием и продажей подобных книг занимались преимущественно «книжники» с Никольской улицы, в Петербурге, как отмечал автор путеводителя по городу, — «мелкая рыночная торговля, приютившаяся по Большой Садовой и в прилегающих к ней рынках, а также на ларях, у букинистов. Торговля эта неразборчива — купит и продаст что угодно: она, собственно, и живет распродажей, преимущественно разной завали и старья. Здесь все есть — начиная от сказки о Бове Королевиче, до разрозненных томов Академического словаря, сочинений философских и наиспециальнейших. Попадаются иногда весьма редкие ценные книги. Некоторые из апраксинских книгопродавцев прославили себя и издательской деятельностью, каковы: Екшурский, Федоров, Холмушин и другие Издания их почти не печатаются иначе, как в десятках тысяч экземпляров: это, преимущественно, так называемые народные книжки: сказки, буквари, „жития“, сонники и т. п.

Торговля с ларей производится главнее всего у мостов, например, у Аничкова, Казанского, Полицейского и других».[10]

Символом «рыночной» книжной торговли в Петербурге стал Апраксин рынок. Там с конца 1780-х гг. торговали старыми книгами Вначале — «на рогоже» и «в развал», с 1810-х гг. стали появляться книжные лари и лавки, причем продавали преимущественно лубочные картины и «народные» книги Как отмечал П. К. Симони, «для мелкого чиновничества, духовенства, купечества, мещанства, ремесленников, солдат, прислуги из барских домов и т. п. людей на Апраксином был постоянный клуб, в котором заранее условливались встречаться знакомые, чтобы отвести душу в беседе и заняться вместе покупками».[11]

Рыночными книгопродавцами и издателями становились, как правило, выходцы из крестьянской, мещанской или купеческой среды Они хорошо знали вкусы народного читателя и в своей деятельности стремились ориентироваться на них. В результате к народу попадали два типа книг — изданные давно и новые, но в культурном плане и те и другие были, как правило, книгами устаревшими. Те идеи и литературные образцы, которые волновали читателей из привилегированных кругов в прошлом, устарев и «выйдя из моды» там, постепенно «спустились» в народную среду. Это были либо просто старые книги, продаваемые букинистам за ненадобностью, либо старые тексты, переизданные (нередко после переработки и адаптации) теми же букинистами.

Основу издательского репертуара составляли переиздания старых книг (жития святых, духовно-нравственные произведения: обработки фольклора, лубочные романы, получившие известность еще в 1830-1840-х гг: песенники, письмовники и т. д.), прикладные пособия (по столярному делу, строительству, виноделию и т. п.) и новые книги (романы, сценки, анекдоты, юмористические стихи и др.).

Подготовкой текстов для рыночных издателей занимались литераторы, специализировавшиеся на подобной литературе. Как отмечалось тогда, «авторами подобных произведений являются люди полуграмотные: спившиеся с круга подьячие: чиновники, получившие за какую-нибудь провинность волчий паспорт, несчастные юноши, скитающиеся по ночлежным притонам и там утратившие всякий облик человеческий. И вот, за полтину денег и за полштоф очищенной, подобные авторы — в редкие минуты трезвого вдохновения — пишут книжки для народа!» [12]Петербургских литераторов такого рода Свешников называет сам: Н. И. Волокитин, А. К. Нестеров, Н. Ф. Суслов, П. П. Татаринов. Можно добавить еще В. Я. Шмитановского: среди москвичей были известны И. С. Ивин, M. Е. Евстигнеев, И. К. Кондратьев, В. А. Лунин (псевдоним — Кукель), Н. М. Пазухин. В. Суворов и др. Они получали за печатный лист 3–5 рублей (в иллюстрированных журналах платили за лист 20–30 руб., а в «толстых» — 50-100 руб.).

Главным для издателей было любой ценой продать выпущенные книги. Поскольку покупатель ориентировался не на авторов (их имена обычно не запоминали), а на тему, было очень важно привлечь внимание названием книги или умелой рекламой. Поэтому во всех низовых газетах издатели помещали обширные рекламные объявления с завлекательными характеристиками изданных книг, на которые нередко «ловились» провинциальные читатели. В прессе отмечалось, что «в нашей обширной матушке России всегда находится довольно легковерных и любопытных людей, которые попадаются на удочку, заброшенную ловким издателем, шлют ему рубли и разумеется получают ничего не стоящую дрянь: издание расходится за изданием, спекулятор богатеет…»[13]

Коммерческий успех какой-либо новой книги нередко приводил к появлению подражаний ей и, нередко, подделке ее названия и фамилии автора. Например. Е. И. Екшурский, о котором пишет Свешников, после успеха пьесы Н. И. Чернявского «Гражданский брак» выпустил роман Н. М-ой «Гражданский брак», вслед за нашумевшим романом В. В. Крестовского «Петербургские трущобы» — книгу В. К-го «Варшавские трущобы» и т. д.

Если книга почему-либо «не пошла», рыночные издатели нередко перепечатывали титульный лист (изменив название книги и год издания) и вклеивали его на место старого, тем самым подновив книгу.

Одним из важнейших принципов рыночной книжности была доставка книг к покупателю. Если «высокая» книга продавалась в магазинах и покупатель сам шел за ней (или посылал слуг с конкретным заказом), то низовую книгу несли к читателю «ходебщики» (уличные букинисты) в городе и офени — в деревне.

Букинисты-«ходебщики» (их еще называли «холодными букинистами») с холщовым мешком за плечами разносили книги по трактирам, местам гуляний, рынкам. «Эти мешки, очень длинные, с зашитыми концами, лишь с большой прорехой в середине, куда и вкладывались книги, представляли собой походную лавку такого книжника»[14]. Одеты «холодные букинисты» были в длиннополый сюртук и смазные сапоги, на голове обычно носили высокий треух-картуз. Число их было невелико, и наиболее способные и знающие из их числа не только стали известны в среде литераторов и библиофилов, но проникали даже в великокняжеские и царские дворцы. Они были знакомы со всеми собирателями домашних библиотек и приносили постоянным клиентам книги по их заказам, подбирая их у рыночных книгопродавцев либо выменивая у других книгособирателей. Летом их покупатели покидали город, уезжая на отдых, а букинисты шли в военные лагеря за городом либо на дачи, торговали запрещенной (политической и эротической) литературой. Встречались среди них мошенники, способные скрыть от покупателя дефект, некомплектность многотомного издания, но были и подлинные любители книги. «Золотым» временем букинистов-«ходебщиков» были 1860—70-с гг., к концу 1880-х гг. эта разновидность книжной торговли вышла из употребления.

В деревню «народная» книга попадала тремя основными путями. Первый — это ярмарки, которые играли важную роль в экономике и культуре пореформенной России. Наряду с другими товарами туда из Петербурга и особенно из Москвы привозились значительные партии книжного товара, который раскупался посетителями «После развязки ярмарки, накануне разъезда, купцы, довольные своими делами, покупают гостинцы для домашних; при этом, бывало, приказывали своим „молодцам“ забежать и в книжную лавку и захватить кое-какие книжки „подешевле“… Так возились книги для ребят в качестве калачей и пряников»[15]. Аналогичным образом и крестьяне покупали на ярмарках и базарах книги в подарок своим детям. Забирали (обычно в кредит) на ярмарках книги для торговли и офени, разносившие их по деревням. Сеть разносчиков — офеней — это второй и, возможно, основной путь доставки книги на село. Приходили офени за книгами и в Москву. Офени набирали в свой короб большие партии лубочной литературы (нередко — с мелким «галантерейным» товаром) и затем шли по деревням, продавая (а нередко и обменивая на продукты) книги. По оценке Ю. А. Горшкова, в 1860-70-х гг. действовало несколько десятков тысяч офень.[16] Хорошо знавший офенский промысел издатель И. Д. Сытин так характеризовал их деятельность: «В базарные дни все эти торговцы появлялись на базарных площадях, предлагая книжный товар собравшемуся народу, в другие же дни ходили по деревням: с коробом за плечами из избы в избу, показывая здесь свои товар, расхваливая его и предлагая его собравшейся около короба деревенской публике, с которой они умели говорить понятным ей языком»[17].

Свешников хорошо изучил рыночную книжность — в Петербурге он торговал на ларе и вразнос, испробовал себя и в качестве офени. Его воспоминания об апраксинских книгопродавцах очень информативны и точны. Он так формулировал принципы своей работы над ними: «От себя я ничего не сочиняю, но пишу факты и затем проверяю их у старых торговцев»[18].

Хорошее знание материала и достоверность его воспроизведения обеспечили высокую информативность и долговечность воспоминаний Свешникова. Они были переизданы в 1930 г. и ныне в третий раз предлагаются читательскому вниманию.

В качестве приложения к ним печатается подборка очерков и воспоминаний, дополняющая и делающая более объемной рисуемую Свешниковым картину низовой книжности.

А. И. Рейтблат.

Н. И. Свешников. Воспоминания пропащего человека

ВСТУПЛЕНИЕ

Тяжелое, грустное, безвыходное положение.

Все от меня отступились — и любимая женщина, и родные, и товарищи, и знакомые. Всем я, что называется, насолил. Меня называют эгоистом… но я не считаю этого эпитета ко мне подходящим, потому что, по моему разумению, эгоист — человек себя любящий… А между тем, есть ли еще такой себе враг, как я?.. Нет! Хотя я и делал много подлостей перед своими ближними и благодетелями, но я не эгоист. У меня мягкое, доброе и жалостливое сердце. Я всегда готов похлопотать о другом или помочь другому, если у меня есть возможность… Меня называют пьяницей. Но я и не пьяница. Я так, что-то такое… какая-то бесхарактерность, не умеющая смотреть на жизнь как следует и не могущая перенести настоящего ее течения. Но я не хочу оправдываться: пускай другие как хотят, так и судят о моей неисправимости и порочных наклонностях, а я опишу только мою жизнь, не скрывая ничего из того, что в ней совершилось. Может быть, эта откровенная и тяжелая для меня исповедь принесет кому-нибудь пользу.[19]

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Мой отец Наш дом Крестная Дедушка Василий Поступление мое в школу Порядки тогдашних приходских и уездных училищ Историк города Углича Ф. Х. Киссель Кончина крестной и матери Подлекарь Петр Иванович и лекарка Елена Ивановна.

Родился я в городе Угличе. Родители мои были мещане. Отец занимался холщевничаньем по ярмаркам и по базарам, то есть скупал у крестьян холст, пряжу, лен, пеньку, кожи и другие крестьянские произведения, и все это перепродавал — или на месте, или дома — более крупным торговцам. Жили мы сначала, как говорится, не бедно и не богато: роскоши у нас не было, но и нужды мы не терпели.

Дом у нас был на одной из больших улиц города, близ рынка, или, как у нас в городе называют, — торга, хотя и не очень большой, но и не маленький. Такие дома теперь уже более не строятся. Он был двухэтажный, в шесть окон на улицу, имея низ каменный, а верх деревянный. В каждом этаже, на улицу, было по две равные комнаты, которые у нас назывались, по-тогдашнему, горницами. В верхнем этаже, кроме того, была еще отдельная комната (называемая светелкою) и кухня с небольшою горенкою, носившие у нас общее название стряпушей. Все эти помещения разделялись одно от другого большими сенями, имевшими с двух сторон по крыльцу. В сенях были устроены два чулана (в которых хранилась праздничная одежда, посуда и другие вещи, редко требовавшиеся в нашем хозяйстве), лестница на чердак, называвшаяся у нас подволокою, и несколько стенных шкафчиков. На обширном дворе, обходившем вокруг всего дома, были построены два амбара, конюшни, коровники, ледник и баня: средину двора занимал небольшой ягодный сад, с боку которого находился колодезь: за конюшнями и ледником, с левой стороны, до угла улицы, простирался узкий клинообразный огород.

Отец наш, впрочем, мало занимался хозяйством, и все домашние заботы и обязанности лежали на его матери, а нашей крестной: нашим же воспитанием занималась мать. Отец, приезжая домой с ярмарок, всегда почти на короткое время, дома ничего не делал.

Крестная у нас была, что называется, краеугольный камень в доме: до ее смерти в доме у нас не терпелось никакой нужды: никто ни о чем не заботился, и как она справлялась и вела хозяйство, никто знать не хотел: не знали мы вовсе и того, много ли, мало ли она брала от отца денег на расходы по хозяйству. Пока она была жива, дом наш можно было назвать по-мещански полной чашей: была у отца всегда добрая лошадка для его торговли, с полной летней и зимней упряжью, были даже немецкие, то есть легковые, лакированные, с полостью сани, которые, впрочем, употреблялись не более двух или трех раз в год — в Рождество и масленицу: было по летам по две и по три коровы, из которых одну осенью постоянно закалывали и мясо ее солили для зимнего мясоеда; было также дюжины полторы кур, а огород всегда хорошо обработан, и из него на зиму запасалось довольное количество овощей и солений. Старушка крестная была очень трудолюбива, набожна и постница, то есть совсем не ела мясного. Она, по смерти своего мужа, нашего дедушки, оставшись еще очень молодой, не хотела в другой раз выходить замуж, а посвятила себя богомолью и воспитанию детей (кроме моего отца, у нее была еще дочь, которая была выдана замуж и умерла). Она ходила на богомолье к Соловецким чудотворцам[20], в Новгород, в Москву, в Киев, в Воронеж, в Почаев и прочие святые места, а дома, когда была возможность, никогда не пропускала службы божией. Трудолюбива же она была настолько, что до самой смерти никогда не сидела без дела, и если у нее не было работы по хозяйству (а по хозяйству она все делала, и печку и баню топила, и за коровами ухаживала, и огород исправляла и только редко когда прихватывала поденщицу постирать, да полы помыть), вязала рукавицы. Кроме того, она держала нахлебников, именно: поверенных при питейных откупах[21].

Мать наша была из купеческого звания, грамотная, не глупая, но очень смирная женщина, почти никогда не входившая ни в какие домашние дела. С крестной, то есть со своей свекровью, она жила очень мирно, и я не помню, чтобы между ними происходила когда-нибудь хотя бы маленькая ссора, кроме тех случаев, когда дело касалось меня, как, например, мать за шалости захочет меня побить, а я бегу к крестной в стряпущую и прячусь за ее подолом.

Меня, как единственного наследника, опору и надежду семейства, любили и баловали более, чем сестер, которых у меня было две: одна старше меня, а другая младше. Особенно крестная, как говорится, души во мне не чаяла. Пойдет ли бывало за чем-нибудь на рынок, непременно принесет мне какой-нибудь гостинец, или если печет пекиво (как у нас называлось вообще все, что делалось из пшеничной муки), то всегда испечет для меня или масляный колобок, или лепешку, и пихнет мне в руку тихонечко от сестер. Но более всего крестная доставляла мне удовольствие своими рассказами: в длинные осенние и зимние вечера сидит она, бывало, за своей работою, а я пристану к ней: «Крестненькая, расскажи мне что-нибудь?» — «Да полно, дурачок, что я тебе буду рассказывать? Уж тебе рассказывала, рассказывала, да и говорить больше не знаю чего». Но я не отставал и настойчиво требовал, чтобы она рассказывала что-нибудь. И вот она, нередко в пятый или десятый раз, начнет мне рассказывать сказку или житие какого-нибудь святого. Хотя она была и неграмотная, но, любя слушать как читают и обладая хорошей памятью, знала много сказок, песен и житии угодников. Кроме того, она могла кое-что порассказать о нашествии Наполеона на Москву, чему была современницею, о старинном богатстве и обширности нашего города, и о своих странствиях по другим городам и монастырям.

Из всего нашего семейства я более всех любил крестную, и привязанность моя к ней простиралась до того, что я почти не отставал от нее; пойдет ли она на Волгу за водой или в церковь, я всюду за ней: но более всего я любил ходить с нею к дедушке Василью.

Дедушка Василий был родной брат моей крестной и посаженый отец и опекун ее и моего отца. В молодости своей он торговал железным товаром и, кроме того, как поговаривали давал деньги под проценты, чем и составил большой капитал. Но овдовев, лет сорока пяти, он прекратил торговлю и посвятил себя исключительно богомолью. Он также много странствовал по монастырям и прочим святым местам России; а потом, когда сделался уже стариком, постоянно ходил на церковную службу в собор. У дедушки Василья был довольно хорошим каменный дом на богатой Ярославской улице, с большим фруктовым и ягодным садом, с пчельником и громадным огородом, выходившим на набережную Волги. Летнее время он проводил так: вставал в третьем часу утра и шел в сад, где работал до заутрени: затем, когда ударяли в колокол, он шел в церковь, по окончании заутрени опять принимался за свою работу до ранней обедни: промежуток между ранней и поздней обедней он тоже проводил в саду или огороде, а по окончании поздней обедни шел трапезовать. Чаю он никогда не пил, а пил мяту или другую какую-нибудь траву, с медом из своих ульев: мясного он тоже ничего не ел с начала своего вдовства, а ел только то, что полагалось по уставам монастырским. После легкого обеда он постоянно отдыхал — летом в саду на дерновой скамейке, им самим устроенной, а зимой в своей горнице, стены которой походили на часовню, так как были увешаны и уставлены иконами: вся мебель состояла из узенькой кровати, с жесткою войлочною постелью, двух или трех скамеек по стенам, простых деревянных стульев и простого же стала с шкафчиком, в котором находились церковные книги, и ящиком имевшим вверху десять отделений, где по порядку лежали серебряные монеты, начиная с пятачка и кончая талером, т. е. полуторарублевиком; под этими же отделениями, внизу ящика, лежали кредитные билеты и золото. Через коридор, против его горницы, была кладовая, где хранилось около трехсот мешочков с медными деньгами. Отдохнув час или полтора после обеда, дедушка опять принимался за работу до вечерни: затем шел к вечерне, и если была всенощная, то и ко всенощной. В церкви, за каждою службою, он постоянно становился сзади правого клироса[22], против иконы спасителя, и молился очень усердно, на все тарелки во время церковного сбора подавал от пятачка до алтына (так называлась тогда у нас копейка), а по выходе из церкви, всегда почти последним, он оделял всех нищих по грошу. Мне же, когда я ходил в церковь с крестною и молился хорошо, при поздравлении его с праздником, всегда дарил серебряный пятачок, а когда худо молится, то — грош. На большие праздники — Рождество и Пасху дедушка покупал целый воз муравленых горшочков, чашечек и кувшинчиков, которые насыпал пшеничною мукою, гречихою, пшеном и дарил всем приходившим к нему. Кроме того, он иногда оказывал бедным помощь, хотя и небольшую, на похороны и на свадьбы. Все свободное от работы время он проводил в чтении божественного писания, а по ночам очень долго молится. Говорили также, что он носил на теле железные вериги.

Впрочем, говоря о благочестивой жизни дедушки, я должен сказать, что отец мой, хотя наружно и почитал его и боялся до самой его смерти, но не особенно долюбливал, потому что, по рассказам отца, доставшийся ему при семейном разделе капитал в семь тысяч рублей перешел весь в руки дедушки, как опекуна, и из этого капитала разновременно получено было отцом моим только от трех до четырех тысяч, а остальные с процентами на капитал остались у дедушки. Некоторые подьячие предлагали отцу моему судиться с дедушкой и вытребовать с него на законном основании тысяч до двенадцати, т. е. весь капитал с процентами, потому что дедушка не брал никогда от отца никаких расписок в получении отцом от него наследства, верно рассчитывая, что отец не посмеет с ним тягаться. Отец, может быть, и решился бы просить через суд полного возвращения ему наследства, но крестная этого не дозволила. «Если ты, Иванушка, — говорила ему крестная, — будешь судиться с батюшкой (так наши родители и сама крестная звали дедушку, потому что он был и ей отцом посаженым[23]), то не будет тебе от меня божьего благословения». Отец мой, тоже воспитанный в благочестивых правилах, очень уважал свою мать и дорожил ее благословением.

Здесь кстати сказать несколько слов об отце моем. Он был красивый мужчина, высокого роста, статный и ловкий: любил повеселиться, попеть песни и до шестидесятилетнего возраста обладал превосходным тенором. По торговле он был хорошим знатоком своего дела и считался первостатейным торговцем. Характер у него был хороший, мягкий; но воля, как и у меня, слабая. При жизни крестной он всегда был у нее в повиновении, а когда женился во второй раз, то им владела мачеха. Прожив с двумя женами с лишком сорок лет, он, кажется, никогда не дрался, а это в нашем городе и доныне редкость. Имея уже окало сорока лет, он никогда не осмеливался ослушаться крестной. Случалось нередко, что он выпивал и погуливал, но никогда, в каком бы ни был он ненормальном состоянии, при крестной ни с матерью, ни с кем бы то ни было не смел завести ссоры, а на все нотации крестной только отмалчивался. Так тихо и спокойно текла наша жизнь до 1848 года, когда холера похитила у нас крестную.

В 1846 году мне минуло семь лет, и я стал просить, чтобы меня отдали в школу. Меня сначала не пускали, говоря, что я еще мал (я действительно был очень маленького роста), что меня будут обижать мальчишки — мои товарищи — притом же наступало очень холодное время, родители и крестная опасались, чтобы я не простудился: одним словом, меня жалели и не хотели еще отдавать учиться. Но я слушать ничего не хотел, плакал, капризничал и просился в школу. И вот, наконец, 1 ноября мы с крестной сначала сходили в церковь[24], отстояли обедню и отслужили молебен св. Козьме и Демьяну как молитвенникам о ниспослании богом разумения, а потом крестная, запасшись десятком копеечных кренделей, повела меня в школу.

Придя в школу, я, как научили меня дома крестная и маменька, поклонился учителю в ноги, а крестная поклонилась ему в пояс и, вручив в подарок принесенные крендели, просила его не оставить меня своею заботливостью, а главное — не дать в обиду моим товарищам. В первый же день меня поставили к так называемому форшту с буквами, довольно большого размера, наклеенными на палке, и я начал выкрикивать вместе с другими стоящими тут мальчиками; а, бе, ве и т. д. первую строчку азбуки — шесть букв. На первый раз не скоро мне дались эти шесть букв, и почему — не знаю, но только я их зубрил целую неделю и едва одолел. С какою радостью, как сейчас помню, бежал я домой из школы, чтобы заявить о своем успехе. Я мечтал, что меня расхвалят и расцелуют, и, едва только вбежал в горницу, закричал; «Знаете ли, что я первую строчку совсем уж выучил!». Но мать сразу осадила меня словами; «Да ведь уж целую неделю учишься; пора одну-то строчку и выучить». Хотя я был и мал, но мне стало стыдно, что я похвастал так некстати. Крестная же, по обыкновению, расхвалила меня, погладила, поцеловала в головку и дала масляный сочень. В первом приходском классе учение наше ограничивалось только букварем, начатками православного учения и писанием палок.

Мало помню я теперь из первого года моего учения, не помню даже, выучился ли я там хоть сколько-нибудь читать, а писать, кажется, и палок не начинал. Но я помню очень хорошо, что розги у нас в то время очень часто пускались в ход, и ученики друг дружку пороли с каким-то удовольствием. Как только бывало учитель скажет, что такого-то нужно выпороть, то непременно человек пять сломя голову бегут за розгами. Хотя мне в этом классе не приходилось еще пробовать розог и не удавалось никого сечь, но один раз я вздумал дома похвастаться, что сек товарища, и, придя из школы, сказал:

— Маменька, нонче одного у нас секли, я побежал, схватил розги, да так его нахлестал, даже до крови, четыре мальчишки его держали, насилу сдержали.

— Ах, ты, мерзавец, ах, ты, дурак! Да как ты осмелился? Вот возьму я сейчас хороший ремень да задам самому тебе такую порку, что ты у меня с неделю не сядешь.

Долго она меня бранила и усовещевала… Помню, что она меня сравнивала с палачом…

И я понял, что нехорошим делом похвастался, но уже не захотел сознаться, что солгал.

Хотя я и не очень успешно учился в первом приходском классе[25], но на экзамене все-таки попал к переводке во второй приходский класс. Этот класс и три уездных находились почти против нашего дома. Смотритель и учителя, жившие в училище, все хорошо знали наше семейство, потому что крестная продавала им молоко и яйца, а иногда, ради меня, и дарила. Но мое ученье и тут шло не блестящим образом. «Начальное чтение» и «Друг детей»[26] я еще почитывал порядочно, потому что разные анекдоты и мелкие повести меня занимали; арифметика также шла у меня не совсем дурно, но чистописание и закон Божий мне вовсе не давались; я помню, что два месяца твердил наизусть второй член символа веры, но как только священник начинал меня спрашивать, то я непременно забывал его и сбивался. Отец Петр, так звали законоучителя, не раз собирался меня выпороть; но пороли ли меня в этом классе, или нет, я теперь уже забыл.

С переходом в уездное училище[27] я стал учиться прилежнее, потому что преподаваемые там предметы меня более интересовали; только чистописание и рисование были моими нелюбимыми предметами, и, несмотря на то, что учитель этих предметов был очень строгий и на его уроках мне не раз приходилось попробовать розог, я все-таки до конца учения был самым худым учеником у него. Зато русская история, преподаваемая учителем и историком нашего города Ф. Х. Кисселем[28][29], была моим любимым предметом, именно вследствие того, что покойный Федор Харитонович очень редко заставлял нас зубрить «Краткое руководство» Устрялова[30] и большею частью сам, в продолжение всего урока, ходя взад и вперед по классу, рассказывал нам историю гораздо подробнее и проще, чем она излагалась в учебниках.

В рассказах из географии он тоже не ограничивался одним перечислением границ, рек, морей и т. п., но обращал внимание учеников на экономическую и промышленную жизнь народов, на их обычаи, нравы и т. п.

В первом уездном классе я учился настолько хорошо, что переведен был во второй с похвальным листом.

В это время, именно в 1848 году, у нас в городе появилась довольно сильная холера, которая сразила краеугольный камень нашего дома: дорогую нам всем и незаменимую нашу крестную. Мать моя около этого времени тоже сильно захворала, а со смертию крестной совсем свалилась и, пролежав целый год в постели, отдала также душу богу.

Отец же, частью от горя, частью от того, что не видел уже над собою власти, стал чаще выпивать, и потому наше хозяйство и наш дом начали приходить в упадок. Много денег было потрачено на лечение матери; отец впоследствии рассказывал, что по смерти крестной у него было восемьсот рублей денег (положим, что тогда у нас деньги считались на ассигнации[31], но и на ассигнации, по тогдашнему времени, в нашем городе, эта сумма составляла чуть не капитал), а когда умерла мать, то на похороны ее пришлось занимать денег. Кроме того, покойница, во время своей болезни, на лечение, перезаложила почти все свое приданое.

Лечили мать несколько человек: сначала — подлекарь Петр Иванович, потом — лекарка Елена Ивановна, потом городской доктор, а потом какой-то приезжий военный врач, который прямо объявил старшей сестре, что вылечить больную очень трудно, почти невозможно.

Лечение Петра Ивановича и Елены Ивановны, насколько я помню, было таково: придет Петр Иванович (он ходил почти ежедневно, а когда матери было очень худо, то и два раза в день) и непременно принесет с собой стклянку какой-нибудь микстуры; есть ли какая перемена в больном, или нет, он непременно настаивал, чтобы его микстура аккуратно выпивалась, каждый раз уверял, что с этого раза больная непременно поправится. Затем Петр Иванович рассаживался около постели больной, принимался, по приглашению матери, за постоянно выставленный к его приходу графинчик с очищенной, соленые рыжики и отварные белые грибки и начинал рассказывать больной что-нибудь из своей многолетней практики или городские новости. Беседу эту он постоянно продолжал до тех пор, пока в графине не оставалось ни одной рюмки, а на тарелках — ни одного грибка. После этого он еще раз уверял больную, что она должна непременно поправиться, и, получив свой полтинник гонорара, уходил до другого дня. На другой день он являлся также с заранее приготовленным лекарством, и совершалась та же церемония. Кроме получаемых им полтинников за визит, мать еще дарила ему и его жене некоторые свои вещи. Елена Ивановна, напротив, никогда не лечила микстурами: она постоянно приносила с собой разные спирты и мази для натирания. Во время бесед с больной она не употребляла очищенной и не уважала соленья, как Петр Иванович; но для нее ставили самоварчик, приносили моченой брусники с яблоками, кренделей, сладенькой водочки, а иногда и варенья. Эти два врача лечили нашу больную зачастую одновременно тот и другой, но они никогда не сходились вместе, и от них старались скрывать их одновременное лечение. Сколько получала Елена Ивановна за свои лекарства и визиты, не знаю; знаю только, что как от микстур Петра Ивановича, так и от ее мазей наша больная нисколько не поправлялась.

Как ни была больна мать, но она все-таки заботилась о моем ученье, часто просматривала мои уроки, заставляла при себе читать, поправляла неправильно произносимые слова, а уроки священной истории поясняла своими рассказами.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Последствия кончины матери Постоянные отлучки отца Хозяйство сестры Невыгодная отдача внаймы дома Нужда Замужество сестры и женитьба отца Мачеха и ее влияние на отца Окончание мною учения Отправление меня в Петербург Зять Поступление мальчиком в фуражечный ларь Первое разочарование Отказ от места • Неласковый прием у сестры • Семья Басаргиных

Со смертью матери наше семейное благосостояние совершенно исчезло. Отец гораздо меньше стал жить дома; почти все время он находился в отъезде и только недели через две, три приезжал домой и, пробыв день или два, опять уезжал. Выпивать он начал уже не временно, как прежде, а почти постоянно. Хозяйкою у нас сделалась старшая моя сестра, которой было еще только четырнадцать лет. Отец, уезжая куда-нибудь на базар или ярмарку, постоянно уверял, что скоро приедет, и потому оставлял на семейные расходы очень мало: нередко случалось, что мы должны были с полтинником, а иногда и с четвертаком, жить по неделе и по две. Хотя сестра моя тоже работала у квартировавшей у нас в доме модистки, но в то время женские работы ценились чересчур дешево; она получала только гривенник в день. Поэтому, как ни дешева тогда была жизнь, но все-таки мы, привыкшие с детства к беленькому кусочку хлеба и к чаю (чай у нас в городе тогда был роскошью[32]: в мещанских семьях его редко пили, да и в иных купеческих семьях пили только по одному разу в день, при том же в то время чай и сахар были гораздо дороже, чем теперь), мы не могли довольствоваться оставляемыми отцом деньгами и сестриным заработком, вследствие чего нередко случалось, что сестра моя, достав из чулана какую-нибудь вещичку, которая совсем в хозяйстве не употреблялась, посылала меня продавать на рынок, а так как ни она, ни я не могли еще знать цены вещам, то я и продавал за то, что дадут.

С переходом во второй уездный класс я стал учиться хуже, во-первых, потому, что за моим ученьем уже некому было следить, во-вторых, потому, что мне уже не покупали нужных в этом классе учебников; по некоторым предметам я мог прочитывать урок только в классе, взяв книгу у кого-нибудь из товарищей.

Так прошло более полутора года: я уже перешел в третий уездный класс и, с горем пополам, доучивался, делая успехи только в арифметике, и смело могу сказать, что самые трудные задачи по этому предмету никто из моих товарищей не мог так скоро и верно решать, как я.

Отец в это время сдал более половины дома внаймы на десять лет одному нашему родственнику, имевшему пряничную и саечную торговлю, за сто шестнадцать рублей. И эта ничтожная сумма частью была засчитана за старый долг отца, частью рассрочена на несколько лет. Эта разорительная сделка, тяготившая нас много лет, была устроена отцом, как он сам выражался, с пьяных глаз и под влиянием неотразимой нужды.

Впрочем, я должен сознаться, что эта сделка мне тогда нравилась, потому что, вследствие переселения новых жильцов, в нижнем этаже нашего дома, состоявшем из двух небольших и низеньких комнат, устроился пряничный и саечный курень; а я, будучи небольшой охотник до детских игр и гулянья, все свободное от ученья время проводил там, пособляя работать пряники, крендели и сайки, где и бывал сыт. Бедность наша в то время так была велика, что сестра иногда потаскивала из куреня муку и потихоньку пекла пресное пекиво.

В феврале 1851 года у нас состоялось две свадьбы: сначала выдали сестру, а потом женился отец. Свадьбы эти могли состояться только вследствие помощи наших родственников, которые жертвовали вещами и деньгами, кто сколько мог, на приданое сестре и на свадьбу отца.

Новая хозяйка нашего дома, мачеха, как более опытная, повела хозяйство несколько лучше, чем оно велось при сестре. Притом, имея хороший характер, она своим влиянием на отца заставила его несколько образумиться, он перестал пьянствовать, поусерднее принялся за дело, и жизнь наша до некоторой степени поправилась; мы не голодали уже так, как это случалось во время его вдовства.

Вначале мачеха хотя и не обижала меня, но все-таки не так любила, как младшую мою сестру: она часто насмехалась надо мною, называя меня тюфяком, толстомясым и наседкою, потому что я действительно был не похож на моих сверстников: в зимнее время, исключая школы, я почти совсем не выходил на улицу и все время проводил или в курене, или сидел на лежанке, поджав под себя ноги, за какою-нибудь книгою.

В июне того же года я кончил курс уездного училища, а через девять месяцев меня решили отправить в Петербург.

В марте 1852 года начались мои сборы в Петербург. Сшили мне, помню, суконный тулуп, казинетовую сибирку[33], сапоги и несколько пар белья. Отец, уезжая на ярмарку, благословил меня кипарисным распятием и наделил какою-то серебряною монетою на дорогу. Накануне отъезда я пошел прощаться с родственниками, которые также давали мне по несколько копеек на дорогу, а дедушка Василий из своей кассы, т. е. описанного раньше стола, отсчитал мне двадцать пять серебряных пятачков и приказал, чтобы этих денег хватило на всю дорогу до Питера. Наконец, 17 марта, мачеха накупила мне на дорогу саек, баранок и неизбежное дорожное лакомство, покупаемое тогда всем вообще отправляющимся в Петербург мальчикам, — берестяной бурак[34] с красным медом, благословила меня хлебом-солью и отправила r Петербург на протяжных, проводив сама далеко за город.

Расставаясь первый раз с родиной, я не особенно грустил по ней, во-первых, потому, что, по рассказам всех наших родственников и знакомых, Петербург представлялся мне каким-то золотым царством, где люди не живут, а блаженствуют; у меня не было и в мыслях, что там могут существовать нужда, бедность и горе, так как об этом мне никто не рассказывал, а говорили только, что там и нищие никогда не бывают без белого хлеба и без чаю или кофе, которых в нашем городе далеко не всем жителям, как я знал, приходилось видеть и в праздники, а во-вторых, потому, что на родине я уже мало был к кому привязан: старшая сестра, выйдя замуж, уже более года жила с мужем в Петербурге, и я рассчитывал, что буду видеться с нею.

Извозчик, взявшийся доставить меня и еще одного мальчика, моего товарища по школе, в Петербург, был наш угличским купец. Он был собственно лодочник, имел две лодки, так называемые тихвинки, и занимался перевозкою на них разного груза с реки Свири до Петербурга. Он ездил туда ежегодно весною на своей лошади, что и называлось тогда «на протяжных», т. е. на бессменных.

От Вышнего Волочка мы должны были ехать по шоссе, и тут нам пришлось вследствие начавшегося теплого времени оставить сани и купить телегу, что и задержало нас на два дня, в которые я бродил по городу и особенно любовался рекою Цной, которая там выложена гранитом. Дальнейшее наше путешествие до Петербурга не представляло ничего интересного; останавливались мы в разных селах и городах лишь на столько времени, чтобы накормить лошадь и самим отдохнуть. Только в Новгороде, в страстную субботу, мне пришлось побывать в Софийском соборе и в первый раз увидеть архиерейское богослужение. Останавливаясь на постоялых дворах на ночлег или днем, для отдыха лошади, мы пили чай или обедали, за что и платили, за обед копеек пятнадцать, а за чай копеек шесть или семь.

Наконец, 3 апреля, в среду на Пасхе, прибыли мы в Петербург и остановились на Калашниковой пристани. Харлампий Алексеевич, так звали нашего извозчика, в тот же день повел меня к сестре. Муж моей сестры был мясник и торговал на Сенной площади в так называемых номерах, то есть деревянных ларях, сдававшихся от города на каждые полгода, а квартировали они в Спасском переулке. Впрочем, приезд мой был не особенно вовремя: зять в то время попал в какие-то неприятности по торговле и должен был скрываться, вследствие чего я и застал только одну сестру, а о зяте она сказала, что он уехал в Финляндию. Но дня через два она повела меня в гости к нашим землякам, и там я увидел зятя, скрывавшегося от розысков полиции на антресолях. Еще через день мои родные переехали на Черную речку, летнее место торгов моего зятя, а меня, в понедельник на Фоминой неделе, по рекомендации земляка отдали в мальчики в фуражечный ларь на Апраксином дворе.

Слыша раньше рассказы только о великолепии и богатстве Петербурга, я не мог себе представить, чтобы в Петербурге существовал такой рынок, каков был в то время Апраксин двор. Грязные, маленькие ларьки, сколоченные вплотную один с другим, с самыми узенькими проходами между ними, казались мне скорее какими-то клетками, нежели настоящими торговыми лавками. Я, мечтавший, при отправлении в Петербург, попасть в какой-нибудь богатый магазин в Гостином дворе или на Невском проспекте, и воображавший, что буду жить в хорошей и чистой квартире, горько разочаровался, когда очутился в маленькой фуражечной лавчонке и в квартире, помещавшейся буквально на чердаке одного из больших апраксинских домов. Хотя хозяин мой был человек далеко не бедный — у него было три фуражечных ларя[35] и кладовая с суровским товаром[36], — жил, можно сказать, очень серо. Притом же хозяин и некоторые приказчики были староверы, и я, с детства еще наученный родными смотреть на них, как на отступников православной церкви, их невзлюбил. Все это вместе, и мизерность лавки, и мелочность самой торговли, и серенькая жизнь на квартире, до того мне не нравились, что я неохотно принимался за каждое дело; я или отнекивался от дела неуменьем, или делал вид, что не замечал его. Главное дело, лежавшее на моей обязанности по лавке, было зазыванье и затаскиванье покупателей, но я так был несмел, что никак не мог к этому привыкнуть. Отчего, не могу уже теперь объяснить, но только помню, что мне было как-то стыдно очень нахваливать свой товар и навязываться с ним, а когда я видел, что покупателя нужно было насильно тащить от других в свою лавку, то я, большей частью, если этого не видел хозяин или приказчики, отходил от него и делал вид, будто не приметил его; за это, конечно, мне несколько раз перепадали внушительные крепкие слова, тумаки и потасовки, но и этот способ исправления на меня мало действовал, и я все-таки оставался плохим мастером по части зазыванья. К тому же, по рекомендации одного московского фабриканта, комиссии которого мой хозяин исполнял, был прислан вслед за мной еще мальчик, вследствие чего через пять недель мне отказали.

Я отправился на Черную речку, надеясь найти там зятя уже торгующим и попросить его пристроить меня к себе в мясники; но я нашел только одну сестру, а зятя не было. Приход мой сильно огорчил сестру; она крепко меня ругала за то, что я не умел служить и мне отказали; когда же я, желая похвастать и получше оправдаться, сказал, что мне не отказывали, а я сам отошел, то она еще более рассердилась и закричала:

— Ах, ты, дрянь мальчишка! И ты смел еще отказываться, жаль, что я раньше не могла сходить к хозяину… и если бы только услыхала, что ты не хочешь служить, то я непременно попросила бы хозяина хорошенько выпороть тебя, да так, что ты и не подумал бы отказываться.

Конечно, вследствие такого приема, мне было очень неловко жить у сестры, и я уже начинал тосковать по родине; хотя тоски этой я не смел выразить, но мне хотелось, чтобы представился какой-нибудь случай для возвращения обратно в Углич. Зятя я не видал и не знал, где он, потому что, на вопрос мой о нем, сестра только огрызнулась и сказала, что его нет и не скоро приедет; но я все-таки понял, что происходит нечто неладное. Прошло дней пять, а зять все не являйся, спрашивать о нем у сестры я более не смел, видя ее постоянно огорченною и часто плачущею. Однажды сестра, отправляясь в город, взята меня с собой и привела в Пустой рынок к нашим дальним родственникам и оставила там. Добрые и хорошие это были люди — Иван Онисифорович и Анна Петровна Басаргины. Приняли они меня, как близкого родного, и я прожил у них более двух месяцев. Иван Онисифорович хотя и занимал очень невысокую должность — он был не более как рыночный сторож, — был человек очень неглупый и довольно начитанный; у него стоял довольно порядочный сундук с книгами преимущественно исторического содержания и русские романы, которые, впрочем, он очень берег и мало кому давал читать; зато он любил и, можно сказать, умел рассказывать прочитанное. Так как они держали порядочную квартиру, и у них было много жильцов — торговцев того же рынка, то у нас не проходил ни один обед, ни один чай без того, чтобы Иван Онисифорович не вел с кем-либо литературного разговора, особенно он любил потолковать по части истории. Иван Онисифорович меня лично не обижал, но мне приходилось слышать, как он гневался на сестру за то, что та оставила меня у них дня на два или на три, а теперь и не думает взять к себе; хотя я был еще и не велик, но все-таки эти упреки кололи мое сердце: мне от них делалось еще грустнее, и я все более тосковал по родине. Зато Анна Петровна настолько была сердобольна, что ее можно было назвать воплощенной добротой. Она в таких случаях постоянно говорила:

— Ну, полно, Иван Онисифорович, у нее теперь и так горе, да чтобы ей еще с ним возиться. Бог с ним, ведь он нас не объест, у нас есть свой сын, неизвестно, что с ним может случиться; нас не будет, так и его добрые люди не оставят.

Сердце ее было — вещун… Здесь, кстати, скажу несколько слов об их сыне, этом замечательном талантливом, но погибшем человеке.

Василий Иванович, или Вася, как мы его постоянно звали, в детстве был отдан в приходскую школу, превосходно выучился читать и писать, но так как отец решил приготовить из него торговца, то на двенадцатом году взял его из училища и отдал в Гостиный двор в мебельный магазин в мальчики. Прослужив определенное число лет мальчиком, Вася оставался тут еще два года, или три, приказчиком, но потом почему-то был отказан. В то время, когда я поселился у Басаргиных на житье и узнал его, Вася уже был без дела и проживал у родителей. Он так же, как и его отец, любил много читать, но еще более любил писать стихи, которые действительно были хороши: это были большею частью своеобразные сатиры, писанные преимущественно на своих собратов по торговле, на гостинодворских хозяев и приказчиков: но они были до того метко, толково и складно написаны, что все удивлялись его способности.

В 1853 году от свирепствовавшей тогда в Петербурге холеры Вася в один день лишился своих родителей; не захотев взять доставшуюся ему по наследству должность рыночного сторожа, он продал ее за двести рублей и, распродав также оставшиеся после родителей разные вещи и хозяйственные принадлежности, начал порядком погуливать и скоро прокутил все денежки. После этого он записался в канониры, на учреждавшуюся тогда при Балтийском флоте канонирскую флотилию. Прослужив тут несколько месяцев до распущения флотилии, он с моим зятем, тогда уже выпутавшимся из беды, уехал на родину, где у него также оставалось наследство: дом и земля. В Угличе Вася влюбился в сестру моего зятя, девушку действительно замечательной красоты и очень неглупую и образованную по своему званию и кругу, впоследствии жившую в Петербурге и сделавшуюся барыней. Но Екатерина Алексеевна, так звали сестру моего зятя, не ответила на любовь Василия Ивановича, и как он ни старался понравиться ей, хотя был хорош умом и наружностью, и сколько он ей ни писал посланий и в прозе и в стихах — все-таки не мог возбудить в ней ответного чувства. С горя Вася продал свои наследственные дом и землю и ушел в ратники[37]. В ратниках он служил очень счастливо; в скором времени по поступлении его назначили ротным писарем и произвели в чин урядника[38], но служба не исправила уже укоренившегося в нем пристрастия к пьянству. По выходе из ратников он недолгое время проболтался в Угличе без дела, а потом продался в солдаты, где также служил в канцелярии и несколько раз получал галуны[39], которые у него за пьянство снимали; а потом года через три — четыре он исчез, и до сих пор никто не знает, жив он или нет.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Поступление мальчиком в свечную лавку Мои обязанности Торговля моего хозяина Горячка с покупкой золота и серебра Банковский кассир Первое покушение Первая кража Нравственные мучения Вторая и последующие кражи Костя Пьянство Потасовка • Исчезновение из лавки • Скитание по улицам • Кража через окно • Сознание трактирщику • Безобразия • Ночь в санях • Неожиданная встреча с хозяином в банке • Расправа в лавке • Расчет с хозяином • Приют у дворников • Донос

Я прожил у своих благодетелей Басаргиных слишком два месяца, а потом они пристроили меня в мальчики в свечную и меняльную лавку в Чернышевом переулке.

Лавка эта была очень небольшая, и торговали в ней только хозяин, приказчик и я. Семейство хозяина, жившее на квартире, состояло из старухи, матери хозяина, и двух девиц, его сестер. Работа моя на квартире состояла в следующем: встав в шесть часов, я должен был поставить самовар для хозяев, вынести помои, затопить печи и перемыть посуду, а по воскресным дням меня оставляли на квартире до обеда для того, чтобы наколоть и наносить дров на неделю. В лавке, первое время, я был только на посылках — ходил в банк и к другим менялам обменивать деньги, относил покупателям товар, ходил с требованиями на заводы и в склады и т. д.

По поступлении моем на это место в мальчики я первые два года жил относительно хорошо. Помня еще наставления моих родителей, что воровство всегда влечет за собой наказание и стыд и срам перед людьми и что, наконец, по пословице — вор ворует не для прибыли, а для своей погибели, я два года не попользовался ни одной копейкою, хотя у нас выручка никогда не запиралась, а денег в ней постоянно находилось более тысячи рублей, которые проверялись очень редко и то приблизительно, потому что, как я раньше объясню, у нас вместе со свечной торговлею была и меняльная. Я слыхал от старых служак-приказчиков наставление, что для мальчика, желающего выйти в люди, необходимо соблюдать три правила, заключающиеся в следующем: перед хозяином быть честным, т. е. ничего не красть; на приказчиков никогда не жаловаться и не ябедничать хозяину, что бы они ни делали; и стараться услужить кухарке. Насколько эти правила были справедливы и честны, я не берусь решать, но все-таки должен сказать, что для мальчика, желающего выйти в люди, они были небесполезны в то время. Строго выполняя первое из этих правил, я крепко держался и второго: на приказчика никогда не ябедничал, хотя и знал за ним кое-какие грешки; зато и приказчик кое-какие мои беды — когда разолью что или разобью, большею частию скрывал от хозяина. Что касается третьего правила, то оно было для меня лишнее, так как у нас кухарки не было, и мне приходилось прислуживать на кухне самой хозяйке.

Впрочем, для меня эти два года были довольно трудные; я буквально ходил в сапогах без подошв на одних портянках, и это в осеннюю и зимнюю слякоть, когда невозможно было ступить на улице, чтобы не обмочить ноги по моклышку; а я до Рождества, когда бывает темное время и вообще хорошая торговля в свечных лавках, должен был целый день (иногда не удавалось даже пообедать и попить чаю) разносить и развозить на санках, или, как у нас называли, на чуньках, покупателям товар; тринадцати и четырнадцати лет я уже носил на спине пятипудовые ящики, а на голове меня заставляли относить такие ноши, в которых было более чем два пуда, и их приходилось иногда тащить в Сергиевскую или на Васильевский остров. Бывало, когда снимешь корзину и поставишь на что-нибудь, чтобы отдохнуть, то минут пять или десять нельзя ни голову повернуть, ни спину разогнуть. Но я ни разу не простуживался и ничем никогда не хворал. Несмотря на такие трудности, я в эти два года относился к делу хорошо: хотя я был и не из бойких и не без лени, но все-таки первое время мне было не совсем дурно; положим, нельзя сказать, чтобы хозяева меня любили, но они не обижали. Одно для меня было неприятно: я сильно скучал по родине, и мне ужасно хотелось возвратиться в свои родной Углич. Насколько была трудна наша торговля в зимнее время, настолько летом было хорошо. Летом торговля была маленькая, свечи и масло мало требовались (тогда керосина еще не существовало): притом же и хозяин наш, исполнявший должность десятника или помощника браковщика на поташном буяне[40], ежедневно, кроме праздников, обязан был ходить на службу и возвращался в лавку только к вечеру, вследствие чего у нас с приказчиком было и работы мало и вали много, а под словом «валя» мы разумели то время, когда хозяина в лавке не было. Без хозяина бывало мы и пирожками позавтракаем, и чайку со сливками напьемся, и ягодок или яблочков поедим, и песенок попоем, и поговорим по душе; а при хозяине мы не только не смели распорядиться чем-либо, но даже разговору постороннего никогда не заводили. Кроме того, без хозяина к нам нередко заходили знакомые приказчики чайку попить и покалякать. Без хозяина я также мог заниматься чтением; но только читать было нечего; разве когда что попадалось в бумаге, покупаемой на обертку. Без хозяина я и мечтал как-то свободнее, а помечтать я очень любил.

Я воображал себя то героем, вроде Минина, спасающим отечество от гибели, то купцом-миллионером, ведущим громадную торговлю, то землепашцем, то рыбаком, охотником и т. п. Я создавал себе жену-красавицу, с блестящим образованием, которая превосходно поет и танцует и т. д. Сидел ли я в лавке за какою-нибудь работою, вез ли «чунки» по лужам и слякоти, колол ли дрова — мысли мои не покидали меня ни на минуту.

В это время дела нашего хозяина шли прекрасно. 1852 год был особенно хорош по работам на буяне: отправка поташа за границу так была велика, что таких годов не запомнят, почему и заработки на буяне были втрое и вчетверо более, чем бывали ежегодно; а с 1853 года, по случаю войны, началась горячка с золотом и серебром, отчего все менялы зарабатывали неслыханные дотоле барыши. До этого года, я помню, мы старались избавляться от звонкой монеты и постоянно, когда накапливалось золото или серебро, носили его в банк для обмена на кредитные билеты, кроме мелочи, которой в банк не принимали и которая нам самим требовалась для размена. Наш хозяин был не из богатых, почему и оборотов по меняльной части не мог производить таких, какие производили другие менялы; кроме того, он был не предприимчив и не смет, иначе ему было бы легко подделаться к кассиру, заведовавшему выдачею звонкой монеты, потому что тот любил порядком погулять и не брезгал никакой компанией. Хотя я ходил иногда к Ивану Константиновичу Маркову — так звали кассира — с подарками, но наши подарки, состоявшие из свечей, мыла, масла и других хозяйственных принадлежностей, были ничто в сравнении с тем магарычом, который он получал от крупных менял, как, например, Смирнова, Соболева и других.

Золото и серебро, сначала выдававшиеся по номинальной цене, то есть по 5 рублей 15 копеек за полуимпериал, на какую угодно сумму безразлично, вследствие сильного на него спроса от иностранных контор и большой потребности в нем для ведения войны в Турции в скором времени стало быстро подниматься и исчезать из обыкновенной внутренней торговли. Вследствие этого банк стал производить ограниченную выдачу: на каждое приходящее лицо положено было давать по пяти полуимпериалов, а серебра — не свыше как на двадцать пять рублей. Для лиц, отъезжающих за границу, то есть на заграничный паспорт, звонкой монеты по номинальной цене выдавалось на триста рублей. Но охотников получить залога и на такую маленькую сумму было столь много, что в подъезде банка происходила неимоверная давка, а к дверям кассы принуждены были, кроме швейцара, ставить еще военный караул. Кроме менял, почти все апраксинские, щукинские и гостинодворские торговцы посылали своих свободных приказчиков и мальчиков за залогом; даже барыни и барышни, в том числе и сестры нашего хозяина, лезли в эту разношерстную толпу для того, чтобы заработать рубль или полтора. Но, впрочем, посторонним это не всегда удавалось: они иногда не попадали в очередь; зато крупные менялы, как хорошо знакомые со всем банковским персоналом, проходили туда беспрепятственно, по нескольку раз в день, и выносили золото и серебро мешками. Мне не приходилось доставать много золота; пять штук положенных полуимпериалов я, конечно, приносил ежедневно, а через день или два Иван Константинович давал мне по двадцать штук, но тогда к номинальным ста трем рублям я прибавлял еще три рубля, то есть вручал ему сто шесть рублей за двадцать полуимпериалов. Конечно, эта операция велась так что была по возможности незаметна для посторонних: прежде всего я должен был обратить внимание Ивана Константиновича на себя взглядом, то есть значительно подмигнуть и показать пантомимою просимое мною число золотых и предлагаемый магарыч; затем, отдав деньги, отойти в сторону и дожидаться, когда он меня позовет тоже взглядом или ловким кивком головы; затем он, взяв от меня деньги и проверив их незаметно от публики, немного погодя, то есть отпустив прежде некоторых близстоящих, приказывал счетчику завернуть в бумажку мои полуимпериалы и передать мне. Получив сверток, я уходил, не пересчитывая его в кассе. Живший тогда у нас хозяйский племянник, Костя Воробьев, доставал почти ежедневно по сотне и более полуимпериалов, но об нем речь впереди.

Я сказал уже раньше, что жил у хозяина честно только первые два года, а потом меня начал искушать бес. Ходя по Петербургу с разными хозяйскими поручениями, я нередко видел, как другие мальчики лакомятся или курят папироски, и потому, при виде разных выставленных лакомств, у меня тоже слюнки текли, и я подумывал, как бы хорошо было попробовать того или другого. И в это время я вспоминал о нашей, постоянно открытой, выручке и соображал, что могу совершенно незаметно взять, сколько мне потребуется. Но я долго не поддавался бесовскому искушению; месяца два я не мог решиться на то, чтобы стащить из выручки, хотя она постоянно была не заперта, и я ежедневно оставался один в лавке столько времени, что мог свободно сходить в нее. Теперь меня удерживало уже не сознание бесчестности такого поступка, не боязнь греха, я уже забыл наставления покойной моей матери и крестной, а одно только опасение, что могу быть пойман в краже, и потому я так долго не решался на нее.

Наконец, в одно злополучное утро искушение было так сильно, что я, оставшись один минут на пять в лавке, сразу же, по уходе приказчика, открыл выручку и стащил оттуда четвертак… Но едва я закрыл выручку, как кровь бросилась мне в лицо, руки и ноги затрястись, и я весь задрожал. Я так испугался первой своей кражи, что хотел положить этот четвертак обратно в выручку: но тут явилась новая боязнь, что я не успею этого сделать и приказчик меня накроет; хотя приказчиком и дозволялось мне ходить в выручку, но только тогда, когда в отсутствие его приходил кто-нибудь за разменом или покупатель. Опасаясь, чтобы приказчик не заметил моего волнения и не догадался о причине его, я ушел в зад лавки и там спрятал краденый четвертак под лестницу. Затем я вошел опять в лавку, то есть в переднее ее отделение; в это время вернулся приказчик, а я, еще чувствуя в себе неестественное состояние духа и опасаясь, что наружность моя может меня выдать, сразу же по приходе приказчика ушел на двор. Но не успел я отойти и пяти шагов от лавки, как мною овладело новое беспокойство: мне представилось, что приказчику вздумается зажечь огонь и что-нибудь посмотреть в заду лавки, и вот-вот сейчас мой четвертак, спрятанный под лестницею в шелке, бросится ему в глаза и как раз обличит, что он мною украден из выручки; поэтому я сейчас же вернулся со двора и увидел приказчика на галерее напевающим песенку. Я убедился из этого, что он ничего не заметил, и мое волнение стало уменьшаться. Я отправился опять в зад, достал из-под лестницы свои четвертак и положил в карман жилетки: но это место мне показалось почему-то неудобным, и я переложил его в карман штанов; но и этот карман показался почему-то ненадежным, я снова вынул злополучный четвертак, завернул его в бумажку и спустил за голенище. Дело происходило летом, в какой-то праздничный, но не табельный день[41], до обеда, а летом, при незначительности торговли, особенно в праздники, меня постоянно посылали обедать на квартиру, и оттуда я приносил обед приказчику. Так случилось и на этот раз; вскоре после того, как мой четвертак был уже спрятан в голенище, приказчик послал меня на квартиру обедать.

Здесь кстати заметить, что мы с приказчиком, с самого начала, жили довольно дружно, вместе рассуждали и осуждали хозяев и оба их не любили, а только боялись; оставаясь наедине, в свободное время, мы постоянно говорили о том, что хозяин наш ничего не понимает в торговле, что он какой-то необразованный, даже неуч, что он страшный скупердяй, скаредник, и все его семейство также скаредное, хотя на самом деле они не были скаредными, а только немного скуповаты и жили расчетливо, по средствам. Но тогда всякая хозяйская экономия нам казалась скаредничеством, и потому мы постоянно, так сказать, оппонировали своим хозяевам. Вследствие всего этого я, конечно, нисколько не жалел хозяйского добра, лишь бы только не приходилось за него отвечать, а там хоть трава не расти.

Квартира наша в то время находилась довольно далеко от лавки; мы жили в пятой роте Измайловского полка, почему я хотел, идя после обеда в лавку, что-нибудь купить и полакомиться, но лишь только я стал подходить к дому, где мы квартировали, как мне представилось, что сейчас, как только я явлюсь на квартиру, хозяйка мне прикажет разуться, и мой четвертак опять выскочит на свет божии и уличит меня… Обеспокоенный такой мыслью, я, не доходя до своего дома, спрятался за забор, достал из-за голенища измучивший уж меня четвертак и спрятал его за пояс штанов, надорвав предварительно там дырку.

За обедом я сидел, как говорится, на иголках; пообедав, я наскоро завязал приготовленный хозяйкою обед для приказчика и свободно вздохнул только тогда уже, когда потерял из виду окна своей квартиры, заранее рассчитав, где и каких купить гостинцев и где их съесть. Но не суждено мне было на этот раз выполнить свое желание: лишь только я стал подходить к намеченному месту за гостинцами, как мне пришла в голову мысль, что тут меня может кто-нибудь увидеть и рассказать хозяевам; я пошел дальше, решив зайти в другое, более удобное место, но и тут явилась та же мысль; я направился в третье место — опять то же; наконец, дошло до того, что мне уже негде было покупать и не осталось времени, где съесть: таким образом, я принужден был возвратиться с тем же четвертаком в лавку.

Придя в лавку и отдав приказчику обед, я побежал в ретирадное отделение[42] и там спрятал деньги за косяком в темном углублении. Наконец, дня через два после первой моей кражи, меня послали зачем-то на Васильевский остров, и вот, захватив украденный четвертак, я на этот раз часть его пролакомил, а другую отдал какому-то попрошайке, от которого и сам старался убежать, опасаясь, чтобы он не пришел следом за мною в лавку и не объяснит хозяину о моей щедрости.

Нередко потом, в года зрелости, мне приходилось сожалеть, что меня не накрыли в первую же кражу; по крайней мере, меня бы изрядно поколотили, а может быть, и выпороли, что было бы еще лучше: этим, наверно, с первого же раза отучили бы меня от воровства, подобно тому, как родители отучили от прогулок.

Первая моя кража сошла с рук благополучно, а дней через пять после этого я опять залез в выручку и снова стащил четвертак, но на этот раз волнение мое уже не было особенно сильно. Конечно, страх, чтобы как-нибудь не узнали о моем воровстве, существовал, но все-таки я был гораздо спокойнее, меня уже не трясло, и я не настолько менялся в лице, чтобы эта перемена могла быть приметна другому. За вторым разом пошел третий, четвертый и т д; воровство сделалось уже систематическим, постоянным. Крал я сначала понемногу, все серебряными монетами, копеек по тридцати, по сорока, потом стал уже красть по полтине и, наконец, по рублю.

Сделаю маленькое отступление; с детства я был очень набожен, хотя набожность моя, можно сказать, быта фиктивная: я считал непременным долгом прочитать несколько молитв утром и вечером и положить узаконенное мною чисто земных поклонов; выходя из квартиры и подходя к квартире, помолиться у ворот на все четыре стороны; проходя мимо какой-либо церкви или образа, я также всегда молился, а выходя куда бы то ни было из лавки и подходя к ней, я всегда читал; «Отче наш», «Богородицу» и «Помяни. Господи, царя Давида и всю кротость его». Молясь таким образом, я внутренно постоянно думал только о том, чтобы со мною не случилось какой-нибудь беды или неприятности, чтобы мне чего-либо не разбить или не разлить; чтобы мне удалось в этот день получше поесть и попить, и полегче была бы работа; а главное — чтобы хозяева и приказчик не узнали, что я ворую. Поэтому каждый раз, залезая в выручку, я также читал несколько раз: «Помяни, Господи, царя Давида» и т. д. На краденные мною из выручки деньги я сначала только лакомился, а остатки их прятал в разных укромных местах, по большей части в сортирах, за заборами и в сарае; нередко случалось, что спрятанные таким образом деньги у меня пропадали, но я этим не особенно огорчатся и не жалел их, потому что взять из выручки другие деньги было не трудно, а во мне уже исчезло всякое сознание, что красть грешно и бесчестно; существовала только боязнь, как бы не попасться. Потом на краденые деньги я стал покупать папиросы, заходить в трактиры и портерные, понемногу выпивать и закусывать и покупать книги, преимущественно русские романы. Конечно, книги, покупаемые на эти деньги, я также тщательно прятал и читал их украдкою, а по прочтении или дарил кому-нибудь, или просто бросал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад