Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Живые и прочие - Лея Любомирская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Да, допустим, ничего не делаю. Да, допустим, ни копейки в дом. Да, допустим, прирос, представь себе…

Владек поплотнее запахивает халат и закидывает ногу на ногу. Очень хочется курить.

Ружена стремительно проходит мимо него в спальню, потом обратно в ванную, нарочито громко хлопает дверцами шкафчиков, что-то роняет, ругается сквозь зубы, идет на кухню, звенит посудой…

Собирается на работу. Так каждое утро. Истеричка!

* * *

— Да нет, это не выход, — говорит Ружена и отодвигает от себя пустую чашку. — Ну позвоню я ей, и что я скажу?

— Так и скажешь, — говорит Зося, — образумьте, мол, вашего сына, сил никаких нет!

— Ага, ты не знаешь его мать! — Ружена машет официанту и пальцем показывает на пустую чашку. — Проще сразу развестись!

Официант кивает и скрывается за стойкой. Через секунду он появляется с маленьким чайничком на подносе.

Зося ждет, когда официант подольет горячего кофе и отойдет обратно к барной стойке, потом наклоняется и что-то шепчет Ружене прямо в ухо.

— Да ну тебя! — говорит Ружена, краснеет и с любопытством смотрит на официанта. — Да ну тебя! — еще раз говорит она, придвигает к себе чашку и сосредоточенно кладет в нее поочередно три кусочка сахара.

* * *

«Очень хочется курить, — думает Владек. — Очень хочется курить, а нечего!»

Он встает с кресла, медленно потягивается, запахивает халат и идет на кухню. Там он забирается на табурет и долго шарит рукой между банок, стоящих на полке под самым потолком. Ничего не найдя, он слезает с табурета, чихает от посыпавшейся пыли, злится, отряхивает рукав халата.

— Истеричка! — говорит Владек вслух.

Он открывает холодильник, достает кусок краковской колбасы и быстро ест, откусывая большими кусками. Продолжая есть, подходит к окну, опирается свободной рукой о подоконник и стоит так какое-то время.

Вдруг плечи его начинают как-то странно подергиваться. И если бы кто-то посмотрел в окно со стороны улицы, то увидел бы худого заросшего мужчину, который стоит, упершись лбом в стекло, и давится рыданиями пополам с колбасой, поминутно всхлипывая и содрогаясь всем телом.

* * *

— Это сколько, получается, Владек не работает? — спрашивает Зося.

Они идут под руку вниз по улице, и Ружена пытается иоправить волосы, но сумочка каждый раз сползает с плеча и повисает на локте. Они останавливаются, Зося терпеливо ждет, пока Ружена поправит сумочку и уложит локон за ухо. Тогда они продолжают идти, чтобы через несколько шагав все повторилось.

— Шесть месяцев уже, — говорит Ружена, поправляя волосы. — Полгода, представляешь? Да ладно бы не работал. Ему лень даже из дому выйти! Он даже не бреется уже, представляешь?

— С трудом, — улыбается Зося, — хотела бы я на это посмотреть.

— Вот и посмотрела бы! Улыбается она! — Ружена высвобождает руку и демонстративно прячет ее в карман. — Я скоро с ума сойду вообхце!

— Ну хочешь, я с ним поговорю? — Зося снова настойчиво берет ее под руку, и они продолжают идти вниз по улице. — Ну хочешь, прямо сейчас?

Ружена пожимает плечами и какое-то время идет молча, глядя себе под ноги.

— И что? Ну вот что ты ему скажешь? — неуверенно спрашивает она.

— Ну хотя бы пристыжу! Знаешь, иногда на мужчин это действует. Ой, вот был у меня один случай…

* * *

Владек слышит, как открываются дверцы лифта и кто-то разговаривает на лестничной площадке. Какой-то шум, звяканье ключей, смешки…

Владек быстро кладет колбасу в холодильник и большими прыжками несется в комнату. Там он усаживается в кресло, вытягивает ноги, скрещивает руки на груди и старается дышать ровнее.

Ружена включает в коридоре свет и тут же обнаруживает разбросанные клетчатые пантуфли.

— Так-так, — громко говорит она, глазами показывая Зосе на пантуфли, — проходи, Зосенька, проходи!

Она ведет Зоею прямо в комнату, попутно поправляя сумочку на плече. Они останавливаются перед креслом:

— Вот, Зосенька, полюбуйся!

И обращаясь к Владеку:

— Хоть поднялся бы, что ли! У нас гости, между прочим!

Зося смотрит на пустое кресло и чувствует, как вниз по позвоночнику скатывается холодная капля. Она оглядывается в надежде увидеть Владека на диване, или у окна, или хотя бы у двери, но в комнате никого нет. Ни-ко-го!

Зося стоит и смотрит, как Ружена разговаривает с пустым креслом, и думает: «Всё. Ружка помешалась. Какой ужас. Какой кошмар…»

* * *

Владек закидывает ногу на ногу и понимает, что потерял пантуфли по дороге из кухни. Он расстраивается и злится еще больше.

Ружена заходит а комнату, встает прямо перед креслом, и снова начинаются обычные претензии. А, нет, сегодня что-то новенькое.

Гости? Какие такие гости? Владек вжимается в спинку и смотрит на дверь с раздражением, хотя и не без любопытства.

В коридоре как-то очень тихо. Владек смотрит на дверь и ждет.

— Вот, Зосенька, полюбуйся! — говорит вдруг Ружена и улыбается в воздух.

Владеку становится не по себе. Он быстро оглядывает комнату. Да ну, он же не идиот, в самом деле. Никого нет! Никого и не может быть!

Владек смотрит, как Ружена разговаривает с воздухом, помогая себе жестами и ужимками, и у него сдают нервы.

— Ты дура??? — кричит он и страшно пучит глаза. — Ты что, полная дура?

Ружена от неожиданности роняет на пол сумочку, бледнеет и бежит на кухню. Владек идет следом, задерживаясь в коридоре, чтобы надеть пантуфли. Ружена быстро забирается на подоконник, открывает форточку, высовывает голову и кричит:

— Помогите! На помощь!!! Кто-нибудь, помогите!

И если бы кто-то посмотрел в окно со стороны улицы, то увидел бы лишь битые стекла заброшенного дома и кусок грязной занавески, колышимой сквозняками.

Татьяна Замировская

ПРИБАВЛЕНИЕ

— В некоторых ситуациях человеку нужно помогать, — сказал папа, когда привел домой тетю Гулю и троих ее детей, двух потемнее и одного посветлее, вообще белокурого, ясного, как солнце.

Это будут мои братья, понял я. Самый маленький из тех, кто потемнее, мялся в коридоре, боялся поднять глаза, он был весь укутанный в какую-то синюю ветошь; чтобы казаться выше, он встал на папин парадный ботинок и так балансировал, угрожающе стреляя черными глазами по сторонам. Маленький брат, придется заботиться. Из-под ветоши выбивались черные локоны. Может быть, и девочка, подумал я, придется возиться. В любом случае теперь дома будет много возни.

Мама сказала:

— Максим Максимович! — (Это мне.)

И папа сказал:

— Сын! Вот ты всегда хотел, чтобы у тебя были братья!

Мама произнесла небольшую речь: тетя Гуля была папина первая тетя, в смысле первая тетя, которую он встретил в жизни, у них была любовь, у тети Гули родилась девочка (тут передо мной вытолкнули того, белокурого и светлого, как альбинос, — выяснилось, что он-то и есть девочка, причем выше меня на две папины головы, придется повозиться), потом по каким-то непонятным причинам тетя Гуля вышла замуж за дядю Арама (его вообще никто не видел), но он недавно ее зарезал, убил и повесил ее внутренности на белую березу, что во дворе стояла, почему зарезал, непонятно, привиделось что-то. Разумеется, в таком подвешенном состоянии оставаться небезопасно, поэтому тетя Гуля взяла своих детей, двоих уже от этого дяди Арама, собственно, и решила пойти к нам, а куда ей еще идти.

— Куда ей еще идти? — позавчера кричал папа на маму, а она смешно бегала по кухне и размахивала чугунной сахарницей. — Ей не к кому пойти вообще, а он уголовник! Она его фактически прямо с зоны забрала, он в ее квартире жил, съедал все, на деньги ее жил, а теперь с ножом бросается — теперь ей умирать? Умирать ей, что ли?

— Да, теперь умирать мне, — радостно говорила мама и для увесистости каждого слова ставила сахарницу ненадолго на стол или на собственное запястье (четыре раза и один чистый, неоконченный размах — это была запятая).

— Что у нас может быть! — кричат папа. — Что нас может связывать! У нее трое детей! Я не представляю, зачем мне связываться с многодетной пожилой женщиной, которую трижды пыряли ножом!

Я решил, что от каждого удара ножом у тети Гули рождался ребенок. Только непонятно: первый раз ее пырял, получается, мой папа? Это совершенно нереально: он даже рыбу зарезать не мог, переживал, метался, пришлось цыгана с пятого этажа просить (он, кстати, вернул только полрыбы — так отрезал, так нож лег, бывает), он всегда из-за всех переживает, он скорей себя всего изрежет, чем другого человека, даже если этот человек — рыба.

Мама даже встречать тетю Гулю вышла с этой самой чугунной сахарницей. Я испугался, что она метнет сахарницу в кого-нибудь из гостей, но она только ритуально посыпала всех сахаром — щепотку на каждого — и сказала: «Дорогая Гульнара Леонидовна, добро пожаловать в наш гостеприимный дом, извините, что у нас на вас есть только одна комната, но сами понимаете, мы не совсем были готовы (тут папа метнул на маму нехороший взгляд), чувствуйте себя как дома, а где ваши вещи, это всё?»

Тут тетя Гуля сказала, что во дворе еще два чемодана, раскладушка и старая собака Лиличка. Папа прослезился и побежал во двор: оказывается, Лиличка была еще при нем, он сам, собственноручно покупал ее тете Гуле, когда думал, что она бездетная и что обязательно нужен в дом кто-то маленький и беззащитный, чтобы отвлекал и радовал.

Лиличка была спаниель, у нее на обоих глазах топорщились бельма, она ничего не видела. Отца она не узнала: извивалась у него в руках и стонала.

Мама заглянула Лиличке в искривленное страданиями лицо и сказала, что в бельма полезно вдувать сахарную пудру. Вот, собственно, и нашлось кого посыпать сахаром так, чтобы от этого была польза.

Я повел детей в их комнату: надо было показать им, где они будут жить. Раньше это была моя комната. Дети скинули балахоны, представились: одного, кажется, звали Аппарат, второго Недостаточно. Нашего, который девочка, звали Миша.

Но это женское имя, Мишель, объяснил он и тонкой, потерянной рукой взъерошил кудри у себя на затылке.

Это мой папа придумал такое имя, потому что они с тетей Гулей в те времена слушали «Битлз».

Еще они слушали древние блюзы, какие-то плясовые цыганские ансамбли, шумную электрическую музыку и старинные заунывные русские романсы, которые записывались будто бы у костра, сквозь вечерний треск. Все это стало понятно очень скоро, когда папа с тетей Гулей начали вспоминать молодость и переслушивать все это барахло (оно было в том, втором чемодане со двора — старые грампластинки, кассеты, большие пластмассовые колонки). Собака Лиличка выла, из ее глаз текли пустые, ничего не сознающие сахарные слезы, оставляя жестковатые сиропные бороздки на щеках. Мама сидела на кухне и варила компот из слив, потому что во втором чемодане тети Гули было три ведра слив, она успела заехать на дачу перед тем, как уйти от дяди Арама, дача-то ее собственная, нельзя отдавать вообще все сразу, урожай.

Детей, которые не папины, я для удобства называл Чужой и Хищник, потому что так и не понял, как их зовут на самом деле, они очень неразборчиво говорили. Хищник был помладше и вечно тырил мои карандаши. Чужой был старше и спокойнее, но я его вообще не понимал. Тетя Гуля говорила, что Чужой будет писатель — он постоянно сидел в углу с блокнотом и что-то в него записывал карандашами, которые украл для него Хищник. Вообще, всех этих детей связывала какая-то нехорошая круговая порука. Даже бледнолицый Мишель, который на самом деле был моей сестрой, вел себя как-то странно — однажды даже сел маме на колени за завтраком, мама жутко заорала, а Чужой и Хищник переглянулись и начали хохотать на своем непонятном инопланетном языке, поди разбери, хохот ли это вообще.

— Я недолюбленный ребенок, — объяснил Мишель, поправляя бретельку на платье. Мама сунула ему в руки сахарницу, спихнула его с колен (Мишель выше меня на две папины головы — хотя за две недели, пока тетя Гуля у нас жила, папина голова немного высохла и стала чуть-чуть меньше, поэтому Мишель от меня стремительно отдалялась — и как сестра, и как человек, и как возможный враг, отнимающий у меня далекие мамины колени) и убежала в ванную комнату — плакать. Вообще, мама часто плакала. Я засыпал в родительской комнате, мама плакала, а папа вылавливал ложкой из компота сливы и говорил: не на улицу же им идти, она мой близкий человек, она мне друг, куда им сейчас, ночевать на вокзалах, что ли, у людей несчастье, людям надо помогать всегда, вдруг они и тебе помогут.

Они помогли и мне, в самом деле: когда Мишель привела в дом хохочущего художника из театра, в котором тетя Гуля работала костюмером (оказалось, тетя Гуля — человек искусства, маме потом было жутко стыдно — она в ту самую первую ночь, когда ей в руки попалась сахарница, беспрестанно повторяла: уборщица, уборщица!), они мне сказали — поможем тебе с книжками, которые тебе в школе на лето задали, и заперли меня с книжками в ванной на три часа, действительно, помощь. Потом вытолкали меня из ванной и уже сами там закрылись с моими книжками. Потом я пытался их перечитывать, но там уже совсем другое было написано, вероятно, это надо будет читать в следующем году уже, литература для взрослых.

Тетя Гуля пару раз помогла маме: принесла ей несколько костюмов из театра поносить. Один — на корпоративный летний утренник (мама даже заняла первое место — она была там Пчелкой Майей, а остальные сотрудники просто были офисными сотрудниками, скучные люди из будней), другой — чтобы пойти на день рождения к подруге (это был костюм Царевны-Лягушки, да такой классный, что мама вернулась домой с подругиным мужем Валерой, он от нас до утра уходить не хотел, сидел на кухне, слушал радио, папа ему водки наливал).

Мама с тетей Гулей скоро подружились. Маме было неудобно из-за «уборщица, уборщица», поэтому она вечно носилась перед тетей Гулей с ведром, полным сероватой жижи (мыла гараж, объясняла она, а там ливень был, ну натекло!), — мол, она не считает, что мыть пол — стыдно, а тем более, если не моет пол, а в театре костюмером, вообще, при чем тут пол, не надо, я сама помою, вы что, мой дом — мои комнаты — мне их и мыть — а собака что, собака старенькая, невозможно приучать старую собаку не гадить на пол. Собака тем более была почти что наша. Она со временем начала узнавать отца, а потом узнала его окончательно — у нее, видимо, был как раз такой старческий возраст, когда очень хорошо помнишь детство, но почти не осознаешь всего, что происходит сейчас. Она спала на родительской кровати и угром вылизывала отцу лицо, он смешно орал: «Лиличка, иди к маме!», но Лиличка мучилась и не понимала, к кому именно идти — к тете Гуле? Или к маме в смысле «маме» — но мама же вот тут, рядом, лежит и плачет? Мама иногда плакала еще и по утрам. Но тетя Гуля подыскала ей театрального психотерапевта, очень хорошего профессионала, он работал с актерами-заиками, они у него в таких говорунов превращались! Один даже на телевидение потом пошел работать — оказалось, что он может говорить только тогда, когда читает прогноз погоды, а в остальных ситуациях только робкое «э-э-э» и «т-т-т», как неисправный моторчик. Так этот психотерапевт, представляете, придумал, чтобы он всегда — даже в бытовых разговорах каких-то — вставлял в свою речь небольшой прогноз погоды (лучше правдивый — в интернете можно вычитать, например, с утра), и тогда проблем не будет. Хотя мне кажется, это выглядело странно. «Привет, как дела, завтра штормовое предупреждение, моя жизнь не удалась» или, допустим: «По радио сказали — урагана не будет. Подпишите, пожалуйста, вот этот документ и принесите ксерокопию свидетельства о браке, лучше нотариально заверенную, потому что подделать сейчас можно вообще что угодно». В общем, этот театральный психотерапевт иногда приходил вместе с тем хмырем, который помогал мне с книжками на лето, они вроде были то ли друзья, то ли коллеги, вообще — люди театра. Хмырь ждал, пока Мишель оденется, брал его за руку, и они вдвоем шли играть в футбол на луг, но мяча с собой не брали (но иногда возвращались с мячом — тогда за мяч со звериным визгом цеплялись маленькие Хищник и Чужой и куда-то его тащили, разрывая на лоскутки, у них была целая коллекция этих лоскутных прогулочных мячей). Психотерапевт из театра шел на кухню и сидел там с мамой, выкладывая из сахара у нее на ладони мягкие, сыпучие дорожки.

— Вам кажется, что муж вас больше не любит, — говорил психотерапевт. — Это нормально. Теперь всем так кажется.

А мама отвечала:

— Максим Максимович! — (Это я.) — Выйди из кухни сейчас же!

— Я за пирожками, — объяснял я, хватал блюдо с пирожками и по инерции бежал с ним в свою комнату. Там пирожки, конечно, есть невозможно — там Чужой беспрестанно хнычет, выводя что-то фломастерами в моей тетради (роман о любви, понимаю я, он уже в таком возрасте, наверное, — когда там у них наступает возраст, когда можно размножаться?), а Хищник хищно смотрит на пирожки, и я понимаю — надо их отдать, потому что их испекла его мать, это их пирожки вообще-то. Хотя раз они теперь живут с нами, пирожки отчасти и мои, выпеченные из нашей муки. Я беру один пирожок и иду в родительскую спальню, где слепая Лиличка с засахаренными глазами спит на отцовском незастеленном месте: во всяком случае, собака-то практически наша, потому что ее покупал мой папа.

Мой папа очень добрый. Поэтому его любят собаки, тети, дети тети, дяди тети (мама рассказывала, что какие-то ранние претенденты на сердце молодой тети Гули очень быстро переключались на папу, восхищались им, переставали тетю Гулю вообще замечать, на фоне папы она начинала казаться им злобной и жестокой — ни за портьерой похохотать, ни помочь перевезти вещи на новую квартиру). Папа никогда никого не бросал в беде, честно. Когда цыган с пятого этажа пришел и сказал, что у него жена утонула, папа сразу с ним ушел, они вместе ныряли где-то в Подмосковье, искали жену — месяц или два, нашли в конце концов, она потом приходила к нам попросить воды, и у мамы жемчужные сережки, что от бабушки остались, пропали, и коронки золотые бабушкины тоже.

— Коронки — это даже правильно, — сказала тогда мама. — Если честно, я думала долго, что с ними делать после смерти бабушки. Положить к ней в гроб коронки — как-то страшно. Хранить дома — но это ведь зубы моей мертвой мамы, она ими жевала, это чудовищно — такое хранить, и с какой же целью я буду это хранить? Люди ведь не хранят черепа своих мертвых родителей, не хранят фаланги пальцев, не хранят ногти — а тут зубы.

— Мой двоюродный старший брат, — сказал папа, — получил на свое пятидесятилетие подарок от жены и сына: цепочку из зубов своей умершей матери. Она от рака сгорела, мама его, тетка моя, Валентина. Так он очень радовался. Носит на шее ее теперь, и как бы мама всегда с ним рядом.

— Какой ужас, — сказала мама. — Мертвые зубы мертвой матери носить, переплавленные, на шее. Она ими жевала двадцать лет, а теперь они цепочкой по его волосатой груди змеятся. Это варварство какое-то, честно. Вообще представить тяжело. Я вот, правда, думала эти золотые коронки, что у меня от мамы остались, выбросить в мусорный бак просто. На помойку отнести. Это утиль. Отработанный материал. Душа отлетела, тело умерло. Все, что имеет отношение к телу, все эти артефакты тела — не нужны больше, они уже отжевали, отжили свое, им место на помойке, это уже не живой человек, просто куски металла.

— Ты жестокий человек! — ужасался папа. — Ты не понимаешь! Он так страдал, когда мать умерла, — а тут ее частичка будет с ним рядом, у него на сердце!

— Ожерелье из зубов мертвой матери! — отвечала мама. — Чудовищно! Какой-то дикарский обычай! В общем, я очень рада, что эта цыганка твоя их забрала, зубы эти, они меня очень тревожили все эти годы, и я теперь знаю почему — в один прекрасный момент ты бы мог переплавить их в цепочку и подарить мне на пятидесятилетие, до которого я не доживу, к счастью, потому что ты еще раньше меня угробишь этой своей добротой!

Папа — очень добрый человек, я именно это имею в виду. Если кто-нибудь просит его о помощи — он никогда не отказывает. Когда его лучший друг разошелся с женой, папа пил с ним целый месяц; мы потом искали ему через агентство новую работу, на старой его стали принимать за чужого и даже замки в офисе все поменяли, и двери тоже. «Я не мог оставить друга в такой ситуации», — разводил папа руками, и мы не узнавали его руки: когда человек пьет целый месяц, его руки меняются намного сильнее, чем лицо. Когда секретарша с новой папиной работы ушла в декрет, а потом выяснилось, что ее некому встречать из роддома, так уж получилось, на какие-то северные тяжелые заработки уехал отец ребеночка, папа поехал ее встречать — потому что на видеокамеру все записывали ее родители, обязательно должен был быть кто-нибудь статный, красивый, кто бы встретил в больничном парадном сверточек и помахал им триумфально в воздухе: эге! это мой! Папа даже не думал о том, чтобы отказаться. «А как же они без меня? Я помню эту девочку — сидела вечно там одна около факса, маленькая, с такими грустными глазами!» — вздыхал он. Девочка на прощанье расцеловала его, мы видели на видеокассете (копию подарили и ему, тем более что у папы нет, например, видеозаписи того, как он забирал меня из роддома, тогда еще видеокамеры были не у всех, наверное, во всяком случае, у нас точно не было, у нас ее и сейчас нет), и мама потом даже немного поплакала — говорит, себя вспомнила, говорит, не так все было. Лучше было? — спрашивал папа. Нет, отвечала она, не лучше, просто было не так.

Папа постоянно всех спасает. Я в школе всегда говорил, что он работает спасателем, — мне верили, потому что я не врал. Однажды папа две недели не приходил домой по вечерам — потому что все это время он консультировал сестру своего близкого друга насчет покупки новой машины. Сестра была совсем одна, беременная (папа всегда особенно жалостливо относился к беременным, и они это чувствовали, — даже когда в метро с ним едешь, постоянно видишь, как вокруг собираются беременные женщины, шагают из глубины вагона в его сторону, будто их чем-то тянет, и глаза мутные, вязкие, как у зомби), и некому было ей помочь, а папа тогда торговал автомобилями и хорошо разбирался во всем, а покупать надо было уже сейчас — чтобы сразу, как только ребеночек, ездить с ним всюду, в поликлинику возить, на массаж, сейчас все такие больные рождаются, не успел родиться — сразу надо всюду записываться на массаж. Еще однажды папина сотрудница уехала на Кипр на неделю и попросила пожить у нее это время, потому что там котик, и он боится один. Папа неделю жил с котиком, честно! Он вернулся весь исцарапанный, сказал, что котик мерзкая дрянь, ласкается только по утрам, когда хочет жрать, и неискренне так ласкается, трется брезгливо этим треугольным лицом своим о щеку, и у него такая лживость во взгляде! Но он все равно терпел — потому что пообещал сотруднице помочь, она потом привезла ему с Кипра сувенир — платок со спящим мишкой, мама его повязала на голову и заплакала, и плакала, и плакала, вообще, она часто плачет, но не при папе.

При папе она стала плакать только тогда, когда у нас стала жить тетя Гуля. Хотя папа сразу сказал ей — это не навсегда, она поживет с нами около месяца, пока делится квартира (дядя Арам не желал, чтобы тетя Гуля возвращалась, потом оказалось, что он даже не пырял ее ножом, а просто нашел себе какую-то новую, молодую тетю и решил жить с ней), потом уже, после суда, ей будет где жить, квартиру быстро разменяют, и она переедет. И ребенку весело, опять же, говорил он.

Ребенку было весело: я учил Чужого и Хищника человеческой речи и делал значительные успехи.

— Конгломерат, — булькал, будто давясь собственными битыми молочными зубами, Хищник. Казалось, у него полон рот этих битых зубов. — Изваяние свастик! Балюстрада. Нитраты. Метроном. Атреналин.

И я его поправлял: адреналин.

И Чужой вписывал в свой блокнот «адреналин», и это было название рассказа, и какой же гадостный был этот рассказ!

Я не виноват, я не виноват, выл я, когда тетя Гуля вела меня за ухо в кухню, где мама сидела напротив папы и насыпала в его смущенные, раскрытые наизнанку ладони струйку сахара, будто у папы на ладонях — слепые, измученные вытаращенными бельмами глаза, не желающие видеть такого семейного позора: сын обидел другого сына! Свой сын обидел чужого. Я не виноват, плакал я и хватал папу за сладкие руки (он вспотел, понимал я, и мне становилось еще более неловко), он туда вписывал все мое, он вписывал туда все мои слова, это я придумывал эти слова, поэтому я был вынужден, я просто был вынужден, я выбросил, да, выбросил.

Отправили меня рыться в мусорные баки на улице, искать тетрадки, как будто в десять лет можно написать нормальную книгу, это все полная ерунда, да еще и с чужих слов, с чужих слов вообще ничего не напишешь. Ну, может, он хотел оставить эти тетради себе на память. О том, как он жил в нашем доме и общался с нами. Это я могу понять. Но он с нами не общался.



Поделиться книгой:

На главную
Назад