Работаю довольно легко, ибо все уже давно записано и приходится лишь восстановлять. Задержан немного изданием "Дневника" (единственного № на 1880-й год, выйдет в конце июля), в котором воспроизведу мою "Речь" в Общ<естве> люб<ителей> российскою словесности, с предисловием довольно длинным и, кажется, с послесловием, в котором хочу ответить несколько слов моим милым критикам. Не думаю, чтоб задержало меня более 5 дней.
Следующий, августовский № "Карамазовых" вышлю, я думаю, тоже не позже 10-го будущего (августа) месяца.
Гуляете ли Вы в Вашем Люблино, пользуетесь ли летом? Как жалею, что не мог все время бытности в Москве воспользоваться Вашим милым приглашением побывать на Вашей даче. Но Вы знаете, как я был занят, в последнюю неделю так приходилось даже почти не спать по ночам. Погода у нас здесь восхитительная, то ли у Вас. Свидетельствую мое глубочайшее уважение Вашей супруге. Убедительнейше прошу передать от меня глубокий и задушевный поклон Михаилу Никифоровичу.
Буду ждать с нетерпением корректур. Правда, сюда в Старую Руссу почта приходит из Москвы днем позже, чем в Петербург. Но я не задержу ни на секунду. Адресс мой:
Старая Русса, Новгородской губернии. Ф. М-чу Достоевскому.
За границу я не поеду и до 1/2 сентября всё буду жить здесь, в Старой Руссе.
Примите уверение в искреннейшем и глубоком моем уважении.
Вам неизменно преданный
Ф. Достоевский.
883. Е. А. ШТАКЕНШНЕЙДЕР
Старая Русса.
17 июля/80.
Глубокоуважаемая Елена Андреевна,
Нуждаюсь во всем Вашем человеколюбии и разумном снисхождении к людям, чтоб простить меня за то, что так промедлил ответом на прекрасное и приветливое Ваше ко мне письмецо от 19 июня. Но вникните, однако же, в факты, и может быть, найдете в себе силу даже и ко мне быть снисходительной. 11-го июня я возвратился из Москвы в Руссу ужасно усталый, но тотчас же сел за "Карамазовых" и залпом написал три листа.
Затем, отправив, принялся перечитывать всё, написанное обо мне и о моей московской Речи в газетах (чего до тех пор и не читал, занятый работой), и решил отвечать Градовскому, то есть не столько Градовскому, сколько написать весь наш profession de foi на всю Россию. Ибо знаменательный и прекрасный, совсем новый момент в жизни нашего общества, проявившийся в Москве на празднике Пушкина, был злонамеренно затерт и искажен. В прессе нашей, особенно петербургской, буквально испугались чего-то совсем нового, ни на что прежнее не похожего, объявившегося в Москве: значит, не хочет общество одного подхихикивания над Россией и одного оплевания ее, как доселе, значит, настойчиво захотело иного. Надо это затереть, уничтожить, осмеять, исказить и всех разуверить: ничего-де такого нового не было, а было лишь благодушие сердец после московских обедов. Слишком-де уже много кушали. Я еще в Москве решил, напечатав мою речь в "Моск<овских> ведомостях", сейчас же издать в Петербурге один № "Дневника писателя", - единственный номер на этот год, а в нем напечатать мою речь и некоторое к ней предисловие, пришедшее мне в голову буквально в ту минуту на эстраде, сейчас после моей речи, когда вместе с Аксаковым и всеми Тургенев и Анненков тоже бросились лобызать меня и, пожимая мне руки, настойчиво говорили мне, что я написал вещь гениальную! Увы, так ли они теперь думают о ней! И вот мысль о том, как они подумают о ней сейчас, как опомнились бы от восторга, и составляет тему моего предисловия. Это предисловие и речь я отправил в Петербург в типографию и уж и корректуру получил, как вдруг и решил написать и еще новую главу в "Дневник" profession de foi, с обращением к Градовскому. Вышло два печатных листа, написал - всю душу положил и сегодня, всего только сегодня, отослал ее в Москву, в типографию. Вчера был день рождения моего Феди, пришли гости, а я сидел в стороне и кончал работу! А потому будьте же снисходительны ко мне и Вы, Елена Андреевна, и не сердитесь за то, что замедлил ответом. Я Вас люблю, и Вы это знаете.
Впечатлений моих в Москве и проч. не могу пересказывать на письме, теперешнего настроения почти тоже. Весь в работе, в каторжной работе. К сентябрю хочу и решил окончить всю последнюю, четвертую часть "Карамазовых", так что, воротясь осенью в Петербург, буду, относительно говоря, некоторое время свободен и буду приготовляться к "Дневнику", который, кажется уж наверно, возобновлю в будущем 1881 году. - Вы на даче? Откудова же к Вам доходят вести из Москвы? Не знаю, как Вам передавал Гаевский, но дело с Катковым не так было. Каткова оскорбило Общество люб<ителей> р<оссийской> словесности, устраивавши праздник, отобрав у него назад посланный ему билет; а говорил речь Катков на думском обеде, как представитель Думы и по просьбе Думы. Тургенев же совсем не мог бояться оскорблений от Каткова и делать вид, что боится, а напротив, Катков мог опасаться какой-нибудь гадости себе. У Тургенева же была подготовлена (Ковалевским и Университетом) такая колоссальная партия, что ему нечего было опасаться. Оскорбил же Тургенев Каткова первый. После того как Катков произнес речь и когда такие люди как Ив<ан> Аксаков подошли к нему чокаться (даже враги его чокались), Катков протянул сам свой бокал Тургеневу, чтобы чокнуться с ним, а Тургенев отвел свою руку и не чокнулся. Так рассказывал мне сам Тургенев.
Вы пишете, чтоб я прислал Вам мою речь. Но я не имею у себя экземпляра, а единственный экземпляр, который имел, в типографии, где печатается "Дневник". "Дневник" выйдет около 5-го августа, обратите на него внимание и сообщите Андрею (2) Андреевичу - дорогому моему сотруднику. Мне хочется знать его мнение. Передайте мой задушевный поклон Марье Федоровне, Ольге Андреевне и Софье Ивановне, напомните обо мне в всем Вашим. Об осени ничего не говорю. Будьте только здоровы, набирайте здоровья к зиме. Жена Вам и всем Вашим задушевно кланяется.
Ваш весь Ф. Достоевский.
Напишите мне, пожалуста, еще.
(1) в тексте ошибочно вместо: в Петербург (2) описка, следует: Адриану
884. В. Ф. ПУЦЫКОВИЧУ
Любезнейший и уважаемый Виктор Феофилович!
Я нисколько не сержусь, как Вы думаете, и никогда не сердился. Напротив, несколько раз укорял себя в свое время, что не соберусь написать Вам, но в Петербурге я был до того занят всё время, что и мысли не могло быть кому-нибудь отвечать. Всё отложил до Старой Руссы, а главное, до поездки в Эмс. Но из Старой Руссы тотчас же (20 мая) отправился в Москву на праздник Пушкина, и вдруг последовала кончина императрицы. Затем праздник всё откладывали и откладывали, и так шло до 6-го июня, а в Москве мне не давали даже выспаться - так я беспрерывно был занят и окружен новыми лицами! Затем последовали праздники, и затем, буквально измученный, воротился в Старую Руссу. Здесь тотчас же засел за "Карамазовых", написал три листа, отослал и затем тотчас же, не отдохнув, написал один № "Дневника писателя" (в который войдет моя речь), чтоб издать его отдельно как единственный № в этом году. В нем и ответы критикам, преимущественно Градовскому. Дело уже идет не о самолюбии, а об идее. Новый, неожиданный момент, проявившийся в нашем обществе на празднике Пушкина (и после моей речи), они бросились заплевывать и затирать, испугавшись нового настроения в обществе, в высшей степени ретроградного по их понятиям. Надо было восстановить дело, и я написал статью до того ожесточенную, до того разрывающую с ними все связи, что они теперь меня проклянут на семи соборах. Таким образом, в месяц по возвращении из Москвы я написал буквально шесть листов печати. Теперь разломан и почти болен. Заметьте еще себе, что в последнее время я уже и сомневался писать Вам - не зная, где Вы и что с Вами. Так как "Гражданин" не выходит, то полагал, что Вы где-нибудь даже и не в Берлине. Но вот Вы теперь написали и не удостоили даже сообщить о себе ни словечка! Если Вы оставили "Гражданин", то где Вы теперь и чем занимаетесь, к чему приступили. Ваша сдержанность показывает, напротив, Ваше ко мне нерасположение.
В Эмс я не поеду, некогда, да и надо кончать "Карамазовых". Завтра опять примусь за работу. - "Дневник", кажется, наверно возобновлю в будущем году. А №, который издам в этом году, уже печатается в Петербурге. До свиданья, с прежними чувствами к Вам.
Ваш Ф. Достоевский.
Старая Русса
18 июля/80.
885. В. Д. ШЕРУ
18 июля 1880.
Милостивый государь Владимир Дмитриевич!
На днях мы получили от Александра Андреевича копию с Вашего письма к нему от 6-го июля этого года, в котором Вы сообщали ему о неудаче ввода во владение и о продаже Вами около 60 десят<ин> Пехорки. Насчет данной мы решили переговорить в Петербурге с адвокатом и поручить ему выхлопотать новую данную. Что же касается до продажи Пехорки, то нас очень удивило Ваше решение продавать ее по частям. Если мы и согласились продать нашу часть, как было условлено, то есть 200 дес<ятин> Пехорки, то лишь весь лес: продавать же по десятинам мы ни в каком случае не можем согласиться. И как жаль, что Вы уплатили лишь тысячу рублей повинностей, следовало уплатить всю недоимку, иначе через полгода имение опять будет назначено к продаже. Свою часть недоимки мы можем вносить от себя, не продавая леса. Но мы Вас покорнейше просим не продавать из Пехорки, да и вообще из имения ничего по частям; против продажи по частям мы решительно протестуем.
Мы могли бы предложить Вам следующую меру: заключить с нами по возможности теперь же от лица всех наследников Куманиной, нотариальным порядком, условие (или договор, или как там признано будет назвать эту бумагу). Договор этот будет заключаться в следующем: все сонаследники Куманиной, по добровольному соглашению со мною, Фед<ором> Достоевским, соглашаются уступить мне как следуемую мне долю наследства четыреста дес<ятин> Ширяева Бора, причем в бумаге будет упомянуто и разъяснено в точности, что это (1) лишь обещание теперь, но от которого они обязуются уже не отказаться тогда, когда впоследствии, по получении данной, уже можно будет приступить к общему формальному и законному (2) введению во владение и к разделу. Получив теперь (3) это условие в виде обязательства на будущее от всех сонаследников, я, с своей стороны, обязуюсь вносить 1/12 часть следуемых с имения повинностей, сонаследники же, с своей стороны, уже обязуются не рубить, не продавать и вообще не трогать ту часть Ширяева Бора, которую Вы заблагорассудите отдать на нашу долю. В таком случае я мог бы предоставить Вам распоряжаться как Вам угодно и в остальных частях имения (кроме заводской стороны) (4) в Пехорке и пр<очее>, то есть продавать ее по частям или как Вы усмотрите лучше. Наконец, если бы возникло затруднение: какую именно часть Ширяева Бора нам теперь предназначить (разумеется, только в обещании на будущее, но с тем, чтоб в будущем не препятствовать), то мы могли бы на свой счет пригласить землемера и, с Вашего согласия и указания, произвести, так сказать, предварительный пробный раздел (то есть обозначить, от какой границы до какой будет нам принадлежать в будущем наша часть имения (5), разумеется, со всеми выгодами в Вашу пользу, какие пожелаете теперь же выговорить. Я же, с своей стороны, обещаю до последней возможной степени быть при этом пробном отмежевании (6) сговорчивым, только б Вы для меня это сделали. Если (7) предложение мое не покажется Вам невозможностью или абсурдом, то всё это дело могло бы быть улажено еще нынешнею осенью и бумага написана. Если же (8) этот проект соглашения между мною и сонаследниками состояться не может, то, я повторяю это, на продажу Пехорки не согласен и протестую.
С истинным уважением имею честь пребыть, милостивый государь, Вашим покорнейшим слугою
Ф. Достоевский.
Адресс мой: Старая Русса, Новгородской губернии, Федору Михайловичу Достоевскому.
Р. S. Убедительнейше прошу извинить меня за помарки в письме и не считать за небрежность.
Ф. Достоевский. (9)
(1) это вписано рукой Достоевского (2) и законному вписано рукой Достоевского (3) теперь вписано рукой Достоевского (4) (кроме заводской стороны) вписано рукой Достоевского (5) наша часть имения вписано рукой Достоевского (6) при ... ... отмежевании вписано рукой Достоевского (7) далее было: Вы (8) было: соглашен<ие> (9) С истинным уважением ... ... Ф. Достоевский. - рукой Достоевского
886. К. П. ПОБЕДОНОСЦЕВУ
Старая Русса. 25 июля/80.
Любезнейший и глубокоуважаемый Константин Петрович,
Весьма обрадовали меня Вашим письмецом, а обещанием не забывать меня и впредь - еще больше.
- В Эмс я окончательно решил не ехать: слишком много работы. За весенней сумятицей запустил "Карамазовых" и теперь положил их кончить еще до отъезда из Старой Руссы, а потому и сижу за ними день и ночь. - Теперь к Вашему поручению:
Батюшка Румянцев есть мой давний и истинный друг, достойнейший из достойнейших священников, каких только я когда-нибудь знал. Это в его доме квартирует Ваш отец Алексей Надеждин. В доме Румянцева нанимает на летний сезон квартиру семейство одного петербургского г. Рота, лугского помещика и владетеля нескольких петербургских домов, теперь, однако же, разорившегося. Отец Алексей в дружестве с Ротами и живет, хотя отдельно, вверху в мезонине, но, кажется мне, просто пока приживает у Ротов. Дает, впрочем, многочисленным детям Рота уроки. Я видел его и прежде раз у батюшки Румянцева, но мельком. Получив же Ваше письмо, тотчас же, в 5 часов вечера, отправился к Румянцеву (от меня очень недалеко) и сообщил ему в секрете про Ваше поручение, обязав его, чтоб он ни слова не говорил отцу Алексею. Румянцев с отцом Алексеем хоть и знакомы (живут в одном доме), но не очень. По моему желанию Румянцев тотчас пригласил к себе отца Алексея, гулявшего в саду, выпить чаю, который уже стоял на столе. Отец Алексей хоть и отнекивался, но наконец пришел, и я провел с ним целый час, ничего ему о Вашем поручении не объявляя. Вот мое наблюдение и заключение:
Сорок семь лет, лыс, черноволос, мало седины. Лицо довольно благообразное, но геморроидальное. Сложения, по-видимому, от природы крепкого. Но решительно болен. Выходит из священства по совершенной невозможности служить от нездоровья. Это уже дело невозвратимое, и сам он ни за что не согласится оставаться священником, так сам заявлял несколько раз в разговоре. Болезнь его странная, но, по счастью, мне известная, ибо сам я болен был этою же самою болезнию в 47-м, 48-м и 49-м годах. Имею тоже одного брата (еще живущего), точь-в-точь этою же болезнию больного. Главное основание ее - сильнейшее брюшное полнокровие. Но в иных характерах припадки этой болезни доходят до расстройства нравственного, душевного. Человек заражается беспредельною мнительностью и под конец воображает себя больным уже всеми болезнями и беспрерывно лечится у докторов и сам себя лечит. Главная причина та, что геморрой в этой степени влияет на нервы и расстраивает их уже до психических припадков. Отец Алексей убежден уже несколько лет, что от геморроя произошло в нем малокровие мозговое, анемия мозга. Прошлый год согласился отслужить Светло-Христовскую заутреню, рассказывает он, и так ослабел, что отнялись ноги и не мог стоять. Служил тоже раз всенощную и не докончил. С тех пор перестал служить. "Если б, кажется, мне сказали теперь, что завтра мне надо служить, то я всю ночь бы не спал и дрожал и наверно бы и в церковь не дошел, а упал бы в обморок". (Видна по крайней мере большая совестливость к службе и к совершению таинства.) Прежде он был домашним священником у Воейкова, потом смотрителем в каком-то богоугодном заведении Невской лавры, давал много уроков, по 8 часов в неделю. "Кончишь неделю, наступит воскресенье, лежу у себя дома на диване весь день и читаю книгу - великое наслаждение!". - Теперь всё время проводит в лечении, здесь пьет какую-то для него составленную воду, о болезнях своих говорить любит много и с увлечением. Не знаю, так ли он экспансивен и на другие темы, ибо других тем у него, очевидно, теперь и нет: всё сейчас сведет на разговор о болезни своей. Простодушен и не хитер, хотя вряд ли с большой потребностью духовной общительности. Несмотря на простодушие, несколько мнителен, уже не по отношению только к болезням. Кажется, совершенно честный человек. Вид порядочности несомненный. Убеждений истинных, далеко не лютеранин, смотрит на православных русских нашего образованного общества весьма правильно. Совестливость есть, но есть ли жар к духовному делу - не знаю. Будущего не столь боится: "один человек не беден", - сказал мне. Несколько обижен, что на просьбу его в вспомоществовании положили дать ему 48 рублей в год или платить за него в больницу, буде ляжет, до излечения. Я пролечил всё, что скопил, говорит он, никого не беспокоил, и вот только 48 рублей. Впрочем, если и осуждает, то без большой злобы. Последняя черта: кажется, довольно комфортолюбив, любит отдельную комнату, хотя бы одну, но только вполне приспособленную. Любит бывать один, любит читать книгу, немного маньяк, но сообщества людей не столь чуждается. Вот всё, что я умел заметить. Посылаю Вам скороспелую не ретушеванную фотографию. Главное же и окончательное наблюдение, что продолжать священствовать ни за что не захочет. - Вид его довольно независимый, не пройдошлив, не искателен, не интересан - этого в высшей степени нет. Скорее девиз его: "оставьте меня в покое".
Теперь, чтоб заключить, еще об себе: кроме "Карамазовых", издаю на днях в Петербурге один № "Дневника писателя" - единственный № на этот год. В нем моя речь в Москве, предисловие к ней, уже в Старой Руссе написанное, и наконец, ответ критикам, главное, Градовскому. Но это не ответ критикам, а мое profession de foi на всё будущее. Здесь уже высказываюсь окончательно и непокровенно, вещи называю своими именами. Думаю, что на меня подымут все камения. Не разъясняю Вам далее, выйдет в самом начале августа 5-го числа или даже раньше, но просил бы Вас очень, глубокоуважаемый друг, не побрезгать прочесть этот "Дневник" и сказать мне Ваше мнение. То, что написано там - для меня роковое. С будущего года намереваюсь "Дневник писателя" возобновить и теперь являюсь тем, каким хочу быть в возобновляемом "Дневнике".
За Вашею драгоценною деятельностью слежу по газетам. Великолепную речь Вашу воспитанницам читал в "Моск<овских> ведомостях". Главное, дай Вам бог здоровья. Не надо слишком себя и утомлять. Ведь главное сообщить направление? А направление организуется лишь долголетним воздействием. Слишком помню Ваши слова весной. Благослови Вас бог.
Вас обнимающий и любовно преданный Вам
Федор Достоевский.
Р. S. А ведь не знаю Вашего адресса! Адресую прямо г. обер-прокурору св. Синода - авось дойдет.
887. H. A. ЛЮБИМОВУ
Старая Русса 10 августа/80 г.
Милостивый государь глубокоуважаемый Николай Алексеевич,
Вместе с этим письмом препроводил в редакцию "Р<усского> вестника" "Карамазовых" на августовскую книжку: окончание книги одиннадцатой, 72 почтовых полулистка, 3 1/2 печатных листа ровно.
Убедительнейше прошу прислать своевременно корректуру. Не задержу ни минуты.
Двенадцатая и последняя книга "Карамазовых" прибудет в редакцию неуклонно около 10-го или 12-го будущего (сентября) месяца. Величиной будет тоже в три или в 3 1/2 листа, не более.
Затем останется "Эпилог" романа, всего в 1 1/2 печатных листа - это уже на октябрьскую книгу.
Теперь о высылаемом.
6-ю, 7-ю и 8-ю главы считаю сам удавшимися. Но не знаю, как Вы посмотрите на 9-ю главу, глубокоуважаемый Николай Алексеевич. Назовете, может быть, слишком характерною! Но, право, я не хотел оригинальничать. Долгом считаю, однако, Вас уведомить, что я давно уже справлялся с мнением докторов (и не одного). Они утверждают, что не только подобные кошмары, но и галюсинации перед "белой горячкой" возможны. Мой герой, конечно, видит и галюсинации, но смешивает их с своими кошмарами. Тут не только физическая (болезненная) черта, когда человек начинает временами терять различие между реальным и призрачным (что почти с каждым человеком хоть раз в жизни случалось), но и душевная, совпадающая с характером героя: отрицая реальность призрака, он, когда исчез призрак, стоит за его реальность. Мучимый безверием, он (бессознательно) желает (1) в то же время, чтоб призрак был не фантазия, а нечто в самом деле.
Впрочем, что я толкую. Прочтя, увидите всё сами, глубокоуважаемый Николай Алексеевич. Но простите моего Черта: это только черт, мелкий черт, а не Сатана с "опаленными крыльями". - Не думаю, чтоб глава была и слишком скучна, хотя и длинновата. Не думаю тоже, чтобы хоть что-нибудь могло быть нецензурно, кроме разве двух словечек: "истерические взвизги херувимов". Умоляю пропустите так: это ведь Черт говорит, он не может говорить иначе. Если же никак нельзя, то вместо истерические взвизги - поставьте: радостные крики. Но нельзя ли взвизги? А то будет очень уж прозаично и не в тон.
Не думаю, чтобы что-нибудь из того, что мелет мой черт, было нецензурно. - Два же рассказа о исповедальных будочках, хотя и легкомысленны, но уж вовсе, кажется, не сальны. То ли иногда врет Мефистофель в обеих частях "Фауста"?
Считаю, что в Х-й и последней главе достаточно объяснено душевное состояние Ивана, а стало быть, и кошмар 9-й главы. Медицинское же состояние (повторяю опять) проверял у докторов.
Хоть и сам считаю, что эта 9-я глава могла бы и не быть, но писал я ее почему-то с удовольствием, и сам отнюдь от нее не отрекаюсь.
Белая горячка поражает моего героя исступленным припадком именно в минуту, когда он дает показание в суде (это уже в двенадцатой будущей книге).
Итак, выразил Вам все мои сомнения, глубокоуважаемый Николай Алексеевич. Буду ждать с чрезвычайнейшим нетерпением корректур.
Как Вы поживаете и всё ли еще на даче? Благословил ли Вас бог погодой? У нас восхитительнейшая, только чтоб не сглазить, а в Петербурге дождь, казалось бы, так близко. Здесь я только здоровею, несмотря на работу.
Буду иметь большое удовольствие прислать Вам мой "Дневник писателя", который выйдет 12-го августа в Петербурге - единственный номер на этот год.
Глубочайший поклон мой Вашей супруге.
Будьте столь добры, передайте мое глубочайшее уважение Михаилу Никифоровичу.
При сем прилагаю расписку в получении тысячи рублей. Премного благодарен за своевременное исполнение просьбы.
Августовскую книжку "Р<усского> вестника" умоляю прислать мне в Старую Руссу. Июльскую получил с благодарностию.
Примите уверение в глубочайшем уважении моем и совершенной преданности.
Ваш всегдашний слуга
Ф. Достоевский.
(1) было: желал бы
888. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ
Старая Русса
11 августа/80 полночь.
Милый друг Аня, как-то ты доехала? Хотелось бы получить от тебя поскорее хоть строчку. Как живешь? Где спишь? Где ешь? Что "Дневник"? Проводив тебя, мы с Федей оставили Любу с Соней, Анфисой и Марьей, все они пошли к батюшке, а мы с Федей на извозчике (узнав от него про гулянье) отправились в городской сад, что на Красном берегу, рядом с дворцовым садом. Там было много народу, спускали шар, и пели военные песельники. Федя очень слушал. Но так как было сыро, то мы рано воротились, зашли за Любой, и затем дети полегли спать. Я ночь всю просидел. Встал в 12 часов. Детки уже ходили отправлять тебе письмо. Ведут они себя очень хорошо. Федя пошел было ловить на берег рыбу, но я, застав его над обрывом, велел ему воротиться, и он тотчас же беспрекословно исполнил. У Лили всё утро сидела Анфиса, потом все пошли к батюшке, а я гулять. Батюшка, видимо, принимает участие и беспрерывно зовет детей к себе, конечно, чтоб меня облегчить. Федя теперь не отстает от Сергуши, у которого объявилось какое-то ружье, из которого можно стрелять горохом. С прогулки зашел за детьми, пообедали вместе, говорили о тебе и "что-то ты там?"
- а после обеда дети опять отправились к батюшке. Я опять с прогулки за ними зашел. Дорогою Федя справлялся о тебе: "Папа, когда уехала мама, ведь вчера? Ну так приедет она завтра? Али послезавтра?" Воротясь домой, напились чаю и полегли, а я сел тебе писать. Вот и все наши происшествия. Одним словом, всё ладно и спокойно, детки ведут себя хорошо и хотят вести себя хорошо. Исполняют данное тебе слово. Погода восхитительная. У Феди совсем нет шляпы. Летняя вся разорвалась (Лиля зашивала ее), да и не по сезону, а от фуражки (очень засаленной) оторвался козырек. Хорошо, если б ты привезла ему. В Гостином дворе, близ часовни, в угловом игрушечном магазине были детские офицерские фуражки с кокардочкой по рублю.
Хорошо, кабы ты поскорее воротилась. Должно быть, устанешь. Боюсь, что заболеешь. Выйдет ли "Дневник" завтра? Сегодня в "Нов<ом> времени" второе объявление о "Дневнике", и ни слова в газете, хотя бы в хронике. Икни Гончаров, и тотчас закричали бы во всех газетах: наш маститый беллетрист икнул, - а меня, как будто слово дано, игнорируют. Я убежден, что у Пантелеева какая-нибудь задержка. Хоть бы поскорее. А затем воротись и ты, не мешкая долее. Поклонись Марье Николаевне и попроси ее по крайней мере до 25 августа уведомлять почаще о ходе "Дневника". Не надеюсь на хороший ход. Но впоследствии, наверно, разойдется. Ну до свиданья, до скорого. Напишу, может быть, еще раз завтра, на всякий случай. Только бы ничего не случилось с тобой! Много уж ты набрала себе комиссий. К этому письму завтра Лиля (1) приложит и от себя, да Федя что-то хочет нацарапать. Они же и снесут на почту. Теперь спят. Марья спит в комнате, где рукомойник. Гарсон ночует на дворе. До свидания, обнимаю тебя.
Твой Ф. Достоевский.
(1) далее было: что
889. А. Г. ДОСТОЕВСКОЙ
Старая Русса
12 августа Вторник.
Милый друг мой Аня, пишу тебе только несколько строк на всякий случай, хотя твердо надеюсь, что это письмо тебя не застанет в Петербурге и что ты выедешь завтра, то есть 13-го. У нас всё хорошо и ровно ничего особенного не произошло. Дети здоровы и ведут себя хорошо. Получил сегодня твое письмо. Поместила ты много экземпляров, но как-то продадутся? А дай бог, чтоб удалось, хотя я всё более и более теряю надежду. Отчасти запоздали, надо бы месяц назад. - Сегодня в "Нов<ом> времени" прочел телеграмму из Нижегор<одской> ярмарки, что там удавился купец Зизерин, в своей пушной лавке, он петербургский, Григорий Павлович, приехал на ярмарку. Наши шубы, кажется, хранятся летом у Зизерина (я, впрочем, не знаю). Если у Зизерина, то не у того ли? Конечно, он повесился от плохих дел. В таком случае не лишиться бы нам шуб? Если письмо тебя застанет в Петербурге, то не наведалась ли бы ты к Зизерину?
До свиданья, голубчик, не знаю, получу ли от тебя что-нибудь завтра, а очень бы хотелось. У нас здесь очень скучно. Погода прекрасная, но холодноватая, а по ночам очень холодно. Ты поехала очень налегке. Не простудись.
До свиданья, дети тебя целуют, и я тоже.
Твой Ф. Достоевский.
890. К. П. ПОБЕДОНОСЦЕВУ
Старая Русса