Экройд не стал терять времени и сразу перешел к делу. Как только они наконец остались одни, он сказал:
— На днях в «Бруксе»[20] лорд Стилгоу перемолвился со мной парой слов. Кстати говоря, он дядя моей жены. Вы с ним знакомы?
— Нет. Я думал, он умер.
— Не представляю даже, откуда вы это взяли. — Он раздраженно потыкал вилкой в бобовый салат. Дэлглиш вспомнил, что Экройд не любил предположений, что кто-то из тех, кого он знает лично, способен и в самом деле умереть: он, разумеется, не мог в первую очередь не подумать о себе любимом. — Стилгоу просто выглядит старше своих лет — ему еще нет и восьмидесяти. Он необычайно бодр для своего возраста. Между прочим, он сейчас публикует свои воспоминания. Будущей весной они выйдут в «Певерелл пресс». Поэтому он и хотел со мной повидаться. Случилась какая-то обеспокоившая его неприятность. Во всяком случае, его жену это обеспокоило. Ей кажется, что ему угрожают, его хотят убить.
— А он что?
— А он получил вот это…
Конрад довольно долго рылся в бумажнике, прежде чем извлек оттуда продолговатый листок и через стол протянул его Дэлглишу. Текст был аккуратно отпечатан на компьютерном принтере, послание — без подписи.
«Думаете, это разумно — издаваться в „Певерелл пресс“?
Вспомните Маркуса Сибрайта, Джоан Петри, а теперь и Соню Клементс.
Два автора и ваш редактор погибли менее чем за один год.
Хотите стать номером четвертым?»
— Мне думается, это скорее хулиганство, чем угроза, — сказал Дэлглиш, — и злобу вызывает не столько Стилгоу, сколько издательство. Нет сомнений в том, что смерть Сони Клементс наступила в результате самоубийства. Она оставила письмо коронеру и написала сестре, что намеревается убить себя. По поводу двух других смертей я ничего припомнить не могу.
— Да я сказал бы, что с этими все довольно ясно. Сибрайту было за восемьдесят, и сердце пошаливало. Он умер от обострения гастроэнтерита, спровоцировавшего инфаркт. Как бы там ни было, для «Певерелл пресс» это вовсе не потеря: уже лет десять, как он ни одного романа не написал. Джоан Петри погибла, когда вела машину, возвращаясь в свой загородный дом. Несчастный случай. У Петри в жизни было всего две страсти — виски и скоростные автомобили. Удивляет только, что она успела убить себя прежде, чем кого-нибудь другого. Совершенно очевидно, что анонимщик притянул эти две смерти, чтобы сделать угрозу более весомой. Но Дороти Стилгоу суеверна. Она придерживается той точки зрения, что незачем публиковаться в «Певерелл пресс» — есть ведь и другие издательства.
— А кто там сейчас делами заправляет?
— О, Жерар Этьенн. И по-настоящему заправляет. Последний их президент и директор-распорядитель — старый Генри Певерелл — умер в начале января и оставил свою долю акций в этой компании своей дочери Франсес и Жерару в равных долях. Его первый партнер, Жан-Филипп Этьенн, ушел на покой примерно год назад, и вполне вовремя. Его акции тоже достались Жерару. Оба старика вели свое дело так, словно это не бизнес, а их личное хобби. Старый Певерелл всегда придерживался того взгляда, что джентльмен не должен зарабатывать деньги — он их наследует. А Жан-Филипп Этьенн давно уже не принимал активного участия в делах фирмы. Его момент славы наступил, разумеется, во время войны: в вишистской Франции[21] он был героем Сопротивления, но, на мой взгляд, с тех пор он не совершил ничего запоминающегося. Жерар — наследный принц — тихо ждал за кулисами. Теперь он вышел на сцену, и мы можем ожидать от него активной игры, а то и мелодрамы.
— А что, Габриел Донтси все еще там и по-прежнему решает, кого из поэтов печатать, а кого — нет?
— Вы меня удивляете, Адам. Как вы можете спрашивать такое? Не следует допускать, чтобы страсть к ловле убийц лишала вас всяческого представления о реальной жизни. Разумеется, он все еще там. Сам он ни одного стихотворения за последние двадцать лет не написал. Донтси — поэт антологический. Его лучшие стихи так хороши, что постоянно переиздаются, только я думаю, большинство читателей считают, что он давно умер. Он пилотировал бомбардировщик во время Второй мировой, значит, ему теперь должно быть далеко за семьдесят. Решать, кого из поэтов издавать в «Певерелл пресс» — вот, пожалуй, и все, на что он сейчас способен. Другие три компаньона — сестра Жерара, Клаудиа Этьенн, Джеймс Де Уитт, который работает в фирме с тех пор, как окончил Оксфорд, и Франсес Певерелл, последняя из семейства Певерелл. Но управляет фирмой Жерар.
— А что у него за планы, вы не знаете?
— Прошел слух, что он собирается продать Инносент-Хаус и переехать в Доклендс. Вряд ли это понравится Франсес Певерелл. Семейство Певерелл всегда любило Инносент-Хаус, питало к этому зданию особое пристрастие. Теперь оно принадлежит фирме, а не семье Певерелл, но любой из Певереллов будет по-прежнему относиться к нему, как к родному дому. Жерар уже успел многое изменить, нескольких сотрудников уволил, в их число попала и Соня Клементс. Он, разумеется, прав. Издательство необходимо хоть за волосы втащить в двадцатый век, иначе оно потонет. Но Жерар, несомненно, заводит себе врагов. Посмотрите, ведь до того, как он взялся за дело, у издательства неприятностей не было. Это что-нибудь да значит! Стилгоу такое совпадение отметил, хотя жена его по-прежнему считает, что злобу вызывает не фирма, а ее муж лично, и в особенности его воспоминания.
— «Певерелл пресс» понесет большие убытки, если книгу заберут?
— Не слишком, насколько я себе представляю. Конечно, они начнут преувеличивать, вопить, что, мол, эти воспоминания своими разоблачениями могут опрокинуть правительство, дискредитировать оппозицию и покончить с той парламентской демократией, к которой мы все привыкли. Однако мне думается, что, подобно всем политическим мемуарам, они обещают гораздо больше, чем реально могут дать. Впрочем, я не знаю, как можно было бы их забрать. Книга уже в производстве, без борьбы они ее не отдадут, а Стилгоу не пожелает разорвать контракт, если потребуется публично объяснять, почему он так поступает. На самом деле Дороти Стилгоу хочет знать, была ли смерть Сони Клементс действительно самоубийством, и не повредил ли кто-нибудь «ягуар» Джоан Петри? Думаю, она все же верит, что смерть старика Сибрайта наступила в силу естественных причин.
— Так чего от меня ждут?
— В последних двух случаях наверняка проводилось расследование, и предполагается, что полиция осуществляла соответствующее дознание. Кто-то из ваших людей мог бы бросить взгляд на документы, переговорить с теми, кто этим занимался… Словом, что-то в этом роде. Тогда, если Дороти Стилгоу можно будет заверить, что главный детектив столпола[22] видел документы и они его удовлетворили, она могла бы оставить мужа и «Певерелл пресс» на некоторое время в покое.
— Возможно, она удовлетворится заверением, что смерть Сони Клементс действительно была самоубийством. Однако это вряд ли ее успокоит, если она суеверна, и я не знаю, что в таком случае вообще может ее успокоить. По сути своей суеверие не поддается доводам рассудка. Она скорее всего сочтет, что неудачливый издатель не лучше издателя-убийцы. Надеюсь, она не предполагает всерьез, что кто-то в издательстве подсыпал в бокал Сони Клементс яд, который невозможно обнаружить?
— Да нет, не думаю, что в своих предположениях она заходит так далеко.
— Очень надеюсь, иначе все доходы ее мужа будут проглочены охотниками вчинять иски за клевету. Меня удивляет, почему Стилгоу не обратился к самому комиссару столпола или прямо ко мне?
— Вас это удивляет? Ни за что не поверю. Это выглядело бы… ну, скажем, некоторой трусостью, излишней перестраховкой. Кроме того, он с вами не знаком. А я — знаком. Я вполне понимаю, почему он сначала поговорил со мной. И я никак не могу себе представить его в ближайшем полицейском участке, в очереди вместе с владельцами потерявшихся собак, избитыми женами и обиженными водителями. И как он объясняет свою беду сержанту — тоже представить не могу. Откровенно говоря, я подозреваю, он не верит, что кто-то примет его всерьез. Он полагает, что — принимая во внимание тревогу его жены и полученную им анонимную записку — было бы вполне оправданно просить полицию посмотреть, что происходит в издательстве «Певерелл пресс».
Подали барашка; розовое и сочное мясо было таким нежным, что его вполне можно было бы есть ложкой. В те несколько минут молчания, которые Экройд счел необходимыми, чтобы отдать должное прекрасно приготовленному блюду, Дэлглиш вспоминал, как впервые увидел Инносент-Хаус.
Отец взял Адама с собой в Лондон, чтобы таким образом отметить восьмилетие сына: они собирались провести в городе целых два дня, осматривая примечательные места, а ночуя в гостях у отцовского приятеля, приходского священника в Кенсингтоне,[23] и его жены. Он хорошо помнил, как провел ночь накануне этой поездки, то и дело просыпаясь, чуть не заболев от волнения; помнил огромный и мрачный старый вокзал на Ливерпуль-стрит, его шум и грохот, свой страх, что вдруг отстанет от отца, будет подхвачен и унесен далеко прочь целой армией серолицых людей, решительно, словно на марше, шагающих по улице. В те два дня, когда, как надеялся отец, он мог бы сочетать удовольствие с просвещением сына, — по мысли ученого богослова, эти две вещи были неразделимы, — они оба неизбежно пытались увидеть и узнать слишком много. Поездка совершенно ошеломила восьмилетнего мальчика, оставив путаницу воспоминаний о храмах и галереях, о ресторанах с незнакомой едой, о залитых светом прожекторов башнях и об отблесках огней, пляшущих на черной негладкой воде; об откормленных, лоснящихся лошадях и серебряных касках, об ужасах прошлого и романтичности истории, запечатленных в кирпиче и камне. Но с тех пор обаяние Лондона осталось с ним на всю жизнь: ни взрослая опытность, ни знакомство с другими великими городами не смогли его нарушить.
На второй день их пребывания в Лондоне они посетили Вестминстерское аббатство, а затем отправились на пароходике на прогулку по Темзе, от пирса на Черинг-Кросс до Гринвича. Тогда-то он впервые и увидел Инносент-Хаус, сверкающий в лучах утреннего солнца: казалось, это золотистый мираж поднимается из переливающейся солнечными бликами воды. Маленький Адам восхищенно смотрел на здание, не отрывая глаз. Отец объяснил ему, что дом этот назван по имени улицы Инносент-Уок, что проходит как раз за ним. В начале восемнадцатого века она вела прямо к зданию суда. Обвиняемые, которых после первого слушания брали под арест, отправлялись во Флит,[24] а более удачливые уходили по мощенной булыжником дороге — к свободе.[25] Отец начал было рассказывать об архитектурной истории замечательного дома, но голос его утонул в рокочущих пояснениях экскурсионного гида, таких громогласных, что их можно было слышать на всех речных судах сразу.
— А вот теперь, леди и джентльмены, приближается — все посмотрим налево — Инносент-Хаус, самое интересное здание на Темзе, построенное в 1830 году для сэра Фрэнсиса Певерелла, знаменитого издателя того времени. Сэр Фрэнсис посещал Венецию, и у него остались сильнейшие впечатления от Ка'д'Оро — Золотого дворца на Большом канале. Те из вас, кто проводил свой отпуск в Венеции, возможно, видели этот дворец. Вот сэру Фрэнсису и пришло на ум построить свой собственный золотой дом на Темзе. Жаль только, что он не смог перевезти сюда и венецианский климат. — Гид сделал коротенькую паузу, привычно пережидая смех слушателей. — В наши дни здесь расположился главный штаб издательской фирмы «Певерелл пресс», так что Инносент-Хаус по-прежнему остается во владении семьи. Об этом доме рассказывают интересную историю. По всей вероятности, сэр Фрэнсис был так очарован домом, что стал пренебрегать своей молодой женой, чьи деньги очень помогли этот дом построить. Убитая горем женщина бросилась вниз с балкона верхнего этажа и сразу же погибла. Легенда утверждает, что на мраморе площадки до сих пор можно рассмотреть кровавое пятно, которое не удается смыть. А еще говорят, что под конец жизни сэр Фрэнсис совсем повредился в уме, выходил по ночам на площадку и пытался оттереть это многозначительное пятно. Люди рассказывают, что до сих пор видят по ночам его призрак, по-прежнему пытающийся оттереть пятно. Некоторые водники побаиваются проходить на судах вблизи его дома после наступления темноты.
Глаза всех пассажиров и так были послушно обращены к замечательному дому, но теперь, заинтригованные кровавым сюжетом, все бросились поближе к борту, перешептываясь, наклоняясь над поручнями и вытягивая шеи, словно легендарное пятно можно было по-прежнему разглядеть.
Необычайно живое воображение восьмилетнего Адама немедленно нарисовало женщину в белых одеждах, с развевающимися белокурыми волосами: она, словно обезумевшая героиня какой-нибудь душещипательной истории из сборника рассказов, бросалась с верхнего балкона, и мальчик слышал глухой звук последнего удара и видел струйку крови, пробирающуюся по мраморным плитам и каплями стекающую в Темзу. И потом, многие годы спустя, этот дом по-прежнему зачаровывал его ощущением могущественной красоты и ужаса, слившихся воедино.
В одной детали гид оказался неточен, и вполне возможно, что история самоубийства тоже была приукрашена или вообще неверна. Теперь Дэлглиш знал, что сэр Фрэнсис был восхищен не Ка'д'Оро, а палаццо дожа Франческо Фоскари. Ка'д'Оро, несмотря на изящество замысловатых линий и искусной резьбы, оказался, на его вкус, недостаточно симметричным, во всяком случае, так он писал своему архитектору. Именно Ка'Фоскари и поручено было тому построить для сэра Фрэнсиса на берегу холодных и неверных вод Темзы. Дом должен был бы выглядеть нелепо — каприз, причудливая беседка на берегу реки, без всякого сомнения, перенесенная сюда из Венеции, да к тому же из Венеции середины пятнадцатого века. И тем не менее дом смотрелся так, словно никакой другой город, никакое другое место не подошли бы ему столь удачно. Дэлглишу до сих пор трудно было понять, как могло оказаться таким успешным это заимствование из иного времени, из иной страны, перенесенное сюда из совсем иного — более мягкого и теплого — климата. Пропорции, разумеется, были изменены; уже одно это могло бы превратить мечту сэра Фрэнсиса в нечто совершенно самонадеянное и неосуществимое. Однако уменьшение размеров было выполнено чрезвычайно искусно, так что величественность оригинала все-таки удалось сохранить. Вместо восьми больших центральных арок с окнами в глубине изящных резных балконов теперь на втором и третьем этажах их было шесть, зато мраморные колонны с декоративными пиннулами были почти такие же, что и в венецианском дворце, а центральная арка здесь, как и там, уравновешивалась высокими арочными окнами — по одному с каждой стороны, придававшими фасаду цельность и изящество. Большая резного дерева дверь открывалась на мраморный патио, из которого вниз вела широкая лестница к пристани, ступенями нисходящей к реке. По обеим сторонам дома располагались два особняка в стиле английский ампир,[26] с небольшими балконами, по-видимому, предназначавшиеся для размещения кучеров и других слуг: они стояли, словно почтительные часовые, охраняя его великолепие. С того чудесного дня рождения, когда восьмилетний Адам впервые увидел Инносент-Хаус, он множество раз смотрел на него с реки, но никогда так и не побывал внутри. Ему припомнилось — он где-то читал об этом, — что внутри, в главном холле дома, имеется замечательный потолок, расписанный Мэтью К. Уайаттом, и пожалел, что его не видел. Будет обидно, если Инносент-Хаус окажется в руках мещан-обывателей.
— Что же конкретно происходит в «Певерелл пресс»? — спросил он. — Что именно беспокоит лорда Стилгоу, помимо письма анонимщика?
— Значит, до вас тоже дошли слухи? Трудно ответить конкретно. Они не очень-то охотно говорят об этом, да я их и не виню. Но парочка незначительных инцидентов довольно широко известна. Впрочем, не таких уж незначительных. Самый известный произошел как раз перед Пасхой, когда пропали иллюстрации к книге Грегори Мэйбрика о заговоре Гая Фокса. Книжка популярно-историческая, но Мэйбрик хорошо знает этот период. Издательство предполагало прилично на ней заработать. Грегори удалось заполучить несколько интересных гравюр того времени, никогда ранее не публиковавшихся, а также другие, в основном письменные материалы, протоколы… и все они пропали. Он взял их на время у разных владельцев и так или иначе гарантировал сохранность документов.
— Пропали? Как? Потерялись? Были положены не на место? Уничтожены?
— Говорят, что он отдал их из рук в руки Джеймсу Де Уитту, редактору книги. Он там старший редактор и обычно занимается художественной литературой, но старик Певерелл, который курировал научные издания, месяца за три перед этим умер, и я полагаю, что им либо не хватило времени, чтобы найти достойную замену, либо захотелось сэкономить деньги. Как большинство издательств, они скорее предпочитают увольнять старых, чем брать новых. Ходят слухи, что им не удастся долго оставаться на плаву. И неудивительно — этот их венецианский дворец содержать никаких денег не хватит. Короче говоря, Мэйбрик передал иллюстрации Де Уитту в собственные руки, и тот на глазах у автора запер их в шкаф.
— Не в сейф?
— Мой милый мальчик, мы же говорим об издательстве, а не о фирме Картье! Зная Певереллов, я удивляюсь только, как это Де Уитт вообще не забыл запереть шкаф.
— А ключ имеет только он один?
— Право же, Адам! Вы ведь сейчас не преступление расследуете! Кстати говоря, так это и было. Де Уитт держал ключ в старой жестяной коробке из-под табака, в левом ящике стола.
Дэлглиш подумал — ну конечно, где же еще! — и сказал:
— То есть как раз там, где любой сотрудник или никем не сопровождаемый посетитель мог им воспользоваться.
— Ну, кто-то явно и воспользовался. Джеймсу не нужно было лазать в шкаф дня два-три. Иллюстрации следовало передать в художественный отдел на следующей неделе. Вы знаете, что Певереллы отдают свои художественные работы независимой фирме?
— Нет, я не знал.
— По-видимому, так более экономно. Это та же самая фирма, что вот уже пять лет делает им суперобложки. Очень неплохо, между прочим. Певереллы никогда не позволяли себе снизить планку в том, что касается издания и оформления книг. Их книгу всегда узнаешь, стоит только ее в руки взять. Во всяком случае, так было до сегодняшнего дня. Жерар Этьенн, возможно, и это изменит. Ну, когда Де Уитт заглянул в шкаф, конверта там не было. Исчез. Разумеется, поднялась страшная суматоха. Всех опрашивали. Всюду лихорадочно искали. Все в панике. В конце концов им пришлось признаться Мэйбрику и владельцам материалов. Можете себе представить, как они эту новость приняли.
— А материалы эти все же выплыли на свет божий?
— Да. Но слишком поздно. Сомневались, захочет ли Мэйбрик вообще публиковать эту книгу, но она уже значилась в каталоге, и было решено издать ее с другими иллюстрациями. Пришлось внести некоторые изменения в текст. Через неделю после того, как книга пришла из типографии, конверт вместе с содержимым загадочным образом появился снова: Де Уитт обнаружил конверт точно на том самом месте, где его оставил.
— А это заставляет нас предположить, что вор испытывает некоторое уважение к науке и не намеревался уничтожить документы.
— Это заставляет нас предположить массу других возможностей: неприязнь к Мэйбрику, враждебность к издательству, недоброжелательство к Де Уитту или просто несколько извращенное чувство юмора.
— И Певереллы не сообщили о пропаже в полицию?
— Нет, Адам. Они не слишком-то доверяют нашим замечательным мальчикам в синей форме. Не хочу показаться нелюбезным, но в последнее время полиция не может похвастаться слишком высоким процентом раскрываемости там, где речь идет о бытовых ограблениях. Компаньоны согласились придерживаться того взгляда, что их собственное расследование даст не худшие результаты и позволит избавить сотрудников от излишних огорчений.
— Кто там мог провести расследование? Разве кто-нибудь в издательстве был вне подозрений?
— В этом, разумеется, и заключалась главная трудность. Как тогда, так и теперь никто у них не свободен от подозрений. Мне представляется, что Этьенн принял стратегию старшего преподавателя в закрытой школе, знаете — «Если мальчик, который это сделал, явится ко мне в кабинет тайком от всех после того, как приготовит уроки, и вернет эти документы, никто никогда больше ничего об этом не услышит!». В школе такое никогда не срабатывало. Не думаю, что это могло пройти более успешно и в издательстве. Наверняка конверт взял кто-то из своих, так что это — дело внутреннее, а ведь у них не такой уж большой штат, всего-то двадцать пять человек, не считая пятерых компаньонов-директоров. Большинство — старые, преданные фирме сотрудники, а у остальных, как говорят, имеется алиби.
— Так что происшедшее по-прежнему остается загадкой?
— Так же, как и второй инцидент. Второй серьезный инцидент… думаю, мелкие беды там тоже случались, только про них молчат. Он касается Стилгоу, и очень хорошо, что им пока удается не доводить случившееся до его сведения и что покамест сам инцидент не стал общественным достоянием. У старика появились бы реальные основания подкормить свою паранойю. По всей вероятности, когда были вычитаны гранки и некоторые изменения согласованы со Стилгоу, их запаковали и оставили на ночь под крышкой конторки в приемной, откуда их должны были забрать на следующее утро. Кто-то их распаковал и испортил, изменив некоторые имена, пунктуацию, вычеркнув пару-тройку предложений. К счастью, печатник, который их получил, был человек умный и добросовестный и решил, что некоторые изменения выглядят странно. Он позвонил в издательство — проверить. Компаньонам как-то удалось — Бог его знает как! — с этой неожиданной бедой справиться и сохранить все в тайне от сотрудников и даже от Стилгоу. Выйди эта история наружу, фирме пришлось бы ой как худо. Как я понимаю, теперь все пакеты и все бумаги хранятся до утра под замком, и во всех других отношениях систему охраны в издательстве тоже ужесточили.
Дэлглиш подумал: а может, человек, совершивший такое, с самого начала хотел, чтобы новые исправления заметили? Он, по всей видимости, и не имел целью ввести кого-либо в заблуждение, так слаба была попытка их скрыть. Вряд ли ему было бы трудно так исправить гранки, чтобы книге был нанесен серьезный вред, а изменения не вызвали бы подозрений у печатника. Странно и то, что анонимщик не упомянул в письме к Стилгоу об исправлениях, внесенных в его текст. Либо анонимщик (или анонимщица) не знал об этом, что исключило бы из числа подозреваемых пятерых компаньонов, либо не хотел снабжать Стилгоу доказательствами, которые могли бы оправдать его желание забрать из издательства книгу. Интересная загадочка, но слишком мелкая, чтобы предложить старшему офицеру полиции тратить на нее время.
Больше ни слова не было сказано об издательстве «Певерелл пресс», пока они пили кофе в библиотеке клуба. Экройд наклонился вперед и, слегка волнуясь, спросил:
— Так я могу сказать лорду Стилгоу, что вы постараетесь разуверить его жену?
— Мне очень жаль, Конрад, но — нет. Я получу для него письмо о том, что у полиции нет оснований подозревать какую бы то ни было нечестную игру во всех тех случаях, что непосредственно его касаются. Очень сомневаюсь, что письмо поможет, если его жена суеверна, но это его проблема и ее беда.
— А как с другой неприятностью в издательстве?
— Если Жерар Этьенн полагает, что нарушается закон, и хочет, чтобы это дело было расследовано, ему необходимо обратиться в местный полицейский участок.
— Просто как всякому другому?
— Вот именно.
— И вам не хочется пойти в Инносент-Хаус и поговорить с Жераром без формальностей?
— Нет, Конрад. Даже ради того, чтобы взглянуть на потолок, расписанный Уайаттом.
5
В тот день, когда кремировали Соню Клементс, Габриел Донтси и Франсес Певерелл вместе возвращались на такси из крематория в дом № 12 по улице Инносент-Уок. Франсес всю дорогу была необычайно молчалива, сидела чуть отодвинувшись от спутника, не отрываясь смотрела в окно. Она была без шляпки, светло-каштановые волосы блестящим шлемом облегали голову и, завиваясь на концах, спускались к воротнику серого пальто. Ее туфли, сумочка и колготки были черные, у шеи узлом повязан черный шифоновый шарф. Донтси помнил, что такая же одежда была на ней, когда кремировали ее отца, — современный скромный траур, удачно помогающий избежать демонстрации показной печали и проявить приличествующее событию уважение. В этом сочетании серого и черного Франсес выглядела очень молодой, строгая простота костюма подчеркивала то, что так нравилось в ней Габриелу: мягкую старомодную корректность, напоминавшую ему о молодых женщинах его юных лет. Она сидела отстраненно и очень спокойно. Беспокойны были только ее руки. Донтси знал, что у нее на безымянном пальце правой руки — кольцо ее матери, подаренное отцом при их помолвке, и смотрел, как Франсес вертит и вертит его через тонкую лайку черной перчатки. На миг он задумался — а не протянуть ли руку и не взять ли ее пальцы в свою ладонь, ни слова не говоря? Но воспротивился импульсивному желанию, убедив себя, что такой жест способен лишь вызвать смущение у обоих. Не может же он держать ее за руку всю дорогу до Инносент-Уок.
Они испытывали симпатию друг к другу. Он знал — она чувствует, что он единственный человек в Инносент-Хаусе, которому она может довериться, но ни он, ни Франсес не умели открыто выказывать свои чувства. Они жили рядом — всего лишь на расстоянии одного короткого лестничного пролета, но заходили друг к другу только по приглашению, не желая мешать, боясь навязывать свое присутствие или имитировать близость отношений, которая может показаться другому неприятной и вызовет сожаления у обоих. В результате, испытывая взаимную приязнь, радуясь каждой встрече, эти двое виделись гораздо реже, чем если бы жили на расстоянии многих миль друг от друга. Встречаясь, они говорили главным образом о книгах, о стихах, о спектаклях, которые удалось посмотреть, о телепрограммах, но почти никогда — о знакомых. Франсес обладала слишком утонченным вкусом, чтобы обсуждать сплетни, а он, в свою очередь, не желал быть втянутым в разговор о новых порядках в издательстве. У него есть работа, квартира на двух нижних этажах дома № 12 по улице Инносент-Уок. Вряд ли ему удастся надолго сохранить и то и другое, по ведь ему уже семьдесят шесть, он слишком стар, чтобы бороться. И он понимал, что ее квартира — прямо над ним — обладает для него притягательностью, какой следует сопротивляться изо всех сил. Сидя в кресле с высокой спинкой после какого-нибудь из их редких обедов вместе, задернув шторы, чтобы преградить путь легкому, полувоображаемому дыханию реки, и протянув ноги к огню, горящему в открытом камине, когда Франсес покидала его, чтобы приготовить кофе, Донтси любил слушать, как она тихонько движется по кухне, и ощущал, как овладевает им соблазнительное чувство покоя и довольства, которое могло бы так легко навсегда войти в его жизнь.
Гостиная Франсес тянулась во всю длину фасада. Все здесь казалось ему необычайно привлекательным: изящные пропорции старинного мраморного камина, над каминной полкой — портрет маслом: Певерелл с женой и детьми, восемнадцатый век; небольшое бюро в стиле королевы Анны,[27] книжные шкафы красного дерева по обе стороны камина, с фронтонами наверху, на каждом — изящная головка паросского мрамора — невеста в фате; обеденный стол — английский ампир, вокруг него — шесть стульев, коврики хорошо подобранной расцветки, подчеркивающие блеск натертого паркета. Как просто было бы установить теперь ту дружескую близость, которая могла бы сделать ему доступным мягкий и теплый женственный уют этой квартиры, столь отличной от его собственного — холодного и мрачного, полупустого обиталища ниже этажом. Порой, когда Франсес звонила ему, чтобы пригласить на обед, приходилось придумывать что-нибудь о другом, более раннем приглашении, от которого невозможно отказаться, и уходить в ближний паб. Тогда он сидел там, заполняя долгие часы пребыванием в табачном дыму и шуме и боясь вернуться домой слишком рано — ведь его парадное, выходившее на Инносент-лейн, находилось прямо под окнами ее кухни.
Он чувствовал, что сегодня вечером ей было бы приятно его общество, но она стесняется просить его об этом. Его это нисколько не огорчало. Кремация была весьма угнетающей процедурой и без того, чтобы обсуждать ее банальность; на один этот день ему с избытком хватило смерти. Когда такси приехало на улицу Инносент-Уок и она, отперев свою дверь с чуть торопливым «До свидания», ушла, ни разу не оглянувшись, он почувствовал облегчение. Но двумя часами позже, когда он покончил с супом, семгой и омлетом — это была его любимая еда по вечерам, и он приготовил ее со всегдашней тщательностью, на слабом огне, любовно отодвигая смесь от бортиков сковороды и под конец добавив столовую ложку сливок, — Габриел вдруг представил себе, как она ужинает в полном одиночестве, и устыдился собственного эгоизма. Сегодняшний вечер вовсе не подходил для одиночества. Он набрал ее номер и сказал:
— Франсес, меня интересует вопрос — а не хотели бы вы сыграть партию в шахматы?
По тому, как радостно вдруг зазвучал ее голос, он понял, что его звонок принес ей облегчение.
— Да, Габриел, хотела бы! Пожалуйста, поднимайтесь. Сыграю с огромным удовольствием.
Обеденный стол был все еще накрыт, когда он пришел наверх. Она всегда ела, соблюдая принятый ритуал, даже в полном одиночестве. Но тут он увидел, что ее ужин был столь же прост, как его собственный. Доска для сыра и ваза с фруктами все еще оставались на столе, и Франсес явно обошлась одним супом, больше ничего не ела. К тому же он заметил, что она плакала.
Улыбаясь, стараясь, чтобы голос ее звучал весело, Франсес сказала:
— Как хорошо, что вы поднялись ко мне. Это дает мне повод откупорить бутылочку вина. Странно, как люди не любят пить в одиночку. Думаю, это из-за родительских предупреждений, что питье в одиночку — первый признак сползания в алкоголизм.
Она принесла бутылку «Шато Марго», и Габриел подошел к столу, чтобы откупорить вино. Оба не произнесли ни слова, пока не уселись с бокалами в креслах перед камином, и тут, глядя на языки пламени, лизавшие поленья, Франсес сказала:
— Ему следовало быть там. Жерару следовало быть там.
— Он не любит похорон.
— Ох, Габриел, кто же их любит?! И все это было ужасно, правда? Кремация папы тоже прошла плохо, но сегодня было еще хуже. Какой-то жалкий священник, не знавший ее, не знавший никого из нас… Он, конечно, старался, чтобы голос его звучал искренне, когда молился Богу, в которого она не верила… Говорил о вечной жизни, когда у нее и на земле-то не было жизни, достойной того, чтобы жить.
Он ответил мягко:
— Мы ведь не можем этого знать. Мы не можем судить, счастлив или несчастлив другой человек.
— Она хотела умереть. Разве это недостаточное доказательство? На папиных похоронах Жерар все-таки присутствовал. Впрочем, он так или иначе должен был прийти, не правда ли? Наследный принц должен был сказать последнее «прости» старому королю. Если бы он не явился, это выглядело бы неправильно. Там, в конце концов, были важные персоны, писатели, издатели, пресса, люди, на которых ему необходимо было произвести впечатление. А на сегодняшней кремации никого из важных персон не было, так что незачем было затрудняться. Но ему следовало прийти. Ведь это он ее убил.
Донтси ответил, теперь уже более твердо:
— Франсес, вам не следует так говорить. Нет ни малейших свидетельств, что смерть Сони вызвана тем, что Жерар сделал или сказал. Вы же знаете, что она написала в предсмертной записке. Если бы она решила покончить с собой из-за того, что Жерар ее уволил, думаю, она бы так и написала. Текст записки был предельно ясен. Вы не должны даже заикаться об этом за пределами вашей квартиры. Такой слух может принести очень большой вред. Обещайте мне, это очень важно.
— Хорошо. Я обещаю. Я никому, кроме вас, этого не говорила, но я не единственная в Инносент-Хаусе, кто так думает, а кое-кто и говорит. Стоя на коленях в этой кошмарной часовне, я пыталась молиться — о папе, о ней, обо всех нас. Но все было так бессмысленно, так бесполезно. Все, о чем я только и могла думать, был Жерар, Жерар, который должен был бы сидеть на первой скамье вместе с нами, Жерар, который был моим любовником, Жерар, который больше уже не мой любовник. Это все так унизительно! Разумеется, теперь я знаю, что это было. Жерар думал: «Бедная Франсес, двадцать девять ей, а она все еще невинна. Надо что-то с этим делать. Дать ей кое-какой жизненный опыт, и очень даже неплохой. Показать, чего она была лишена». Это было его «доброе дело дня». Вернее, «доброе дело» трех месяцев. Думаю, со мной это длилось дольше, чем с большинством других. А конец был таким грязным, таким омерзительным. Но так ведь бывает всегда? Жерар умеет прекрасно начинать любовную интрижку, но никогда не знает, как закончить ее достойно. Только ведь и я не знаю. И у меня была иллюзия, что я не такая, как другие его женщины, что на этот раз все серьезно, что он любит, что хочет, чтобы мы связали себя обязательствами, чтобы мы поженились. Я думала, мы вместе будем управлять издательством «Певерелл пресс», вместе жить в Инносент-Хаусе, воспитывать здесь детей. Я даже думала сменить название фирмы, думала, ему это будет приятно. Я повторяла другие названия вслух, проверяя, какое из них лучше звучит. Я думала, он хочет того же, что и я, — семьи, детей, настоящего домашнего очага, хочет делить со мной жизнь. Разве это так уж неразумно? О Боже, Габриел, я чувствую себя такой идиоткой, мне так стыдно!
Она никогда раньше не говорила с ним так открыто, так откровенно, никогда не показывала ему, как глубоко ее смятение. Могло показаться, что она до этого молча репетировала свою речь, ожидая, когда же наступит момент облегчения, когда она наконец найдет человека, которому сможет довериться, которому сможет все рассказать. Но его привел в ужас этот неудержимый поток горечи и отвращения к себе, изливавшийся из уст Франсес, такой разумной, такой всегда гордой и сдержанной. Возможно, это похороны, воспоминания о недавней кремации отца заставили вырваться наружу давно копившуюся ненависть и чувство унижения. Габриел не был уверен, сможет ли справиться с этим, но знал, что должен попытаться. Этот всплеск боли требовал большего, чем пустых и банальных слов утешения вроде: «Он вас недостоин, забудьте. Боль со временем пройдет». Но ведь это последнее утверждение — правда. Боль действительно проходит со временем, и не важно, боль ли это от предательства или боль утраты. Кто мог бы знать это лучше, чем он? Ему подумалось: трагичность утраты не в том, что мы горюем, а в том, что перестаем горевать, и возможно, именно тогда умершие действительно умирают… Он мягко произнес:
— Все, о чем вы говорите — дети, семья, домашний очаг, плотская любовь, — желания вполне естественные, кто-то даже сказал бы — желания, присущие всякому человеку. Дети — наша единственная надежда на бессмертие. Таких желаний не следует стыдиться. Это ваша беда, а не позор, что желания Этьенна не совпадали с вашими. — Он на мгновение замолчал, размышляя, стоит ли продолжать, не сочтет ли она его дальнейшие слова грубо бестактными. — Джеймс любит вас.
— Кажется, да. Бедный Джеймс. Он никогда не говорил мне… Да в этом нет необходимости, правда? Знаете, я, наверное, могла бы влюбиться в Джеймса, если бы не Жерар. А ведь Жерар мне вовсе не нравится. Никогда не нравился, даже когда я его больше всего хотела. Вот что самое ужасное в сексе — он может существовать без любви, без привязанности, без уважения. О, я пыталась обмануть себя. Когда он бывал нечуток, эгоистичен или груб, находила тысячу оправданий, напоминала себе, какой он блестящий, красивый, остроумный, какой замечательный любовник. Он и на самом деле был таким. И сейчас такой. Я говорила себе, что к Жерару не следует применять мелочные критерии, применимые к другим людям. Но ведь я его любила. Когда любишь, не судишь. А теперь я его ненавижу. Не знала, что могу ненавидеть — по-настоящему ненавидеть человека. Это совсем иное, чем не выносить какой-то предмет, ненавидеть какие-то политические взгляды, какую-то философию или социальное зло. Это такое сконцентрированное, такое чисто физиологическое чувство, оно делает меня больной. Моя ненависть такова, что с ней я ложусь ночью спать и с ней же встаю по утрам. Но ведь это дурно. Это — грех. Это обязательно должно быть дурно, я чувствую, что живу в состоянии смертного греха, и не будет мне отпущения, потому что не могу перестать ненавидеть.
— Я не могу рассуждать в таких терминах, — ответил Донтси, — грех, отпущение… Но ненависть опасна. Она извращает чувство справедливости.
— О, справедливость! В этом смысле я никогда ничего особенного не ожидала. А ненависть сделала меня такой скучной! Я скучна самой себе. И понимаю, что и вам со мной становится скучно, дорогой Габриел, но ведь вы — единственный человек, с кем я могу говорить. А иногда — вот как сегодня — мне необходимо поговорить с вами, не то я могу сойти с ума! И вы человек мудрый. Во всяком случае, такая у вас репутация.
— Репутацию человека мудрого заслужить очень легко, — с сухой иронией ответил Донтси. — Стоит лишь прожить долгую жизнь, мало говорить и еще меньше делать.
— Зато когда вы говорите, Габриел, вас стоит слушать. Скажите же, что мне делать?
— Чтобы избавиться от него?
— Чтобы избавиться от этой боли.
— Ну, существуют обычные средства, их три: пьянство, наркотики, самоубийство. Первые два ведут к третьему, просто это более долгий, более дорогостоящий и унизительный путь. Я бы не советовал идти по нему. Или — убить Жерара. Этого я тоже вам не посоветовал бы. Можете совершить это убийство — каким угодно изощренным способом — в собственном воображении, только не в реальности. Если, конечно, вам не хочется десять следующих лет гнить в тюрьме.
— А вы могли бы это вынести?
— Не в течение десяти лет. Я мог бы выдержать от силы три года, не больше. Есть ведь и другие средства справиться с болью, помимо смерти, его или вашей. Убедите себя, что боль есть часть жизни: чувствовать боль и значит жить. Я вам завидую. Если бы я мог чувствовать боль, я мог бы быть поэтом. Вам следует больше ценить себя. Вы не стали менее человечны оттого, что какой-то эгоистичный, высокомерный, бесчувственный человек не счел вас достойной любви. Неужели вам нужно оценивать себя по критериям какого бы то ни было мужчины, не говоря уже о Жераре Этьенне? Не забывайте, что власть, какую он обретает над вами, это та власть, что вы даете ему сами. Отберите у него эту власть, и он не сможет больше причинять вам боль. И помните, Франсес, вам не обязательно оставаться в фирме. Только не говорите мне, что в издательстве «Певерелл пресс» всегда был хоть один Певерелл.
— Конечно, был. С самого 1792 года, до того еще, как мы переехали в Инносент-Хаус. Папа не хотел бы, чтобы я была последней.
— Кто-то же должен быть. Кто-то обязательно будет последним. У вас были определенные обязанности по отношению к отцу, определенный долг — при его жизни. Но все прекратилось с его смертью. Мы не можем оставаться рабами умерших.
Стоило ему произнести эти слова, как он пожалел о сказанном, наполовину уверенный, что она спросит: «А как же вы сами? Разве вы не остаетесь рабом своих умерших — вашей жены, ваших погибших детей?» И он поспешно спросил: