Достоевский Федор Михайлович
Письма (1866)
1866
272. Д. И. ДОСТОЕВСКОЙ
13 февраля 1866. Петербург
Столярный переулок близ Кокушкина моста, дом Алонкина.
Петербург 13 февраля/65. (1)
Любезнейшая сестра Домника Ивановна,
Если я не отвечал на Ваше милое письмо до сих пор, то поверьте, что не имел часу времени. Если же Вам покажется это невероятным, то я ничего не могу прибавить. Знайте, что мне надо приготовить к сроку 5 частей романа, часть денег взята вперед; письмо же, которое другому стоит полчаса, - мне стоит 4 часа, потому что я не умею писать писем. Кроме романа, который пишу ночью и к которому нужно подходить с известным расположением духа, у меня бессчетное число дел с кредиторами. Мне надо было подать одну важную бумагу в суд - важнейшую, и я пропустил срок, буквально говорю, - потому что нет времени. Не говорю о здоровье: припадки падучей мучают меня (с усилением работы) всё сильнее и сильнее, а я, целых два месяца, не мог найти времени, чтоб сходить (2 шага от меня) в Максимильановскую лечебницу посоветоваться с доктором. Если Вам и это будет невероятно и смешно, то думайте как угодно, а я говорю правду.
Наконец-то болезнь скрючила меня. Вот уже 8 дней я едва могу двигаться. Мне ведено лежать и прикладывать холодные компрессы беспрерывно, день и ночь. И вот по этому-то случаю я Вам и пишу: нашлось время. Едва хожу, едва пером вожу.
Все те чувства, которые Вы ко мне имеете, имею и я к Вам. И что у Вас за недоверчивость? Вы пишете: "Я не могла не поверить Вашим словам". Да зачем же бы я Вам стал лгать? Но если я не могу писать часто писем, то это, во-1-х) значит, что не могу буквально, потому что нет времени, а 2-е) в переписке нашей мы ничего, кроме отвлеченностей, не могли бы написать друг другу. Все насущные дела наши нам обоюдно незнакомы. Про внутреннюю же, душевную жизнь - как можно писать в письмах? Этого в три дня свидания не расскажешь! Я не могу делать ничего дилетантским образом, а делаю прямо, правдиво и горячо. Поэтому если начну рассказывать о себе, то напишу Вам целую повесть. А этого я не могу. Да и что изобразишь даже и в повести?
Это ничего, что мы редко видимся. Зато свидимся хорошо и накрепко. Вы и брат Андрей, кажется, одни только и остались у меня теперь добрые родственники. Кстати, вот пример: да тут целая книга выйдет, если написать всё об отношениях моих с родными - отношениях, которые меня волнуют и мучат. (И об чем же бы я и писать Вам стал, если не о том, что меня волнует и мучит? С друзьями разве можно переписываться иначе?) А между тем я нужнейшего и необходимейшего письма к родственнику моему Александру Павловичу Иванову не нахожу, вот уже месяц времени, написать. Да и как это всё описать?
Вы пишете, что я часто езжу в Москву. Да когда же это было? Вот уже ровно год как я не был в Москве, а между тем у меня там наиважнейшее дело, даже два дела. Там уже печатается у Каткова мой роман, а я еще до сих пор в цене не условился, - что надо сделать лично. Ехать надо непременно, сегодня-завтра, а я не могу, - нет времени.
С братом Вашим Михаилом Ивановичем Федорченко я хоть и познакомился, но так тем дело и кончилось. Во-1-х, 7 верст расстояния (а я никуда не хожу, ни к одному знакомому. Велено доктором развлекать себя в театр ходить, не был ни разу во весь год, кроме одного разу в октябре), а во-2-х) мне кажется, что и сам брат Ваш тоже занятой человек и довольно равнодушно относится к моему знакомству. Он, впрочем, был так добр, что передал мне Ваше письмо, почему и заходил ко мне на минутку. Мне он показался превосходным человеком, но необыкновенно скрытным и таинственным, желающим как можно менее высказать на самый обыкновенный вопрос и как можно более умолчать. Впрочем, повторяю, мне удалось видеть его всего только одну минуту и в такой час, в который я только чудом был дома. После же вечера, который я имел удовольствие провести у них (30 ноября) и на котором я в первый раз с ними познакомился, я ни разу не встречал Вашего брата. Правда, он приглашал меня у них бывать, но ведь я человек не светский и, главное, посещаю только тех, в которых крепко уверен, по фактам, что они желают со мной знакомства.
Когда кончу роман, будет больше времени. (2) Очень бы хотелось приехать к вам на святой.
Извините некоторый беспорядок моего письма. Я очень нездоров и несколько раз бросал перо и вскакивал с места от нестерпимой боли, чтоб отдохнуть на постели и потом опять продолжать. Пожмите от меня руку брату, да покрепче, и поцелуйте деток. Летом или весной к Вам буду, как кончу работу.
Ваш весь
(1) в подлиннике год указан ошибочно
(2) далее было: Я, впрочем, желал бы иметь об Вас известие.
273. А. Е. ВРАНГЕЛЮ
18 февраля 1866. Петербург
Добрейший и старый друг мой, Александр Егорович, - я перед Вами виноват в долгом молчании, но виноват без вины. Трудно было бы мне теперь описать Вам всю мою теперешнюю жизнь и все обстоятельства, чтобы дать Вам ясно понять все причины моего долгого молчания. Причины сложные и многочисленные, и потому их не описываю, но кой-что упомяну. Во-1-х, сижу над работой как каторжник. Это тот роман в "Русский вестник". Роман большой в 6 частей. В конце ноября было много написано и готово; я всё сжег; теперь в этом можно признаться. Мне не понравилось самому. Новая форма, новый план меня увлек, и я начал сызнова. Работаю я дни и ночи, и все-таки работаю мало. По расчету выходит, что каждый месяц мне надо доставить в "Русский вестник" до 6-ти печатных листов. Это ужасно; но я бы доставил, если б была свобода духа. Роман есть дело поэтическое, требует для исполнения спокойствия духа и воображения. А меня мучат кредиторы, то есть грозят посадить в тюрьму. До сих пор не уладил с ними, и еще не знаю наверно - улажу ли? - хотя многие из них благоразумны и принимают предложение мое рассрочить им уплату на 5 лет; но с некоторыми не мог еще до сих пор сладить. Поймите, каково мое беспокойство. Это надрывает дух и сердце, расстроивает на несколько дней, а тут садись и пиши. Иногда это невозможно. Вот почему и трудно найти минуту спокойную, чтоб поговорить с старым другом. Ей-богу! Наконец болезни. Сначала, по приезде, страшно беспокоила падучая; казалось, она хотела наверстать мои три месяца за границей, когда ее не было. А теперь вот уж месяц замучил меня геморрой. Вы об этой болезни, вероятно, не имеете и понятия и каковы могут быть ее припадки. Вот уже третий год сряду она повадилась мучить меня два месяца в году - в феврале и в марте. И каково же: пятнадцать дней (!) должен был я пролежать на моем диване и 15 дней не мог взять пера в руки. Теперь в остальные 15 дней мне предстоит написать 5 листов! И лежать совершенно здоровому всем организмом потому собственно, что ни стоять, ни сидеть не мог от судорог, которые сейчас начинались, только что я вставал с дивана! Теперь дня три как мне гораздо легче. Лечил меня Besser. Бросаюсь на свободную минуту, чтоб поговорить с друзьями. Как меня мучило, что я Вам не отвечал! Но я и не Вам, я и другим, которые имеют право на мое сердце, не отвечал. Упомянув Вам о моих хлопотливых дрязгах, я ни слова не сказал о неприятностях семейных, о хлопотах бесчисленных по делам покойного брата и его семейства и по делам покойного нашего журнала. Я стал нервен, раздражителен, характер мой испортился. Я не знаю, до чего это дойдет. Всю зиму я ни к кому не ходил, никого и ничего не видал, в театре был только раз на первом представлении "Рогнеды". И так продолжится до окончания романа - если не посадят в долговое отделение.
Теперь - ответ на Ваши слова. Вы пишете, что мне лучше служить в коронной службе; вряд ли? Мне выгоднее там, где денег больше можно достать. Я в литературе имею уже такое имя, что верный кусок хлеба (кабы не долги) всегда бы у меня был, да еще сладкий, богатый кусок, как и было вплоть до последнего года. Кстати, расскажу Вам о теперешних моих литературных занятиях, и из этого Вы узнаете, в чем тут дело. Из-за границы, будучи придавлен обстоятельствами, я послал Каткову предложение за самую низкую для меня плату 125 р. с листа ихнего, то есть 150 р. с листа "Современника". Они согласились. Потом я узнал, что согласились с радостию, потому что у них из беллетристики на этот год ничего не было: Тургенев не пишет ничего, а с Львом Толстым они поссорились. Я явился на выручку (всё это я знаю из верных рук). Но они страшно со мной осторожничали и политиковали. Дело в том, что они страшные скряги. Роман им казался велик. Платить за 25 листов (а может быть, и за 30) по 125 р. их пугало. Одним словом, вся их политика в том (уж ко мне засылали), чтоб сбавить плату с листа, а у меня в том, чтоб набавить. И теперь у нас идет глухая борьба. Им, очевидно, хочется, чтоб я приехал в Москву. Я же выжидаю, и вот в чем моя цель: если бог поможет, то роман этот может быть великолепнейшею вещью. Мне хочется, чтоб не менее 3-х частей (то есть половина всего) была напечатана, (1) эффект в публике будет произведен, и тогда я поеду в Москву и посмотрю, как они тогда мне сбавят? Напротив, может быть, прибавят. Это будет к святой. И, кроме того, стараюсь не забирать там денег вперед; жмусь и живу нищенски. Мое от меня не уйдет, а если забирать вперед, то я уже нравственно не свободен, когда буду впоследствии окончательно говорить с ними об уплате. Недели две тому назад вышла первая часть моего романа в первой январской книге "Русского вестника". Называется "Преступление и наказание". Я уже слышал много восторженных отзывов. Там есть смелые и новые вещи. Как жаль мне, что я Вам не могу послать! Неужели у Вас никто не получает "Русского вестника"?
Теперь слушайте: предположите, что мне удастся хорошо окончить, так как бы я желал: ведь я мечтаю знаете об чем: продать его нынешнего же года книгопродавцу вторым изданием, и я возьму еще тысячи две или три даже. Ведь этого не даст коронная служба? А продам-то я вторым изданием наверно, потому что ни одно мое сочинение не обходилось без этого. Но вот в чем беда: я могу испортить роман, и я это предчувствую. Если посадят в тюрьму за долги, то наверно испорчу и даже не докончу; тогда всё лопнет.
Но я слишком много разболтался о себе. Не сочтите за эгоизм: это бывает со всеми, которые слишком долго сидят в своем углу и молчат. Вы пишете, что Вы и всё Ваше семейство перехворали. Это тяжело: хоть здоровьем-то заграничная жизнь должна бы Вас была вознаградить! Что было бы с Вами и с Вашим семейством эту зиму в Петербурге! Это ужас, что у нас было, а летом еще, пожалуй, холера пожалует. Передайте Вашей жене мои искренние чувства уважения и желание всевозможного ей счастья, а главное, пусть начнется с здоровья! Добрый друг мой, Вы по крайней мере счастливы в семействе, а мне отказала судьба в этом великом и единственном человеческом счастье. Да, для семейства Вы многим обязаны. Вы мне пишете о предложении Вашего отца и что Вы отказались. Я не имею права ничего Вам тут советовать, собственно потому что в полноте дела не знаю. Но вот в чем примите совет друга: не решайтесь поспешно, не говорите последнего слова и оставьте окончательное решение до лета, когда сами приедете. Эти решения делаются на всю жизнь; тут переворот всей жизни. Даже если б Вы и порешили летом продолжать службу, то все-таки не говорите окончательного слова и оставьте разрешить впоследствии обстоятельствам.
Летом, я думаю, наверно буду в Петербурге; стало быть, мы увидимся. Тогда поговорим о многом. Кстати, я очень рад, что Вас так интересует наша внутренняя, русская умственная и гражданская жизнь. Мне, как другу, очень приятно, что Вы такой, хотя не во всем с Вами согласен. На многое смотрите Вы несколько исключительно. Не черпаете ли Вы известия из иностранных газет? Там систематически искажают всё, что касается России. Но это обширный вопрос. По-моему, живя за границей, действительно подпадаешь под влияние иностранной прессе. Я это даже на себе испытал. Но, однако ж, во многом, и очень даже, я предчувствую, что с Вами согласен.
"Весть" издается двумя издателями-редакторами: Скарятиным и Юматовым. Прощайте, добрый друг мой, до свиданья. Надеюсь в будущем письме обменяться с Вами более счастливыми известиями. Дал бы бог! А теперь
Ваш весь
Поцелуйте милых деток Ваших.
Все Ваши оставшиеся у меня вещи в целости и лежат в комоде. Друг мой, я Вам должен. Подождите несколько; отдам. Теперь же скряжничаю, а если б Вы знали, сколько уж должен был истратить здесь денег!
Не знаю еще, что буду делать, когда кончу роман. Главное, тогда подновится мое литературное имя и можно будет к осени что-нибудь предпринять. У меня есть план, но надо быть благоразумным.
Вот Вам еще факт: страшно усиливается подписка на все журналы и книжная торговля. Это последние сведения от книгопродавцев, да и сам имею факты.
(1) далее было: и тогда
274. Я. К. ГРОТУ
14 марта 1866. Петербург
Милостивый государь Яков Карлович,
Я говорил Егору Петровичу, что буду читать 2-ю главу первой части моего романа "Преступление и наказание", - так как тут отдельный эпизод. Егор Петрович это одобрил.
Вставок не сделаю ни одного слова, но сокращения некоторые сделаю, что, конечно, возможно.
Другого экземпляра у меня нет, а потому покорнейше прошу Вас, если только возможно, возвратить мне этот экземпляр хоть в четверг, чтоб я мог приготовиться.
Примите уверение в совершенном моем уважении и преданности.
275. M. H. КАТКОВУ
25 апреля 1866. Петербург
Петербург 25 апреля/66.
Милостивый государь Михаил Никифорович,
Сердечно благодарю Вас за помощь, которую Вы мне оказали присылкою 1000 руб., и искренно извиняюсь, что благодарю Вас слишком поздно. Я послал в Редакцию "Р<усского> вестника" три главы неделю назад. Постараюсь не замедлить и с дальнейшим. Здесь мне очень трудно работать, - нездоровье и домашние обстоятельства. Я, однако ж, поспею. А отъезд мой за границу затянулся, по теперешним обстоятельствам, так как я всё еще, с самого возвращения из ссылки, состою под надзором; да и война теперь в Европе. Так что совершенно не знаю, где останусь на лето.
Вы не поверите, с каким восторгом читаю я теперь "Московские ведомости". Все увидели и узнали теперь, что они всегда были независимым органом, безо всяких внушений и субсидий, а это слишком важно, что все узнали это наконец. Это пьедестал. Простите мне мое откровенное слово: но ведь публика (по крайней мере, масса) до сих пор была уверена в противном. Это хорошо, что всё все узнали. И какую низкую роль взяли на себя все эти наши субсидьеры! Что они защищают? (Субсидьеры - словцо, которое я хочу пустить в ход; оно по преимуществу означает постоянство промысла. Гравер, танцор - означают постоянство промысла, ремесла. Субсидьер - постоянство в получении субсидий, откуда бы ни было и как бы то ни было.)
Откровенно говорю, что я был и, кажется, навсегда останусь по убеждениям настоящим славянофилом, кроме крошечных разногласий, а следовательно, никогда не могу согласиться вполне с "Московскими ведомостями" в иных пунктах. Совершенно и вполне понимаю, многоуважаемый Михаил Никифорович, что я не очень Вас устрашу этим. Но вот для чего я это написал: мне хотелось непременно высказать Вам самую сердечную признательность, самое горячее уважение за правду и за прекрасную деятельность Вашу особенно в эту минуту. А чтоб высказать это, не знаю почему, мне показалось необходимо высказать Вам предварительно мои настоящие убеждения. Может быть, это слишком наивно, но почему же не быть хоть раз и наивным?
Корреспонденции "Московских ведомостей" из Петербурга - все верны. Но здесь очень многие верят, что дело так и кончится одними нигилистами, а корень зла скажется разве только через несколько лет, сам собою, путем историческим. Мне случалось слышать мнение, что "Московские ведомости" слишком мало придают значения нигилизму; что, конечно, центр и начало зла не тут, а вне; но что нигилисты и сами по себе на всё способны. Учение "встряхнуть всё par les quatre coins de la nappe, чтоб, по крайней мере, была tabula rasa для действия", - корней не требует. Все нигилисты суть социалисты. Социализм (а особенно в русской переделке) - именно требует отрезания всех связей. Ведь они совершенно уверены, что на tabula rasa они тотчас выстроют рай. Фурье ведь был же уверен, что стоит построить одну фаланстеру и весь мир тотчас же покроется фаланстерами; это его слова. А наш Чернышевский говаривал, что стоит ему четверть часа с народом поговорить, и он тотчас же убедит его обратиться в социализм. У наших же у русских, бедненьких, беззащитных мальчиков и девочек, есть еще свой, вечно пребывающий основной пункт, на котором еще долго будет зиждиться социализм, а именно, энтузиазм к добру и чистота их сердец. Мошенников и пакостников между ними бездна. Но все эти гимназистики, студентики, которых я так много видал, так чисто, так беззаветно обратились в нигилизм во имя чести, правды и истинной пользы! Ведь они беззащитны против этих нелепостей И принимают их как совершенство. Здравая наука, разумеется, всё искоренит. Но когда еще она будет? Сколько жертв поглотит социализм до того времени? И наконец: здравая наука, хоть и укоренится, не так скоро истребит плевела, потому что здравая наука - все еще только наука, а не непосредственный вид гражданской и общественной деятельности. А ведь бедняжки убеждены, что нигилизм - дает им самое полное проявление их гражданской и общественной деятельности и свободы.
Известия у Вас про реакцию тоже очень верны. Все боятся, и уж ясно, что началом этой боязни интрига. Но знаете, что говорят некоторые? Они говорят, что 4-е апреля математически доказало могучее, чрезвычайное, святое единение царя с народом. А при таком единении могло бы быть гораздо более доверия к народу и к обществу в некоторых правительственных лицах. А между тем со страхом ожидают теперь стеснения слова, мысли. Ждут канцелярской опеки. А как бороться с нигилизмом без свободы слова? Если б дать даже им, нигилистам, свободу слова, то даже и тогда могло быть выгоднее: они бы насмешили тогда всю Россию положительными разъяснениями своего учения. А теперь придают им вид сфинксов, загадок, мудрости, таинственности, а это прельщает неопытных.
Почему бы не сделать, говорят иные, даже следствия гласным? Ведь у них, в канцелярии, может быть, даже человека нет, который бы сумел говорить с нигилистами. А тут бы, при гласности, всё общество помогло, и энтузиазм народный не поглощался бы, как теперь, канцелярским секретом. Видят и в этом неловкость, робость правительственных мер, приверженность к старым формам. Ну и не доверяют, и начинают бояться реакции.
Примите уверения в полном моем уважении. Вас глубоко уважающий
Простите за некоторые помарки в письме. Не сочтите за небрежность. Не умею писать иначе, даже переписывая.
276. И. Л. ЯНЫШЕВУ
29 апреля 1866. Петербург
Добрейший и многоуважаемый Иван Леонтьевич,
Посылаю Вам 405 гульд. (234 гульден<а> 40 крейц., которые я взял у Вас, и 170 гульденов, за которые Вы поручились). Так записано у меня в книжке, когда Вы выдали мне деньги на выезд из Висбадена! Кажется, я не ошибся в счете. Если же ошибся, то сообщите мне.
Тяжелее всего для меня - оправдывать себя перед Вами. Я сознаю, что я виноват. Скажу Вам одно: если б я не отдавал Вам оттого только, что не хотел, или был неблагодарен, или жаден, - то мне, при таких качествах, всего тяжелее было бы отдавать Вам теперь, когда я за 405 гульд. заплатил в конторе Гинцбурга не 262 руб. (чего стоили 406 гульденов прошлого года), а 303 рубля 75 коп., по изменившемуся за это время курсу. При этом заявляю Вам факт (который хоть когда-нибудь да можно проверить), что в настоящую минуту, когда я отсылаю Вам деньги, на меня поданы ко взысканию два векселя - один в 300 руб. и другой в 500 руб., а для уплаты у меня всего 100 руб. осталось в ящике.
Прибавлю к этому, что из этих 800 руб. (взыскатели гг. Демис и Гинтерлах) я никогда не пользовался ни одним рублем; все это долги моего покойного брата, из которых я уже заплатил собственных денег до 5000 (со времени его смерти), кроме 10000 - всего что у меня было, - истраченных на журнал. По глупости своей я переписал тогда эти векселя на себя, в надежде помочь вдове и детям покойного; из них (1) только вдова знается со мной, а дети даже мне теперь и не кланяются.
Я работаю теперь в "Русском вестнике", печатаю роман. Остается написать еще до 20 листов. За написанное я уже получил до 2000, - но не я получал; а только расписывался в получении, - получали за меня кредиторы. Первые значительные деньги, которые я увидел в руках - это те, которые Вам теперь посылаю.
Мне остается получить еще до 2000, по мере окончания романа. Надо заметить, что роман мой удался чрезвычайно и поднял мою репутацию как писателя. Вся моя будущность в том, чтоб кончить его хорошо. (Больше дадут за следующие произведения). А между тем: до того довел мою падучую болезнь, что если только неделю проработаю беспрерывно, то ударяет припадок, и я следующую неделю уже не могу взяться за перо, иначе, через два-три припадка - апоплексия. А между тем кончить надо. Вот мое положение. Не знаю, каким образом вывернусь от долгового отделения; подал заявление о болезни. Но решат ли в мою пользу - не знаю. А в тюрьме писать нельзя.
Вы скажете: почему я не отдал Вам частями мой долг, хотя бы мелкими? Отвечу Вам: в то время, когда уже я написал более чем на 1000 руб., я принужден был продавать книги и закладывать платье, чтоб существовать. Мои деньги брали кредиторы, иначе они бы меня посадили, а в тюрьме, и особенно в нашей, я не мог бы кончить работу - и тогда никогда никому бы ни гроша не мог заплатить. Что же было делать? У меня, кроме того, на руках пасынок и вдова покойного брата. Конечно, Ваши права даже больше, чем ихние. Но тут я не мог решить, как бы я должен был сделать.
Не воображайте, впрочем (если захотите подумать обо мне), что я очень мучаюсь. Нет, было много и отрадных минут... Для меня еще не иссякла жизнь и надежда.
Но если и были дурные минуты, то, клянусь Вам, что из всех дурных минут, перенесенных мною за это время, одни из самых тяжелых были те, когда я вспоминал и воображал о том: что и как Вы обо мне думаете?
Ваше благороднейшее поведение со мной (кроме того, что Вы помогли мне тогда, - во все время Вы не напоминали мне ни единым словом о долге) меня мучило. Легче бы, если б Вы понуждали и жаловались. Право, я легче бы это перенес.
Зато никогда и никто не может уважать Вас больше моего.
Вам искренно преданный весь Ваш
Не взыщите за помарки. Иначе писать не умею, даже если б стал переписывать.
(1) было: из которых
277. А. Е. ВРАНГЕЛЮ
9 мая 1866. Петербург
Добрейший Александр Егорович,
Запоздал ответом и спешу наверстать потерянное. Поверьте, друг неизменный, Александр Егорович, что совесть меня самого беспокоит, и если б Ваше письмо пришло ко мне только неделей раньше, - я бы Вам тотчас выслал. Не смейтесь, что так говорю. Вот Вам мои дела: всю зиму жил анахоретом, работал, расстроил здоровье, жил копейками, а истратил 1500 руб. Куда? Да с меня так и рвут! На страстной поехал в Москву и взял у Каткова вперед 1000 р. Цель была та, чтобы поскорей поехать в Дрезден, засесть там на 3 месяца и кончить роман, чтоб никто не мешал. Иначе здесь в Петербурге невозможно кончить. Припадки усиливаются (чего за границей не бывает), а кредиторы, чем более им плати, тем становятся нахальнее. А между тем они же должны быть мне благодарны, что после смерти брата я переписал векселя на себя и часть уже заплатил. А если б я не переписал, то ничего бы они не получили.
Но дело обернулось так, что на этот раз в выдаче паспорта за границу потребовались особые формальности, дело затянулось, а курс стал падать, и что было на святой еще возможно, то теперь и немыслимо. А между тем кредиторы стали подавать ко взысканию, и моя тысяча пошла прахом. Мне решительно нельзя жить в Петербурге. Несмотря на всё это, сижу и продолжаю роман изо всех сил. Он, в настоящую минуту, одна моя надежда. За него еще придется мне дополучить около 1500 р., а может, и более, а потом продам на второе издание, тоже никак не менее 1500 (уже торгуют). Но деньги с Каткова получать начну не ранее июля. В июле Вам и пришлю, - несомненно. Если же хотя малейшая возможность будет прислать раньше (а это очень может случиться, потому что книгопродавцы уже торгуют на второе издание, прежде чем роман кончен), то тотчас же пришлю. А Вас же прошу черкнуть мне хоть в двух словах точную цифру моего прошлогоднего Вам долга в ригсталерах, потому что записную книжку мою я потерял и помню мой долг приблизительно, но не точно. Прибавлю, что мне прискорбнее Вашего не послать Вам теперь. Вы конечно обвините меня: зачем другим платил, а не Вам? Всё, что могу ответить в извинение себе, это то, что без намерения произошло. Они подле меня и стиснули меня так, что дохнуть нельзя было всё и роздал поневоле.
Курс-то наш стал падать по европейским причинам. За Каткова я не стою и стоять не стану очень, но социализма он не проповедует. Вы читаете, верно, только заграничные статьи. Это мало, чтоб знать дело. Неужели Вы не приедете на лето? Много было бы об чем поговорить. Я же, кажется, останусь в Петербурге, а следственно, заплачу лишних рублей 1000. Хоть бы в Москву или в деревню куда уехать! Напишите же.
Ваш весь
278. А. В. КОРВИН-КРУКОВСКОЙ
Апрель - май 1866. Петербург
В Москве старшая племянница моя, Соня, доставила мне несколько прекрасных минут. Какая славная, умная, глубокая и сердечная душа и как я рад был, что, может быть, ее полюблю очень, как друга. Может быть, я и хорошо сделал, что уехал, потому что я, кажется, там надоел.
Что Вы делаете? Напишите мне дружески, искренно прошу Вас. Если б Вы знали, как у меня много иногда хороших минут; жаль, что после них еще скучнее.
Очень может быть, впрочем, что мне можно будет приехать к Вам летом. Наверно не знаю, хотя очень желалось бы. Напишите мне на всякий случай - в какое время лета всего было бы удобнее? Впрочем, главный пункт, который может меня задержать, это - моя работа. Ее нужно кончить во что бы то ни стало и как можно скорее. Правда, грустный, гадкий и зловонный Петербург, летом, идет к моему настроению и мог бы даже мне дать несколько ложного вдохновения для романа; но уж слишком тяжело. А между тем некуда выехать, потому что во всяком случае надо кончить работу.
Помнит ли меня Софья Васильевна и что она говорит обо мне? Что Вы пишете? Мне кажется, что Вы что-нибудь пишете. По крайней мере, не вертите и не рвете бумажек? Помните ли Вы красненькую книжку с хвалебными стихами в честь каких-то минеральных вод, кажется? Однако вот пишу, строчки суживаю, желаю всё больше и больше уписать - а выходят одни только пустяки. Жму Вам крепко руку.
Ваш
Мне всё мерещится, что хандра моя ужасный вздор. Кажется иногда, что столько сил внутри и что мне много-много еще пережить надо.
Р. S. Перечел мое письмо и нашел, что я слишком уж много писал о себе. Правда, если б от Вас я получил ответ поскорее, то всего более желал бы, чтоб Вы в нем написали как можно более о себе. Вы так мало говорили о себе во всё время пребывания Вашего в Петербурге, что я заключил (и, кажется, справедливо), что, вероятно, есть что-то такое во мне самом, что мешало Вашей со мной искренности. А между тем, милая, добрая, благородная моя Анна Васильевна, если б Вы знали, как искренно и как во многом готов я совершенно согласиться с Вами! (1) Этот раз, когда Вы уехали, я почувствовал, что Вы как будто и не приезжали, и на другой же день я стал думать, как бы опять Вас увидеть. При этом мне ужасно желалось, чтоб Вы меня несколько более уважали, потому что, в результате, мне показалось, что Вы как будто не совсем меня уважаете. Ради бога, не примите моих слов за какую-нибудь пошлую, банальную обидчивость. Совсем тут не то! Кстати, между недосказанными или, лучше сказать, невысказанными Вами мыслями была одна, которая особенно меня всё это время занимала; но очень может быть, что я и ошибся.
(1) вместо: во многом готов ... ... с Вами! - было: нежно <1 или 2 слова нрзб.> обязан я сердцем <?> Вашей дружбе...
279. А. В. КОРВИН-КРУКОВСКОЙ
17 июня 1866. Москва
Многоуважаемая Анна Васильевна,
Не сердитесь на меня, что так долго не отвечал. Всё это время был я в нерешимости и сам не знал, что из меня будет летом? Если я Вам не ответил на Ваше письмо сейчас, то это потому, что думал Вас вскорости сам видеть, проездом за границу. Теперь же хоть я и получил позволение ехать, но дела так обернулись, что уж мне и нельзя, по крайней мере, сейчас ехать. Надо кончить непременно одно дело в Москве. Одним словом, я ничего не мог Вам написать решительного и точного, потому и не отвечал. В Москве я всего дня четыре и совершенно не знаю, когда буду свободен. А главное, у меня теперь кроме окончания романа (который мне ужасно надоел) - столько работы, что я решительно не понимаю, как я мои дела кончу. А дела для меня важные, от них зависит моя будущность. Вообразите, между прочим, что со мной случилось (случай презабавный и очень характерный). Прошлого года я был в таких плохих денежных обстоятельствах, что принужден был продать право издания всего прежде написанного мною, на один раз, одному спекулянту, Стелловскому, довольно плохому человеку и ровно ничего не понимающему издателю. Но в контракте нашем была статья, по которой я ему обещаю для его издания приготовить роман, не менее 12-ти печатных листов, и если не доставлю к 1-му ноября 1866-го года (последний срок), то волен он, Стелловский, в продолжении девяти лет издавать даром, и как вздумается, всё что я ни напишу безо всякого мне вознаграждения. Одним словом, эта статья контракта совершенно походила на те статьи петербургских контрактов при найме квартир, где хозяин дома всегда требует, что если у жильца в его доме произойдет пожар, то должен этот жилец вознаградить все пожарные убытки и, если надо, выстроить дом заново. Все такие контракты подписывают, хоть и смеются, так и я подписал. 1-е ноября через 4 месяца; я думал откупиться от Стелловского деньгами, заплатив неустойку, но он не хочет. Прошу у него на три месяца отсрочки не хочет и прямо говорит мне: что так как он убежден, что уже теперь мне некогда написать роман в 12 листов, тем более что я еще в "Русский вестник" написал только что разве половину, то ему выгоднее не соглашаться на отсрочку и неустойку, потому что тогда всё, что я ни напишу впоследствии, будет его.
Я хочу сделать небывалую и эксцентрическую вещь: написать в 4 месяца 30 печатных листов, в двух разных романах, из которых один буду писать утром, а другой вечером и кончить к сроку. Знаете ли, добрая моя Анна Васильевна, что до сих пор мне вот этакие эксцентрические и чрезвычайные вещи даже нравятся. Не гожусь я в разряд солидно (1) живущих людей. Простите, похвастался! Но что ж мне и осталось более, как не похвастаться; остальное-то ведь уж очень не завлекательно. Но какова же литература-то? Я убежден, что ни единый из литераторов наших, бывших и живущих, не писал под такими условиями, под которыми я постоянно пишу, Тургенев умер бы от одной мысли. Но если б Вы знали, до какой степени тяжело портить мысль, которая в вас рождалась, приводила вас в энтузиазм, про которую вы сами знаете, что она хороша - и быть принужденным портить ее сознательно!
Вы хотите приехать в Павловск. Напишите мне, когда именно это будет? Мне бы очень, очень хотелось погостить у Вас в Палибине. Но могу ли я там так работать, как мне надо? Это для меня вопрос. Да и невежливо с моей стороны приехать и по целым дням работать. Напишите мне обо всем. Пожалуйста, не оставляйте меня. Мой поклон всем Вашим. До свидания. Искренно преданный Вам
Если Вы мне сейчас ответите, то вот Вам мой адресс: в Москве. Александру Павловичу Иванову, в Константиновском Межевом институте, в Старой Басманной, у Никиты Мученика, для передачи Федору Мих<айловичу> Достоевскому.
Простите неряшливые помарки письма и не сочтите за небрежность.
(1) далее было: благонравно
280. П. А. ИСАЕВУ
22 июня 1866. Москва
Милый Паша, вот уже с воскресения, целых три дня сряду, таскаюсь от Малого театра, где остановился в гостинице, в Старую Басманную, в Констант<иновский> институт, и спрашиваю у швейцара - нет ли мне писем? И всё нет как нет! Не понимаю, Паша, что с тобой могло сделаться! Не сказал ли я тебе, не велел ли я тебе, ВО ВСЯКОМ СЛУЧАЕ писать ко мне каждую субботу, не дожидаясь от меня писем? Верить не хочется, что ты с первого же шагу, тотчас, и нарушил мое приказание. Неужели леность до того уже проела тебя, что ты не в состоянии взяться за перо? Но ведь как бы ты ни был ленив, - все-таки я тебе приказал положительно, и ты не должен был ослушаться ни в каком случае. Неужели ты совершенно освободил себя от всяких долгов и обязанностей и принял за правило жить в одно свое удовольствие? Ты не понимаешь, что нет удовольствия без исполнения долга и обязанностей. Думаю с утра до ночи и по моей мнительности - не знаю, что и предпринять. Если еще несколько дней от тебя не будет писем - брошу всё, все дела и принужден буду ехать в Петербург, так как думаю, что ты наверно болен и лежишь без помощи. Если ты не болен и с тобой ничего не случилось, то ты жизнь мою отравляешь и жить мне мешаешь своим непослушаньем. У меня и без того много забот и муки на плечах. Здешние смеются, и Александр Павлович дает мне знать насмешливыми намеками, что если ты обещал писать, так нечего надеяться, что обещание твое будет исполнено. Пишу и приказываю тебе немедленно уведомить меня обо всем и о причинах, почему ты не исполнил приказания. Ничего не пишу тебе о себе и о моих планах, потому что не в силах разговаривать с тобой (точно так же бывало постоянно и в Петербурге: скажи, какими глазами я должен смотреть на тебя? Равнодушно относиться к этому я не могу). Если ты нездоров, - то попроси Мишу или кого другого уведомить немедленно. Адресс полный:
в Москву: В Константиновский Межевой институт, в Старой Басманной у Никиты Мученика Его превосходительству Александру Павловичу Иванову для передачи Федору Михайловичу Достоевскому.
До свидания, Паша. Ради бога, исполни просьбу мою, - иначе, ей-богу, должен буду бросить все дела и отправиться в Петербург.* Немедленно и без задержек. И потом каждую субботу, аккуратно, во что бы то ни стало.
Преданный тебе