Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Золотое весло - Евгений Богат на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Жизнь захватывает меня, как какой-то бурный вихрь, но в то же время словно и бросает меня с размаху в болото (мои болезни), из которого выбираться так неимоверно трудно (если бы Вы почаще протягивали хоть свой мизинчик!).

Совестно повторяться, но ведь жизнь — это любовь, а потому я и люблю Вас всей силой своего существа.

Страстность моего влечения к Вам вовсе не требует бетховенскнх бурь, нет, мне хотелось бы любить Вас спокойно, но чтобы это было спокойствием музыки Баха: вобрать в себя весь трагизм жизни, подняться над ним, ничем не поступившись, избавиться от бессмысленных, бесцельных страданий, стать по-настоящему большим, добрым, любящим — человечным.

Я такой человек, которому нужно, чтобы Вам было как можно больше «хорошо» и чтобы это было как можно больше благодаря мне. Вот венец моих эгоистических желаний! А теперь уж Ваше дело судить, будет ли мне когда-нибудь хорошо или нет. И жизнь мне будет нравиться до тех пор, пока я буду чувствовать, что могу делать для Вас что-то хорошее, чего у Вас не было бы в жизни, не будь меня. А когда от Вас долго нет вестей, то у меня утрачивается ощущение этого. Так было и перед операцией (Вы ведь не сердитесь, что я утаил от Вас день, когда мне ее делали?), — от Вас шли в то время чисто «информационные» письма, те самые, что Вы сами назвали «сухими и черствыми». Но хватит, Вы еще скажете, что я заставляю Вас чувствовать себя «виноватой». Нет, нет и нет! Никогда я не считал Вас ни в чем виноватой! По-моему, Вы человек исключительно честный. Особенно перед собой, и поэтому никогда и ни в чем я Вас не виню. И хотя мне иногда бывает больно, я думаю не о собственной боли, а о Вашей, потому что Вы ведь все видите…

Я люблю в Вас земного человека, земного, живого, может быть, слишком хорошего, чтобы быть счастливым, и… слишком слабого, чтобы не почувствовать себя беззащитным.

А вчера я услышал, в коридоре стучат каблучки, торопятся. Думаю: в первую палату к старикам молоденькие не ходят, во вторую — не к кому, кроме меня, день неприемный. Так и есть. Заворачивает к нам, в первую секунду не узнаю, потом узнал: Белла.

Э.

P. S. А если бы Вы вдруг вошли в палату, я не удивился бы, просто занялось бы сердце, захлестнуло бы грудь горячей волной, я закрыл бы на миг глаза, а открыв их, рассмеялся бы, взял Вас за руку и сказал бы какие-нибудь первые пришедшие на ум, ничего не значащие слова, потому что слов, равнозначных такому событию, нет и быть не может.

6. V.66

А мне сегодня снова лучше! Это, конечно, потому что Вы оказались вчера дома, когда я позвонил. Отсюда, из московской больницы, страшно трудно до Вас добраться по телефону. Надо умолять, интриговать.

Но лучше еще и потому, что я все-таки умный, хотя и пишу Вам глупые письма, я добился того, что мне вчера поменяли трубку.[6] Я им два дня про это говорил, вчера согласились. Сегодня спрашиваю: очевидно, из-за трубки было ухудшение? Вероятно, говорят. Вчера было у меня много народу.

Единственное мое удовольствие здесь — писать Вам. Но это лучше делать мысленно. На бумаге «не то», а потом… мышление у меня стало какое-то разорванное, хаотическое, ничего не могу толком сообразить. Хочу видеть Вас, может, тогда в мозгах что-то станет на место.

Злитесь на себя побольше, это полезно. Но… вопрос: «что мы будем делать с Вами, с такой?»… Есть, должен быть ответ и на этот вопрос. И напрасно Вы пишете, что у меня всегда один и тот же ответ на все вопросы. Нет, не один и тот же, и, может быть, я еще что-нибудь придумаю, хотя Вы и не верите в это. Наверное, мне нужно было бы для этого любить Вас как-то лучше, сильнее, самоотверженнее, а я сейчас «не в форме», нужно вырваться отсюда, войти в норму, и, может быть, все последние испытания и дадут мне возможность добавить к моему чувству что-нибудь нужное, полезное для Вас, чего я раньше не мог. Я не хочу, чтобы Ваша жизнь рассеялась в пустоте, Вы достойны совсем другого, и не предавайтесь самобичеванию в письмах ко мне. С Вами нужно быть очень добрым, я, наверное, этого не умею в должной степени.

Э.

(Цель жизни — жизнь. И если ты живешь, ты должен быть борцом во имя жизни. Служи любви, искусству иль отчизне — ты все равно на этот путь придешь. Пример любви Фархада и Ширин кому для жизни не прибавит силы? Родили жизнь безмолвные могилы отчизну спасших в дни лихих годин. В борьбе за жизнь всем могут счастье дать расчет и воля, смелость и упорство. Но трижды счастлив, кто в единоборство вступал со смертью, чтобы побеждать. Ему дано бессмертие познать!.. За это счастье можно жизнь отдать…)

19. V.66

Ну вот, мне сказали, что ориентировочно можно планировать выписку на вторник, то есть на 24-е. Встреча с Вами надвигается, как горная лавина. Нет, я вполне нормальный, просто очень истосковавшийся по Вас! По жизни!

Я все думаю: прошли тысячи поколений, миллиарды людей, и в будущем им несть числа… Французские ученые выдвинули гипотезу о том, что свет от первого огня, зажженного человеком, еще несется где-то в пространстве, и будь у нас соответствующие приборы, его можно было бы обнаружить.

Так же бессмертен свет Вашего существования и моего тоже, моей любви к Вам. Это уже нельзя уничтожить.

В минуты, когда думаешь об этом, клянешь собственное косноязычие.

Мне все же кажется, что иногда мне удается сказать Вам что-то нужное о Вас, о моем чувстве к Вам. Но, к сожалению, это теряется в потоке моих беспомощных писем, моим мыслям не хватает единства и цельности, которые помогли бы Вам лучше меня понять. А мне бы хотелось сказать Вам нечто, может быть, даже и для других небесполезное, способное помочь им взглянуть на мир, на жизнь правильными, здоровыми глазами, умеющими видеть бесконечную красоту и ценность жизни.

А Вы должны любить себя как следует и быть к себе не снисходительнее, а, повторяю, добрее. Помните, у Вальехо: «А еще хотел бы я добрым стать с самим собой во всем». И я хотел бы быть добрым с самим собой, но нипочем не буду, а Вы должны быть доброй самой-самой! Помните, у Вальехо: «Да заструится вечность под мостами!» А помните, это, по-моему, Ваше любимое: «Бывают дни, когда я вдруг охвачен безудержным желанием любить, без памяти любить…»

Э.

9. VI.66

Тбилиси

Ну вот я и вернулся… Теперь пишу из того города, в котором живете и Вы.

Все завидуют моему «оптимизму» и жизнерадостности, тому, что люди ко мне тянутся, тому, что в доме у меня полно народу, и никому не приходит в голову, какой ценой за это заплачено…

А у меня на всякий случай и на всю жизнь две просьбы.

Во-первых, знайте, верьте, что Вы гораздо больше такая, какой вижу Вас я (право же, я все-все вижу, «колючая грешница»!), чем та, которую видят все остальные, в том числе и Вы сами.

А второе — вопреки всем Вашим возможным супругам, доверяйте мне больше всех на свете (для меня это и значит любить по-настоящему, хотя мое отношение к Вам вовсе не включается в рамки «платонического»), знайте, что любая частица Вашей души, любой поступок будут мной поняты и приняты, найдут у меня достойный Вас (а значит, и меня, который сумел разыскать и разглядеть Вас такую, со всем, со всем, что в Вас есть), человеческий отклик и словом и делом.

Ну, а еще я хочу сказать, что все «внешние» беды, включая самую страшную из них — смерть, — все это не так уж много значит. Ведь все люди умрут, а у настоящего человека всегда должно быть что-то, что для него дороже жизни, выше смерти…

Э.

15. VI.66

Тбилиси

Мне нужно знать, что мир для Вас лучше, если в нем есть я. Иначе ради чего я переносил бы все эти бесчисленные пытки? Я беспрерывно люблю Вашу человеческую радость, я хочу сделать все, что могу, чтобы она цвела у Вас в душе.

Помните, я писал Вам: чтобы ответить на вопрос, «почему?» я люблю именно Вас, надо рассказать о себе, что я думал и думаю о людях, о мире, надо рассказать о моем детстве, о моих исканиях истины…

Часть вторая

ТЕТРАДЬ ДЛЯ НЕЕ

Почему Вы, именно Вы мне так бесконечно, неимоверно нужны?

Может быть, попытка понять, что я такое, для чего я жил, во что выкристаллизовалась основная задача моей жизни, — сумеет помочь решить этот вопрос.

Ну, так что же я такое, зачем я?..

О раннем детстве вряд ли можно сказать многое. Помню только, что я был очень впечатлительным, с непомерно развитым воображением… Помню такой случай: отец взял меня с собой в деловую поездку в какой-то недалекий прибрежный пункт. (Мы жили тогда в Новороссийске, было мне четыре-пять лет.) Надо было уже ехать обратно (катером), шли мы по полусельской местности, отец с сослуживцем впереди, я чуть сзади. Вдруг мне приглянулся какой-то цветочек недалеко от дороги. Я подошел к нему, наклонился, взял за стебелек и… посмотрел вслед взрослым. Они отошли уже довольно далеко, и меня вдруг охватило ощущение заброшенности: они уйдут, уедут, забыв про меня, и я останусь один «на чужбине»! Я оставил цветок и со всех ног бросился вдогонку. До сих пор не понимаю, почему я не сорвал тогда цветок? Ведь я уже держал стебелек пальцами…

Когда мне было шесть с половиной лет, мама прочла мне и сестре вслух «Детей капитана Гранта» и «Маугли». У меня и до сих пор особая любовь к этим книгам. Затем я и сам стал читать. В восемь лет меня обследовала какая-то медицинская комиссия, нашли, что у меня умственное развитие, как у шестнадцатилетнего, и вообще задатки гениальности (увы, куда они делись?!). Я читал в то время не только Жюля Верна и Майн Рида, а и Вальтера Скотта, Диккенса, Шекспира, Дарвина («Путешествие на корабле „Бигль“»). Мне запретили читать, чтобы не переутомлять голову, но ничто не могло уже меня разлучить с книгами: я глотал одну за другой «Пищу богов» и «Войну в воздухе» Уэллса, «Черную Индию» Ж. Верна… Но больше всего пленял мое воображение «Капитан Сорви-голова» Буссенара, прочитанный в старом журнале. Эта книга будила фантастическую жажду подвигов, сражений за свободу и пр. Не упрекайте меня в «кровожадности», все мальчишки играют в войну, нисколько не представляя себе в реальности, что такое смерть, убийство… А вообще у меня была колоссальная мечта: стать ни более, ни менее как… властелином мира! (Может, начитавшись Ж. Верна.) На моих кораблях будут установлены гигантские парабеллумы, я разгромлю флоты всех капиталистических держав, весь мир будет мой, везде будет порядок и справедливость, и людям будет жить хорошо.

Мне хотелось создать, — из какой-нибудь страны Землю в уменьшенном виде, — все континенты, моря и острова. И чтобы там жили только дети и все делали бы сами, как на детской железной дороге. И до чего же все они были бы счастливы! Самым восхитительным мне казалось пожить в таком счастливом детском мире, и не каким-нибудь там «властелином», а просто, как все. Ну, может быть, разве только подольше, чем другие. Жалел я лишь о том, что, пока все это будет сделано, я уже вырасту и мне не придется пожить в такой чудесной детской стране.

Тогда же, восьми-девяти лет, я и влюбился в первый раз. Она была на шесть лет старше и очаровательна, как героини всех книжек, вместе взятые. Странно, но между нами было какое-то подобие внутреннего контакта. Как-то я стал невольным свидетелем одной из ее «тайн», мы встретились взглядами и улыбнулись, она поняла, что мне абсолютно можно довериться. Меня не смущали ее бесчисленные поклонники, я знал, что, когда я вырасту, все они померкнут в ее глазах. Ведь я мысленно совершал столько подвигов в ее честь! Например, полчища врагов, похитивших ее, разгромлены мною в прах, я вхожу во вражеский лагерь, подхожу к стоящему в его центре шатру, откидываю дверцу и говорю ей: «Вы свободны». Тут же я падаю у ее ног, истекая кровью от бесчисленных ран, она склоняется ко мне, смотрит мне в глаза и понимает все… Она вышла замуж, когда мне было 16 лет, я очень горько пережил это. Потом вскоре она развелась, и мои надежды возродились. Семнадцать лет она царила в моей душе, я помнил каждый ее взгляд, жест, улыбку. Ну а потом… горькая действительность вытеснила фантазии.

Из второго класса я перескочил сразу в четвертый, — общее развитие позволило сделать это. Ребята все были примерно на год старше меня, и физически я котировался «ниже среднего». Зато летом в Анапе я был среди окрестных мальчишек бесспорным «чемпионом».

Пишу об этом, так как для мальчика, для формирования его личности, психологии очень важно, в каком «физическом разряде» он состоит в той мальчишеской среде, в которой растет. Побывав в «слабых», я научился не обижать их, а побывав в «сильных», научился давать отпор любому детине. Я играл в нашей классной футбольной команде. Футбол я обожал, после уроков оставался в школе и играл. Бывало, что я возвращался домой часам к шести. Дома не мешали, так как хотели оторвать от книг.

Чем я интересовался в те годы? Как ни странно, я хотел стать… космонавтом! Это была моя большая мечта. Я собирал книжки Циолковского, Перельмана, рисовал на уроках ракеты. Длилось это лет до семнадцати, когда я уже ясно понял, что ничего не выйдет. Играл я в шахматы. Если бы не болезнь, я бы почти наверняка стал чемпионом Тбилиси среди школьников, ибо все мои основные конкуренты были классом старше.

Мне мешала в детстве (да и потом) излишняя застенчивость. Так, например, когда я выигрывал в шахматном клубе, мне казалось, что это случайно, не по заслугам. Мое мнение передавалось, очевидно, и противникам, но… я снова выигрывал. Однако уверенности у меня все равно не появлялось. Так и мои сонеты — через много лет, когда их высоко оценивали столь разные люди, и все, в общем, компетентные, в том числе С. Маршак, мне все казалось, что это по какому-то странному совпадению, а в сонетах-то, может быть, ничего и нет.

Лет двенадцати я неудачно нырнул в волну на пляже в Батуми. Волна была непомерно большая, и я какую-то долю секунды колебался: не удрать ли? Это опоздание стоило мне того, что волна меня закрутила, грохнула о камни и чуть не утащила вглубь. Я еле выбрался прихрамывая. Сразу охи да ахи — и по врачам, те выдумали воспаление некой надкостницы от ушиба, послали в Анапу. Там я с утра принимал солнечные ванны, лежа как можно ближе к воде, на тонкой подстилке, на еще не прогретом солнцем песке. Тут-то сырость и прокралась в мои суставы. Они начали иногда побаливать, мне запретили играть в футбол (я, разумеется, играл), а потом я сильно расшибся в спортзале — прыгал с раскачивающихся колец вниз головой, делая сальто в воздухе. Размах был очень большой, страховавший товарищ отошел, я опять какую-то долю секунды колебался, и… нужный момент был упущен. Я упал на мат не ногами, а «сидением». Мне вышибло из легких весь воздух, позвоночник получил сильную травму. Но мне, увы, нипочем было и это. Через несколько месяцев, когда отдыхали в Батуми, я встречал на вокзале — шел страшный дождь — приехавших из Ленинграда сестру с мужем, — забрал у них два чемодана и, не пережидая дождя, бегом снес их домой, а там не переоделся в сухое. Вечером пошли на бульвар гулять, а встать со скамейки я не смог: распух и не давал наступить на ногу правый голеностопный сустав. Еле добрался до дому, на другой день распухли колени, температура 40. Чуть подлечившись, приехал в Тбилиси, собирался идти в школу (в 9-й класс), но тут обострение. Три месяца больницы и… Ну, одним словом, жизнь Эдуарда поломалась, начинался новый этап.

Экзамены за 9-й класс я по разрешению Наркомпроса сдал на дому (на «отлично»). За 10-й класс было куда труднее. Болезнь прогрессировала. Болели плечи, глаза, я не мог писать.

Война очень усложняла жизнь.

Я совсем лишился возможности передвигаться. С утра меня устраивали — отец и мать — у стола в шезлонге, ставили на стол графин с водой и керосиновую лампу. И уходили на работу. Когда темнело, я зажигал лампу, но скоро приходилось ее тушить, так как в Тбилиси было затемнение. Никто меня не навещал, жизнь всех разметала.

Итак, на весь день я оставался один. С книгами и своими мыслями. Это были очень одинокие часы. Держался я хорошо, не хныкал, но… положение говорит само за себя. Читал я много. И все время рядом со мной был Лермонтов.

У Лермонтова есть великолепное стихотворение: «В чугун печальный сторож бьет». В него под конец внезапно, — а на самом деле это так подготовлено контекстом! — врывается строка: «Как я забыт, как одинок». В первый раз я просто словно бы споткнулся об эту строку, она меня ошеломила, на глаза навернулись слезы — за Лермонтова, за себя, за всех…

Может быть, именно тогда во мне зародилась идея борьбы с одиночеством, с непробиваемой стеной, стоящей между двумя людьми. «Если двое говорят одно и то же, то это не одно и то же», — говорили древние римляне. Да, это так, я собрал массу цитат на эту тему, они угнетали меня, но где-то подспудно я чувствовал, что можно, нужно бороться с этим. Лермонтов учит такой любви и страстности в борьбе за жизнь, за человеческое в ней.

Однако жизнь давила. Умерла сестра после ленинградской блокады. Убили на фронте (просто невообразимо нелепо!) зятя, чудесного человека, ленинградского физика.

Болезнь прогрессировала. Месяцами болели глаза, я не мог читать: мама мне читала вслух, так она прочла мне «Идиота», «Братьев Карамазовых», «Подростка», «Бесов», романы Бальзака: «Утраченные иллюзии», «Кузина Бетта», «Кузен Понс», «Сельский врач» и др. Роллан пишет в «Жане-Кристофе» об Оливье: все исторические преступления и несправедливости заставляли его страдать так, словно он сам был их жертвой. Это словно бы про меня в те годы.

Пытаясь осмыслить все это хаотическое разнообразие жизни, определить место человека в ней, я пришел к выводу, что вроде бы самое правильное и высшее, что может сделать человек, — это пожертвовать собой ради других людей, ради человечества…

И тут мне попался в руки затрепанный последний том «Очарованной души» Р. Роллана (начиная с совместного житья Марка и Аси и до конца). Это было для меня каким-то неимоверным откровением. Я находил там тысячи своих мыслей, только высказанных более четко, уверенно, я находил там тысячи новых мыслей, которые немедленно становились моими. Едва кончив книгу, я начал читать ее заново, — невозможно было вместить все это в себя сразу.

Так, значит, я не один в мире?! Есть у меня и друзья, и соратники, и наставники, значит, я на правильной дороге и иного пути просто быть не может! И сколько еще можно и нужно узнать о мире, о жизни, о людях!

Этот период я считаю для себя словно бы вторым рождением на свет. (Мне для таких перерождений нужен, очевидно, какой-то цикл лет в десять; в следующий раз я ощутил подобное, когда к 1955 году почувствовал себя вполне сформировавшейся личностью и пришел к выводу, что человек «бессмертен», а еще через десять лет я встретился с Вами и… вступил насовсем, навсегда в новый мир; больше уже ничего не должно, не может быть.)

Я стал собирать все книги Роллана, «Жана-Кристофа» я перечитывал чуть ли не каждый год, — первые тома «Очарованной души» мне понравились меньше. Но чуть ли не самым лучшим у него я считал «Кола Брюньона». Впервые я прочел кое-что Роллана лет в пятнадцать-шестнадцать, когда читал все подряд для эрудиции, но он показался мне непонятным, скучным, грубым. Всему свое время. Мне страшно подумать, что если бы, например, я встретил Вас лет десять назад, я мог бы не понять Вас, не заметить.

В те же годы я понял Маяковского, прочел подряд всего Чехова и полюбил на всю жизнь.

Весной 1946 года я начал лечение массажем. Оно фактически и поставило меня на ноги, дало ту некоторую возможность передвижения, которой я пользовался все шире до известной Вам автомобильной катастрофы…

Массажист этот был просто великий мастер своего дела. Он меня очень полюбил и старался как мог. Сеансы длились по два — два с половиной часа, и сравнить их можно только с камерой пыток. После первого сеанса, когда у меня хрустнуло что-то в спине, — я решил, что это разошлись позвонки в одном месте, — я подумал: у человека 32 позвонка, ну, отбросим семь, остается 25; если на освобождение каждого позвонка нужен один сеанс, то никакого выздоровления не захочешь. Я перенес не 25, а 525 таких массажей, правда, потом они уже стали полегче. Сперва сеансы начинались в пять часов. С утра я уже не мог ни о чем ином думать. Только после сеанса я мог снова чувствовать себя человеком, говорить с людьми, читать, ну, словом, жить. Один раз я во время сеанса просто… расплакался. В другой раз удержался, но массажист испугался, что у меня может быть нервный паралич. Вообще-то, он считал, что у меня исключительное терпение, но… А раз он мне сломал костное сращение в левом колене. С тех пор я знаю, каково живому человеку, когда ему ломают кости. Он разогнул сустав, — силы рук не хватило, и он, поставив ногу на кровать, положил мою ногу себе на колено, — до предела и, когда уже невозможно было больше терпеть, слегка тронул колено пальцем. Это была «последняя капля», раздался сухой треск, и он поспешно опустил ногу на кровать.[7] В тот день я не позволял никому проходить возле кровати, ибо даже сотрясение пола вызывало сильнейшую боль. А назавтра опять…

Потом он стал приходить по утрам, что было огромным облегчением, а то я просто жизни не видел.

Почему я пишу об этом? Да потому что физическая боль может играть огромную роль в формировании характера, личности. Она придает не только закалку. Вырываясь из этого ада, научаешься по-новому ценить жизнь, дорожить ею, любить ее. Я не встречал человека, которому пришлось бы за свою жизнь перенести столько физической боли (о боли, так сказать, «душевной», тоже большом воспитательном факторе, я вообще говорить не собираюсь), сколько мне.

В 47–48–49–50-м годах я ездил в Цхалтубо. Это было для меня каким-то «выходом в свет», я стал общаться с людьми (ведь за первые годы болезни я видел всего человек 20–25, включая почтальонов и инкассаторов).

В 1948 году я поступил в Московский заочный полиграфический институт на редакционно-издательский факультет.

Весной 1951 года я поехал с мамой в санаторий на курорт Менджи. Там я познакомился с очень дорогим другом — студентом-архитектором из Ленинграда, бывшим фронтовиком. Это было какое-то сверхчудесное взаимопонимание. Я привез его на машине в Тбилиси, он погостил у нас. Два — два с половиной года это чувство доминировало в моей жизни. Когда я писал ему, я словно бы погружался в какое-то вдохновение. И не с ним одним я пережил подобное.

Эти годы были для меня годами большого духовного роста, фактического становления личности. Да, мне хотелось от жизни чуда, поэзии, «невозможного, становящегося возможным». Я очень жадно поглощал все, что мог узнать о мире, делился этим с друзьями. Это самое приятное в жизни — открывать в ней что-то новое и делиться этим с другим, которому оно тоже нужно. В эти годы складывались у меня дружеские отношения, которые своей интенсивностью и плодотворностью заставляли меня считать проблему одиночества практически решимой. И в то же время я чувствовал себя каким-то «скульптором человеческих душ», я видел, как преображаются люди благодаря общению со мной.

Не нужно думать, что все шло так уж безоблачно, гладко. Были и трудности, и периоды какого-то внутреннего срыва и отчаяния, о которых никто не знал. Но все это постепенно оставалось позади. К 1955 году после всего пережитого (и окончание института, и знакомство с Маршаком) я снова почувствовал себя каким-то новым человеком. Я уже твердо знал, чего хочу в жизни, мог отвечать за все свои поступки, вышел из-под власти эмоциональных срывов, стал хозяином жизни и даже смерти, потому что, если у человека есть что-то такое, что для него дороже жизни, за что он готов в любой миг отдать свою жизнь, значит, он фактически «бессмертен», смерть как таковая как фактор, определяющий поведение людей, для него уже не существует. Меня поразила одна запись Л. Толстого (я как-нибудь покажу ее Вам). Буквально в том же возрасте, в очень похожих условиях, он «стал думать, как только раз в жизни люди имеют силу думать», и пришел чуть ли не к тем же выводам о жизни, что и я (о «бессмертии» в том числе, хотя он, вероятно, вкладывал в это другой смысл).

Для меня кончился период «ученичества», жадного постижения знаний о жизни, добытых другими людьми. Хватит усваивать чужое… Я писал сонеты, но я к ним не относился серьезно, да и как средство воздействия на людей искусство меня не удовлетворяло. Слишком медленно. Сколько лет существуют шедевры искусства, а люди изменились меньше, чем хотелось бы. Я привык к тому, чтобы люди преображались у меня на глазах. Мне нужны были новые человеческие отношения, и они получались, но… Я чувствовал себя вполне сложившимся человеком (увы, поздновато, но что поделаешь!), я создал, сформировал себя (огромной внутренней работой), у меня ушел разлад между «хочу» и «надо» (это, по-моему, первое условие гармонии личности). Если у меня возникало какое-то желание, стремление, мне уже не надо было тщательной проверки разума: а нужно ли это, а правильно ли это? Конечно, правильно. А если разум, в свою очередь, выдвигал какую-то бесспорную проблему, то она немедленно одевалась и эмоциональным содержанием. Было достигнуто какое-то органическое единство всех душевных сил. В этом, пожалуй, достигается высшая свобода проявления человеческой личности.

Я не хочу, чтобы в этой проповеди слияния в человеке разума и чувства Вам чудилось что-то рассудочное, сухое. Нет, в этом единственно возможная свобода личности. Известно, что законы природы менять нельзя, но можно их разгадать, понять и тогда уже приобрести полную свободу действий, не совершая нелепейших и даже роковых ошибок. Другого определения свободы нет и быть не может. Но чтобы разгадать, нужно действовать. Иногда жажда деятельности меня так переполняла (и переполняет сегодня!), что я кажусь себе не человеком, а вулканом. Мне даже кажется, что это и со стороны должно быть заметным.

Самой большой отрадой моей жизни[8] был Маршак. Он считал, что мне надо жить в Москве. Так возникла у меня мысль о переезде (который так и не удалось осуществить, несмотря на все хлопоты). Новые люди, кипучая деятельность, перемена обстановки, полная самостоятельность — все это могло помочь поднять какие-то новые пласты жизни, встать на какую-то более высокую ступеньку, продвинуться дальше к своей цели. А какова эта моя цель? Разве уже неясно из контекста? Я пришел к выводу — не рассудочно, нет, это органически созрело во мне, — что самое главное из того, что отравляет людям жизнь (в моем окружении), — это неправильность, неустроенность их отношений между собой.

Нужно, конечно, бороться за социальную истину, лучшие люди минувших веков посвящали себя этому, но теперь это уже поняли все, это делается в мире (а в нашей стране создано новое общество).

Нужно, конечно, чтобы в мире не было голодных, рабов, несчастных, нужны и хлеб, и жилища, и розы.

Но… дальше возникают вопросы развития в человеке именно человеческого. Маяковский начал об этом поэму «Пятый Интернационал», но тогда, во время разрухи, она была несвоевременной. Да, «всему свое время», и сейчас это время уже настает, надо бросить силы и на этот фронт как на самый нужный и передовой (тем более что на другие фронты мне были пути заказаны). Все, косвенно и прямо, в моей жизни было посвящено этому — борьбе за новые, более правильные человеческие отношения. Я говорил об этом с Маршаком иногда. И он фактически благословил меня на это. Он мне как-то сказал: «Люди вдыхают кислород и выдыхают углекислоту, а Вы всегда окружены хорошими людьми, Вы словно бы, наоборот, выдыхаете кислород, и рядом с Вами им легче дышится». В другой раз после какого-то большого разговора о человеческих отношениях он сказал мне на прощание: «Сейчас особенно нужна душевная чистота…»

Почему я пишу это Вам? Не для хвастовства, нет. Ведь для меня это было каким-то подтверждением правильности выбранного мною пути, а оно очень нужно где-то внутри для себя, потому что достигается это, несмотря на всю органичность и естественность, огромным и непрестанным напряжением всех душевных сил, и в углублении ощущения общности со всем человечеством. А чувство это во мне очень сильно и органично. Иногда мне кажется, что моя энергия — это результат того огромного потока жизни, который струится через меня, — независимо от моей воли, — из прошлого в будущее.[9]

Я считаю, что каждый человек — в той или иной степени — связывает своим существованием все человечество прошлого со всем человечеством будущего. Для меня все это очень наглядно и просто. Ведь в формировании моего характера, личности играли роль и Александр Македонский, и Спартак, и братья Гракхи, о которых я читал в детстве. И Софья Перовская. И Александр Ульянов. И Владимир Ильич Ленин. Но мы знаем о них со слов других, значит, и все «пересказчики» внесли в меня свою долю. А Пушкин, Лермонтов, Чехов, Маяковский, Шекспир, Ромен Роллан. Был бы я таким, каков я есть, без них?

Но как бы ни был самобытен и огромен их дар, он развивался во мне в общении с другими людьми, которые тем самым тоже незримо вошли в меня. Друзья детства, с которыми я учился первым шагам науки общения с людьми. Чему-то они меня научили, что-то внесли в меня, а они же сами взялись не на пустом месте — у них были родители, своя среда и окружение. Все это во мне, все через меня тянет нити в будущее. Все это переплавилось во мне, слилось с моими данными, подверглось воздействию моей целенаправленной деятельности. Только таким путем я стал самим собой, чем-то индивидуально неповторимым, и при общении с людьми сообщал им уже какой-то свой единый комплексный импульс, который через них идет дальше.

Может, и в этом можно видеть какое-то решение вопроса о «бессмертии». Я встречался со многими людьми, на многих сильно влиял (иногда сам того не замечая); в них, в их общении с другими людьми не пропадет то, что было получено от меня. Так мое «я» будет струиться по жизни различными путями, когда меня не станет. И мне не жаль будет уйти, когда я увижу, что, уходя, я приношу пользу большой идее. Но жить мне очень хочется, даже сейчас, когда мне так плохо, когда я вынужден словно бы весь уйти в раковину, чтобы там скрыть, сохранить хоть капельку этой любви, а то все, что оказывается снаружи, — гибнет, уничтожается, все ниточки, связывающие меня с жизнью, безжалостно и бездушно обрываются.

Иногда мне бывает трудно браться за эти записки, ибо нет уверенности, что они хоть сколько-то нужны. (Вы сейчас в отъезде.) Но всякое начатое дело надо доводить до конца. Это очень важное правило для укрепления характера (жаль только, что сам я его понял довольно поздно).

Работал я в эти годы тоже немало: писал, переводил, редактировал, участвовал в создании балета «Данко».

Нет, верно, я чересчур многого хочу от жизни, за это судьба и бьет меня по голове. Но ничего она не может со мной поделать.

Не может, например, она заставить меня разлюбить Вас. Дуреха она! Самое большее, что она может, — это убить. Но если и в смертный миг я буду любить Вас так же, как сейчас, разве это значит, что и любовь умерла? Нет, моя любовь будет бессмертной, пока Вы помните обо мне, а Вы будете помнить, я не верю, что может быть иначе.

А меня тоже любили. За что? Одна женщина как-то сказала: «С Эдуардом никогда не приходит в голову, что он болен, этого просто не замечаешь». А я и сам этого, правда, не замечал до… до поры до времени. Да и как было замечать, когда жизнь была полна и, в общем, шла гораздо интереснее и полноценнее, чем у многих небольных, хотя они бегали по земле, а меня возили в коляске.

Чего я не мог? Играть в футбол, лазить по горам? Но в футбол друзья мои не играли, а по горам лазили редко. В остальном же я видел больше их, больше путешествовал — да, путешествовал! — больше встречался с интересными людьми, больше читал, больше находил в жизни важных и интересных проблем, которыми делился с друзьями; и женщины, наверное, именно поэтому меня любили больше.

Ну вот, а потом, когда я уже начал ходить — гимнастика, усилия воли, — когда я начал ходить и думать, что все позади, я роковым образом попал в автомобильную аварию…

Это было идиотически нелепо и довольно больно, особенно когда меня вытаскивали из машины, слишком поздно схватывая суть моих указаний. В первой больнице мне наложили легкую гипсовую повязку, под которой целую неделю перелом расходился во все стороны, раздирая ткани и вызывая соответствующие ощущения. Потом меня всего по пояс заново заковали в гипс, что было абсолютно не нужно, и уложили на щит, что было тоже медицински безграмотно и делало лежание совсем невыносимым. Но я все это терпел…

Пишу ли я Вам об этом из «хвастовства»? Вряд ли. Ведь Вы же должны знать, что внешние боли для меня что-то второстепенное. Просто это было для меня снова огромной школой, даже неоценимой (жаль только, что затем эта «школа» слишком затянулась).

Потом меня взяли домой, где я обнаружил, что все неправильно. Новая больница, куда я ехал с караваном из трех машин, но все равно ехать было очень невесело… Там меня починили, хотя с кучей ненужных мучений. Чего только не было! Дура-докторша просверливала колено — просто спицей насквозь для укрепления скобы — не там, где были сделаны анестезирующие уколы. А сращение мне врач ломал без всякой анестезии. После этого подвесили груз в 10 кг, чтобы отрывать кость от кости. Когда на сравнительно большой площади отрывают кость от кости (ведь все нервные окончания в надкостнице), — это ни с чем нельзя сравнить. Физически это были худшие 15 часов в моей жизни, на ночь сделали укол, но он абсолютно не подействовал. Ко мне зашел тогда мой старый товарищ. Он просидел со мной четыре часа. Мы говорили (то есть я старался говорить) об индийской философии, которую я тогда «изучал», а когда мне было совсем худо, я на какой-то срок умолкал, прикрывал глаза и брал его за руку. Это не было слабостью и слюнтяйством, нет (слышали бы Вы, как орали, стонали, звали маму — по-грузински — другие больные в куда более легких случаях), когда человеку слишком плохо, то очень помогает просто почувствовать, что рядом человек-друг. Именно прикосновением, потому что способность душевного восприятия на какой-то срок парализована приступом боли. По-моему, это очень естественно и человечно. Я как-то лучше понял, почувствовал с тех пор старого товарища. Но интересно, позволили бы подержать себя за руку Вы?

Из второй больницы я отправился в гипсе на долгое лежание домой. Конечно, перспективы на ближайшие несколько месяцев были гадкие, но я чувствовал, что стою в жизни увереннее и крепче, чем когда-либо. После всего перенесенного мне уж правда казалось, что из меня можно просто «гвозди делать», а мне все будет нипочем. Кроме того, во мне сформировался какой-то окончательный, твердый взгляд на свой жизненный путь, и я чувствовал, что у меня хватит сил пройти его до конца как надо, что я действительно созрел для этого.

Перед тем, как об этом писать, расскажу об одной странной фантазии, полубредовой затее, посетившей мой затуманенный тяжелой болью мозг. Я решил, что немедленно после поправки перееду в Москву, устрою себе квартиру, добьюсь успеха литературного и материального, может, машину куплю, заведу красивую возлюбленную, чтобы люди удивлялись, завидовали и думали, что мне очень хорошо. А потом, когда все будет налажено, собрать друзей, постараться объяснить им, что все это не жизнь, а «свинство», проститься с ними по-хорошему и… в качестве последнего доказательства покончить с собой.

Не торопитесь смеяться. В этой странной фантазии была своеобразная логика. Какая-то идея, что ли… Мне хотелось отдать жизнь за что-либо важное, ради достижения большой цели. Моя же цель, как помните, открывать и вводить в практику — свою и тех, с кем я общаюсь, — новые, более правильные, на мой взгляд, человеческие отношения.

Мне нужно действовать. Я устал писать и переводить о событиях чужой жизни (часто и вымышленных), я хочу реальных событий в своей жизни, хочу сам совершать реальные поступки, по возможности большие и все более трудные. Я не хочу поддаваться давлению «судьбы», жизни, жить по ее указке.

Под ношей бытия не устает И не хладеет гордая душа; Судьба ее так скоро не убьет, А лишь взбунтует…

Помните это стихотворение Лермонтова, о котором я не устаю напоминать Вам? Я именно хочу, а во время болезни хотел особенно, быть гордым и смелым. Вот это и надо, думал я в полубеспамятстве, доказать собственной судьбой со всей возможной убедительностью: нельзя жить так, как живут некоторые, это не жизнь…



Поделиться книгой:

На главную
Назад