Екатерина Лесина
Райские птицы из прошлого века
Пролог
Его разбудили лунный свет и голуби. Птицы были рядом. Топтались по чердаку, шелестели крылами, будто шелками, и рокотали.
Такие громкие. Такие наглые.
– Прогони их, – сказал кто-то очень близкий.
– Зачем? – спросил шепотом человек.
– Затем. Прогони.
Шелест невыносим. Давит на нервы, трет по ним воском, как по натянутым струнам скрипки. Лежать невозможно. И человек встает. А та, которая находится в его комнате – комнате, обесцвеченной лунным светом, черно-белой, как старые фотографии, – мурлычет колыбельную. И ее волшебный голос унимает боль, дарит облегчение и наслаждение.
Человек не знал, что песня может быть столь чудесной.
– Это ты? Ты вернулась?
Она уворачивается, не позволяя заглянуть в лицо, и просит:
– Прогони.
Надо согласиться. Быть может, если он прогонит голубей, она позволит посмотреть на себя, поговорить с собой. Ему давно следовало поговорить…
Она простит. Она добрая.
Человек выходит из комнаты в такой же черно-белый, лунный коридор, стены которого тянутся друг к другу. В прямоугольниках холстов бьются голуби. Их крылья хлопают, оглушая, а перья сыплются на ковер, но не долетают…
– Кыш! – говорит человек и бьет по ближайшей картине ладонью. – Кыш! Кыш!
Голуби не слышат. Они рвутся и стучат короткими клювами по ткани. Алые глаза – драгоценные камни. Ему нравятся камни, но не нравятся голубиные глаза.
– Я вас!
– Держи, – говорит она, вкладывая в ладонь гладкую рукоять топора. Широкий клинок черен, а рукоять – бела. И пальцы человека тоже белы, как будто из бумаги вырезаны.
Голуби смотрят на пальцы.
– Я вас! – он бьет по картине, врезаясь сквозь холст в стену. И картина падает с оглушительным грохотом, давит голубей, которые еще живы, но это ненадолго. – Я вас!
Ему нравится. Он счастлив.
Он прогонит всех-всех голубей! И белых, и сизых, и черных, словно обсыпанных угольной пылью. Он уже однажды прогнал их, но голуби хитрые и спрятались. Только теперь он тоже хитрый. Топор стучит по стенам, корежит рамы и выдирает цветастые клочья. А та, которая подсказала способ, шепчет:
– Еще!
Она прекрасна. И добра. Конечно же, она простит его!
– Сережа, что здесь… – Другая женщина выбегает в коридор и останавливается в ужасе. Она пятится, пятится… Голуби машут крыльями, перелетая с картин на белую ее рубашку. – Сережа…
– Тихо! – просит он и палец к губам прикладывает. У него бумажные пальцы, а на ее рубашке живут голуби. И сама она – почти птица. Только злая.
– Из-за нее все вышло, – поддакивает другая. – Ты не виноват. Ты любил меня. А она – убила.
– Сережа… – она вжалась в угол. За ее спиной – окно. На стекле мелькает отражение. Чье? Его? Какое страшное… он сошел с ума. Надо остановиться.
Топор…
– Нельзя останавливаться, – говорит другая, чье имя спрятано в стенах дома. – Нельзя! Ты же понимаешь? Ради нас с тобой… ты же обещал… ты обещал…
И она плачет. Ее слезы невыносимы.
– Прогони голубей. Пожалуйста.
На этот раз клинок топора вошел не с хрустом, а с влажным всхлипом. Брызнуло алым на руки, но лунный свет торопливо стер лишние краски.
– Бей!
Бил. Раз за разом. Выдергивал топор и снова опускал, рубя, кромсая беззаконную голубиную стаю.
– Хватит. Здесь их больше нет, – сказала та, которую он любил.
Бил? Любил? Похожие слова. Смешные. А на вкус горькие.
– Здесь…
Здесь нет? А где есть?
Внизу! Конечно, внизу. Сейчас. Он спустится и все-все сделает… только почему тихо? Нельзя, чтобы тихо. В тишине умирают голуби. Бедные птицы… но они сами не захотели улетать.
– Идет бычок, качается…
Качались доски под его ногами. Влево-вправо. Влево-вправо. Если бы не перила, он бы упал. Рука скользила по дереву, старому, занозистому, но ему было плевать на занозы.
– …вздыхает на ходу…
На губах сладкое и соленое. На рубашке – мокрое, черное. Кровь голубиная? Отмоется. Все отмоется. И в новом доме его станет чисто.
– Вот досочка кончается…
Остановился. Отдышался.
Четыре белые колонны и фонтан. Вода журчит, а его жажда мучит.
– Потом, – пообещала та, которая спустилась следом. – Голуби. Ты обещал их прогнать.
Да, но…
– Ты обещал!
И он отворачивается от фонтана, закрываясь словами:
– Сейчас я упаду.
Голуби сидели на постели. Много-много голубей. Они думали, что уж здесь-то сидеть безопасно. Расправили крылья и хвосты, надули зобы, пугая, зарокотали, зашевелились.
– Пожалуйста… – взмолился он.
– Ты обещал, – его руку подняли, черканув ногтем по бумажным пальцам. – Ты обещал!
Топор опустился обухом. Хрустнули кости. Захлопали крылья, мешая мир в круговороте бело-черных перьев. Короткие птичьи когти царапали лицо, а клювы метили в глаза, вынуждая бить снова и снова…
Снова и снова.
Он очнулся утром, у фонтана, мокрый и растерянный. Он сразу вспомнил, что сделал, и закричал от ужаса. А где-то на крыше, довольные, курлыкали голуби.
Действие первое:
Дом с голубями
Глава 1
Дом для Саломеи
Дом Саломея увидела издали. Он стоял на пригорке, нарядный, как американский свадебный торт. Кремовые вензеля капителей, кофейная глазурь крыши, цукатные фигуры горгулий. Горгульям было неудобно. Куцые крылья их ловили последнее осеннее тепло, а кривые лапы держались за крышу. В каменных очах Саломее виделась тоска по исторической родине.
– Держитесь, – сказала Саломея, отпирая дверь.
Из холла пахнуло сыростью и тленом, характерным для старых домов, пусть те и рядятся в новые штукатурки. Некоторое время Саломея стояла, щурилась, вглядываясь в полумрак холла, вдыхая запахи и пробуя звуки, но затем шагнула за порог.
– Здравствуй, – она постояла, прислушиваясь к эху. – Ты не против, если я поживу пару деньков?
Откуда-то из глубин дома донеслось отчетливое хлопанье крыльев.
Голуби?
Саломея втащила чемодан и поморщилась, когда колесики его черканули по мраморному полу. На премерзкий звук дом откликнулся скрипами и голубиным же курлыканьем.
– Будем жить дружно?
– Дружно… дружно… – Эхо катилось к лестнице и поднималось на второй этаж, исчезая в лабиринтах коридоров. Дом пробовал голос новой хозяйки – временной, сугубо временной! – и приглядывался к ней с интересом. Саломея тоже смотрела. Бросив чемодан рядом с дверью – куда он денется? – она прошла по холлу, задержалась у неработающего фонтана, окруженного четверкой колонн. Чаша изрядно утратила белизну, а на дне ее скопились клочья пыли и каменная крошка. Длинная трещина разрезала чашу пополам, но не разваливала. Верно, половинки слишком привыкли друг к другу, чтобы расставаться. У подножия фонтана каменной крошки было больше, а в дыру, сделанную топором, проникал свет.
Странно… Зачем ломать фонтан? Впрочем, ответ на этот вопрос лежал в тонкой кожаной папочке на дне чемодана и жил в стенах дома. Раны не заросли. На втором этаже их особенно много. Стены изрублены, кое-где в дырах торчит щепа и ошметки холстов…
Дом вздохнул и потерся оштукатуренной щекой о ладонь Саломеи.
– Я разберусь, – пообещала она, отряхивая побелку. – Обещаю.
Присев на искромсанный подоконник – здесь в побелку прочно въелись бурые пятна, – Саломея достала телефон.
– Привет, – сказала она, когда трубку подняли. – Это я. Хочу сказать, что уже на месте… что? Нет, пока ничего не скажу. Дом как дом. Ну, точнее, как дом, в котором произошло убийство… и не знаю, сколько мне времени понадобится. Каждый случай – индивидуален. Я же говорила. Но если хотите, то могу уйти…
Дом прислушивался к разговору.
Нежно ворковали голуби.
Пожалуй, отдельно следует сказать о Саломее Кейн.
Будучи девицей двадцати пяти лет, она отличалась той худобой сложения и типом фигуры, который более свойственен подросткам. Рыжие волосы Саломея стригла коротко и зачастую сама, обрезая пряди бритвой. В знак протеста волосы быстро отрастали и кучерявились. Столь же упорно сопротивлялись усилиям Саломеи веснушки. Они проявлялись в апреле, захватывали нос и щеки, чтобы к маю добраться до шеи и плеч, а к июню покрыть все тело, даже сбитые пятки с подковками сухой кожи.
Веснушки Саломея мазала кремами, травяными отварами и даже шептала над ними из бабкиной книги, но бесполезно. Правда, в октябре они сходили сами, оставляя лишь редкие рыжие пятна на лбу.
Все это, а особенно имя, заставляло людей незнакомых относится к Саломее предвзято. Поначалу – особенно в нежные годы девичества – данное обстоятельство огорчало Саломею. Но шло время, и постепенно огорчение сменилось стойкой обидой на людской род, а особенно на некоторых его представителей, предпочитавших Саломее дев стандартной внешности.
– Зато я умная, – повторяла она себе папины слова, и старое зеркало – мамино наследство – соглашалось, что да, Саломея умная. А это уже много!
Впрочем, случались и у нее романы, которые матушка Саломеи именовала зимними, добавляя, что нечего забивать голову всякой чушью и тратиться на тех, кто Саломеи не достоин. А Саломея все надеялась… пока однажды, поддавшись надежде, не позволила увезти себя на Бали. Избранник был прекрасен, остров – тоже, но на третий день тропическое солнце разбудило веснушки, причем все и сразу. Саломея уснула белой, а проснулась рыжей. Любовь такого не перенесла, предопределив путь для бегства.
Самолет приземлился в Шереметьево тринадцатого декабря. И тогда же Саломея позвонила маме. А мама оказалась вне зоны доступа. Это было так странно, что Саломея забыла про разбитое сердце.