В этот момент в камине что-то зашипело.
— Ты рассуждаешь, — сказала матушка, — как будто тебя уже избрали.
— Если ты будешь держать тарелку как следует, — сказал человек в сером, — я полагаю, мне удастся налить тебе супу, не пролив мимо ни капли.
Похоже, я опять задремал.
— Это во многом зависит от того, — сказал человек в сером — кем он захочет стать. Конечно же, лучшее классическое образование в Оксфорде.
— Он вырастет умным, — сказала матушка. В ее словах звучала непоколебимая уверенность.
— Будем надеяться, — сказал человек, в сером.
— Не удивлюсь, — сказала матушка — если из него выйдет поэт.
Человек в сером что-то тихо сказал, но его слов я не расслышал.
— Не знаю, как все получится, — ответила матушка, — но это у него в крови. Мне часто кажется, Льюк, что тебе следовало быть поэтом.
— Мне вечно не хватало времени, — сказал человек в сером. — Конечно, я накропал пару слабеньких стишков…
— Это были прекрасные стихи, — перебила его матушка.
Они замолчали, и некоторое время был слышен лишь стук ножей и вилок. Затем человек в сером продолжил:
— Не так уж это и дорого, ведь у нас к тому времени уже будет состояние. Таков уж закон природы — одно поколение копит, другое тратит. Конечно же, надо, подумать. Но, по-моему, лучше Оксфорда ничего не сыщешь.
— Я не переживу разлуки, — с грустью в голосе сказала матушка.
— Будет приезжать на каникулы, — сказал человек в сером. — Путь не дальний.
Глава II
Родители мои были людьми из ряда вон выходящими. Вы уже поняли, что несколько лет они прожили в разлуке и — хотя и были уже далеко не первой молодости (а мне вообще казались чуть ли не стариками; то детское впечатление не является обманчивым — отцу было под сорок, а матушке — за тридцать), — во всем, что касается главных сторон жизни, вели они себя как сущие дети — в этом вы еще убедитесь, следя за ходом моего повествования. Но тогда я этого не понимал: сложившееся у меня представление о семейной жизни было весьма своеобразным; если бы какой-нибудь неискушенный человек — молодой холостяк или девица на выданье — обратился ко мне с просьбой объяснить, что это за штука такая, я бы, исходя из собственных наблюдений, нарисовал картину, весьма далекую от той, что сложилась в большинстве семей. Муж в моем описании выглядел бы так: это мужчина, который не находит себе покоя, если рядом с ним нет его женушки; по двадцати раз на дню он кричит из-за дверей кабинета: «Мэгги, что ты делаешь? Что-нибудь важное? Так иди сюда, надо обсудить одно дельце!», «Мэгги, ты одна? Отлично, сейчас спущусь!» Жена бы предстала в следующем образе: это женщина, которая сидит подле мужа и смотрит на него влюбленными глазами; когда он рядом — лицо ее светится счастьем; если же где-то пропадает, то она сама не своя от беспокойства. И жена, и муж такими быть не должны.
Я бы, конечно, предупредил неискушенного холостяка, что уж коли он пришел с визитом в семейный дом, то должен быть настороже: его поджидает масса неприятных сюрпризов. Например, за обедом ноги надо прятать под стул, а то на них непременно наступят, да еще слегка прижмут — поди разберись под столом, где чья нога! Так же не стал бы ему советовать входить в комнату без стука. Представляю себе смущение впечатлительного гостя, который, как принято говорить в театре, «неожиданно появляется» в гостиной. Он открывает дверь и стоит ошарашенный: какой-то шум, суматоха, кто-то разбегается в разные стороны; в следующий момент он уже видит хозяев, как ни в чем не бывало погруженных в свои дела: муж читает, а жена занимается рукоделием. Но, как я уже сказал, не во всех домах необходима такая предосторожность.
Что же касается меня, то, боюсь, мое «неожиданное появление» не производило должного эффекта. Встрепенувшись, родители тут же облегченно вздыхали: «Ба, да это же наш Картошкин!» Меня они нисколько не стеснялись, но тетушку остерегались. Она никогда ничего им не говорила; более того, надо отдать ей должное, она и не стремилась разделить их нежные чувства, полагая это излишним. По дому она передвигалась, подавая звуковые сигналы, — стены тряслись от несмолкающего оглушительного кашля, Как однажды заметил отец — с ехидством, не делающим ему чести, — по этой части тетка заткнет за пояс целую больницу, забитую умирающими чахоточными; невозможно себе представить, каких трудов стоило так судорожно кашлять цветущей и абсолютно здоровой женщине. Мало тога, чтобы дать моим родителям возможность скрыть от ее глаз то, что им видеть не полагалось, входя в проходную комнату, находящуюся по соседству с той, в которой, по ее расчетам, они могли бы уединиться, тетка долго, со скрипом закрывала дверь и поворачивалась, лишь выждав какое-то время; когда же ей случалось проходить по темному коридору, то она затягивала песню. Ну что еще можно ждать от простого смертного! И все же — такова уж человеческая природа! — ни мать, ни отец не ценили ее подвига — я, по крайней мере, этого не заметил.
И действительно, как ни странно, чем больше тетка о них заботилась, тем больше она их раздражала.
— Мне кажется, Фанни, тебе не, нравится, что нам с Льюком так хорошо вдвоем, — сказала как-то матушка, зайдя на кухню; тетка собиралась накрывать на стол и стояла у дверей гостиной, извещая о своем появлении званом ложечек, которые она ритмично, с интервалами в пять секунд, подбрасывала на подносе. — Смешно на тебя смотреть!
Сказано это было весьма зло.
— Отчего же не нравится? — ответила тетка. — Очень даже нравится. Почему бы не поворковать голубку и горлице, коли на двоих им и семидесяти еще нет? Милуйтесь, детки мои!
Кротость, с которой тетка отвечала на колкости, частенько удивляла меня. Отец же обид не прощал. Я хорошо помню один случай. В первый, но далеко не в последний раз я видел, как он вышел из себя. Что послужило тому причиной — уже не помню. Мы гуляли по берегу канала, как отец вдруг остановился.
— Ваша тетушка, — скорее всего, отец ничего такого в виду не имел, но когда речь заходила о тетке, то и манера разговора, да и интонации неизменно оставляли впечатление, будто он считает меня лично виновным в ее существовании, и это всегда меня угнетало. — Ваша тетушка — самая вздорная, самая… — Он замолчал и погрозил кулаком заходящему солнцу. — Выделить бы ей денег, снять бы домик в деревне где-нибудь подальше… Черт побери, как я об этом мечтаю!? — Но тут же, видимо устыдившись своей жестокости, сказал: — Нет, временами она бывает ничего, терпеть можно. — И добавил: — Только матери не говори, чего я тебе наболтал.
Другим зрителем, с восторгом наблюдавшим комедию, представляемую у нас на дому, была Сюзанна, наша прислуга за все — много их у нас перебывало, и все разные: Сюзанна была первой, а последней — Эми, царствие ей небесное. Сюзанна была женщина дородная, уже не молодая; иногда ее, ни с того, ни с сего, вдруг начинало клонить в сон — осложнение, как мы поняли, после какой-то болезни; но сердце, как она любила с гордостью повторять, у нее было на месте. Хладнокровно смотреть, как отец с матушкой сидят, прижавшись друг к другу, она не могла — тут же плюхалась на стул и пускала слезу; созерцание семейного счастья, как она объяснила, будило в сердце воспоминания о светлых днях ее замужества.
Хоть я и был ребенком дотошным, мне так и не удалось разузнать подробности замужества Сюзанны. То ли она нарочно отвечала так, чтобы сбить меня с толку, то ли в голове у нее царила страшная неразбериха — сказать не берусь. Как бы то ни было, но понять я ничего не мог.
В понедельник Сюзанна сидит пригорюнившись: вчера ей нужно было сходить на «его» могилку —. похоронен он, как я понял, где-то в Мэйнор-парк, — но она вечно в хлопотах и пойти не смогла. Горькие слезы падают на брюссельскую капусту, Которую она не в силах нашинковать. А во вторник я, похолодев от страха, выслушиваю ее причитания, из которых можно заключить, что нет для нее большего удовольствия, как вцепиться пальцами «ему» в загривок.
— Сюзанна, а я думал, что он умер. — По-моему, это самая естественная реакция на столь неожиданную вспышку чувств.
— Вот и мне так казалось, мастер Пол, — подхватила Сюзанна. — Да это такой ловкач, каких еще поискать надо.
— Так разве его не похоронили на кладбище в Мэйнор-парк?.
— Да не совсем. Но он об этом еще пожалеет, образина чертова. Дайте мне до него только добраться.
— Значит, вы жили плохо?
— Кто тебе сказал, что мы живем плохо? Да у меня чудный муж!
Эти переходы от прошедшего времени к настоящему окончательно сбивали с толку.
— Да пусть кто-нибудь только посмеет сказать, что мы живем плохо, я живо тому глаза выцарапаю.
Я поспешил заверить Сюзанну, что спрашиваю исключительно из любопытства, не имея в виду ничего плохого.
— Да у меня чудесный муж! Когда он приходит домой — для меня праздник. Всякий раз он прихватывает с собой бутылочку джина — знает, что у меня частенько трещит башка, — продолжала Сюзанна, объясняя истинную причину своей любви к мужу.
В такие моменты мне ничего не оставалось делать, как вновь погружаться в атмосферу немецкой грамматики и смешанных дробей — там все было куда понятней.
Существование Сюзанны в двух ипостасях доставляло нам немало хлопот; высоко ценя ее несомненные душевные качества, мы были вынуждены смотреть сквозь пальцы на явные недостатки ее плотской оболочки. Впрочем, тетки это не касалось: высокие чувства ей были чужды, что она и не пыталась скрывать.
— Нахальная бездельница, — так обозвала ее тетка. Случилось это утром; тетка полоскала белье. — Нахальная бездельница и пьянчужка — вот кто она такая! — Некоторые основания возмущаться Сюзанной у нее были: часы пробили одиннадцать, а та все еще спала, приходя в себя после приступа «невралгии», как она называла свой недуг.
— Ей пришлось хлебнуть горя, — вздохнула матушка, отжимая белье.
— А будь она в прислугах у меня, — ответила тетка, — горем бы — она просто упилась, чертова лентяйка!
— Конечно, прислуга из нее никудышная, — согласилась матушка, — но все же у нее доброе сердце.
— Да шла бы она со своим сердцем подальше! — вспылила тетка. — Там ее сердцу самое место. Будь моя воля, я бы туда ее и послала — вместе с сердцем и прочими причиндалами!
Вскоре Сюзанну действительно отправили подальше. Случилось это в субботу вечером. Матушка, смертельно бледная, влетела в кабинет к отцу.
— Льюк! — сказала она. — Скорее беги за доктором!
— Что случилось? — спросил отец.
— Сюзанна! — с трудом вымолвила матушка. — Она лежит в кухне на полу. Дыхание прерывистое. На вопросы не отвечает. Бредит.
— Бегу за Уошберном! — сказал отец. — Сейчас у него обход. Если поспешу, то, может, успею его перехватить.
Через пять минут отец вернулся, страшно запыхавшись; за ним шел доктор — высокий мужчина с черной бородой; следует добавить, что он держался прямо и имел привычку задирать голову, так что казался еще выше. Перешагивая через две ступеньки, он поднялся па кухню; от его поступи весь дом заходил ходуном. Отстранив матушку, он нагнулся над бесчувственной Сюзанной, которая лежала на спине, широко раскрыв рот. Затем он поднялся, посмотрел на моих родителей, с тревогой следивших за его действиями, и разразился громоподобным хохотом — мне никогда не доводилось слышать, чтобы люди так смеялись.
После этого он взял ведро — воды в нем было наполовину — и вылил содержимое на несчастную. Сюзанна открыла глаза и приняла сидячее положение.
— Ну, как мы себя чувствуем? — спросил доктор, не выпуская из рук ведра. — Получше? Может, увеличим дозу?
Сюзанна начала приходить в себя; она сидела, явно подбирая слова, подходящие для того, чтобы выразить все, что она о докторе думает; но прежде чем успела открыть рот, мистер Уошберн выставил нас из кухни и запер дверь на засов.
Мы стояли под дверями и слушали, как ругается Сюзанна: голос был хриплый и злобный, то и дело срывавшийся на визг; но все ее вопли заглушались громоподобными раскатами бешеного хохота, А когда она замолкала, чтобы перевести дух, доктор подбадривал ее, крича диким голосом: «Браво! Давай, красотка, давай, язык-то, он без костей! Мели, мели! Слушать тебя — одно удовольствие!». При этом он аплодировал, хлопал себя по бокам и притопывал ногой.
— Господи! — прошептала матушка. — Да это же не человек! Зверь какой-то.
— Человек, и весьма интересный, — принялся объяснять отец. — Вот узнаешь его получше, тогда поймешь.
Но матушка стояла на своем:
— Еще чего! И знать его не желаю! Однако зарекаться никогда не следует.
Вопли на кухне наконец утихли. Сюзанну было не узнать: голос ее звучал спокойно, говорила она членораздельно. Лестница опять задрожала под шагами доктора.
Матушка раскрыла кошелек, и едва доктор ступил на порог, устремилась ему навстречу.
— Чем мы вам обязаны, доктор? — спросила матушка, дрожа от негодования.
Он закрыл кошелек и деликатно вернул его.
— С вас, миссис Келвер, причитается кружка пива и свиная отбивная, — ответил он, — Я вернусь через час и сам себе приготовлю. А уж коли прислуга у вас нет, — продолжал он, глядя на оторопевшую матушку, — то я на вашем месте доверился бы моему вкусу и поручил мне сготовить на всю семью. Знали бы вы, какие у меня выходят свиные отбивные!
— Но позвольте, доктор… — начала матушка. Он положил на ее хрупкое плечико свою ручищу, и матушка рухнула на стул, который, по счастью, оказался рядом.
— Милочка моя, — сказал он, — этой особе делать у вас в доме нечего. Она обещала мне убраться отсюда через час; я вернусь и проверю, как она держит слово. Выдайте ей расчет и освободите мне плиту, — И не успела матушка ответить, как за ним уже хлопнула входная дверь.
— Непонятный человек! — сказала матушка, приходя в себя.
— Человек с характером, — сказал отец. — Ты не поверишь, но все здесь его боготворят.
— Не знаю, как с ним и быть. Сходить, что ли, в мясную лавку? — сказала матушка — и сходила в лавку.
Сюзанна ушла, трезвая как стеклышко. Больше всего она боялась доктора и спешила убраться подобру-поздорову, пока он не вернулся. А вернулся он ровно через час, как и грозил. Я не спал — разве можно спать, когда к вам пришел доктор Уошберн, — тут и спать-то расхочется — и слушал, как дом содрогается от раскатов смеха. В тот вечер даже тетка смеялась, а когда хохотал сам доктор, то казалось, кровать начинает ходить подо мной ходуном. Обидно, когда без тебя идет такое веселье, и я поступил так, как всегда поступают непослушные мальчишки, а в некоторых случаях и дурно воспитанные девочки, когда им становится невтерпеж: накинул на себя одеяло и тихонечко спустился вниз, придав лицу выражение внезапно вспыхнувшей и, возможно, вполне готовой тут же угаснуть сыновней улыбки. Матушка сделала вид, что рассержена, но я-то знал, что это не всерьез, просто в таких случаях матушкам положена сердиться. Кроме того, я действительно испытал не то чтобы боль, а какое-то неприятное чувство (в то время око нередко посещало меня), будто бы я проглотил купол собора Святого Павла.[8] Доктор, сказав, что дети в моем возрасте частенько на это жалуются: надо просто попозже вставать и поменьше заниматься; посадив меня на колени, он тут же с ходу назначил лечение — сироп золотистый четыре раза в день по чайной ложке и шербет восточный, одна унция — класть под язык точно за десять минут до каждого приема пищи.
Этот вечер никогда не умрет в моей памяти. Матушка была ослепительна, такой я ее еще не видел: на щеках играл румянец, глаза блестели. Она сидела у камина, отгородившись от огня вышитым экраном, и, глядя на нее, я вдруг ощутил, что в душе моей рождается понимание красоты; повинуясь необъяснимому порыву, я, все еще укутанный одеялом, сполз с колен доктора и тихонько пробрался к краю каминной решетки, откуда мог незаметно — так мне казалось — любоваться ее лицом.
Да и отец расправил плечи, стал как будто выше, внушительней; он говорил с воодушевлением, весело — этого за ним раньше не замечалось, Тетя Фанни была весьма любезна и мила — насколько может быть любезна и мила моя тетка. Даже я задал Несколько вопросов, вызвавших почему-то всеобщий смех, а посему я решил, что хорошо бы мне их не забыть и, как только представится возможность, задать их еще раз.
В том и заключалось очарование этого человека: магнетической силой своего удивительного жизнелюбия он вытягивал из человека все самое лучшее. В его обществе умные люди превращались в титанов мысли, а дураки начинали чувствовать себя оригиналами. В беседе с ним Подснеп поразил бы всех своей пикантностью, а Догберри[9] блистал бы остроумием. Но больше всего мне нравилось, когда рассказывал он сам. Не просите меня передать содержание его историй, вы могли бы с большим успехом попросить детишек из Гамельна напеть мелодию, которую наигрывал на своей дудочке Крысолов.[10] Одно лишь могу сказать — при звуках мятежной музыки его голоса стены убогой комнаты исчезали, и за ними открывался прекрасный, смеющийся, манящий мир; мир, полный веселой борьбы, где кто-то побеждал, а кто-то проигрывал. Но исход этой борьбы тебя не должен смущать — это честная игра по правилам, одинаковым для всех. В этом мире люди веселились, они не боялись ни жизни, ни смерти, а Судьба была всего лишь хозяйкой на этом Пиру.
Так я познакомился с доктором Уошберном, или, как его прозвали в наших трущобах, доктором Торопевтом, В некотором отношении тот вечер выявил многие стороны этого человека. Случалось, он морщил нос — как собака, перед тем как собирается укусить, и тогда он становился не человеком, а зверем: у него просыпались животные инстинкты, пробуждался звериный аппетит, он ржал от удовольствия и придумывал грубые забавы, А то вдруг его голубые, глубоко сидящие глаза начинали светиться буквально материнской нежностью, и тогда его можно было принять за ангела в цивильной одежде — сюртук его был такого свободного покроя, что, казалось, под ним скрываются сложенные крылья. Часто я ломал голову над этой задачей: хорошо или плохо, что я познакомился с ним, но проще было бы дереву ответить на вопрос — правильную или неправильную форму придали ему бури и ливни?
Место Сюзанны некоторое время оставалось вакантным. Тем немногим знакомым, которые изредка приходили за тридевять земель навестить нас, матушка объясняла, что старую «лентяйку-горничную» пришлось-таки уволить, а новая, не в пример лучше старой, приступит к своим обязанностям через день-другой. Но месяц шел за месяцем, а новая горничная к своим обязанностям все не приступала, и отец, в те редкие дни, когда клиент звонил в дверь конторы, выждав для приличия какое-то время, шел открывать ему сам, громко браня нерасторопную «Джейн» или «Мэри». А матушка, чтобы мальчишка-рассыльный из булочной или молочник не разнесли по всей округе, что у Келверов — тех, что живут на углу в большом доме, — нет служанки, их услугами не пользовалась и, спрятав лицо под темной вуалью, сама делала покупки в лавках подальше от дома.
Тут я вынужден признать, что люди, о которых я пишу, страдали обыкновенными человеческими слабостями. Бедности своей они стыдились, полагая ее преступной, и поэтому им приходилось хитрить и пускать пыль в глаза, чего не замечается за людьми прямыми и отважными. На полках чулана, как я теперь понимаю, было пусто, зато в буфете всегда стояли портвейн и шерри-бренди, а в вазочке лежало сладкое печенье; огонь в камине едва теплился, зато по воскресеньям отец разгуливал в ослепительно сияющем цилиндре, а матушка шуршала юбкой на шелковой подкладке.
Не надо над ними смеяться; не следует думать, что показной шик идет от снобизма, а не от ложного самолюбия. Есть среди писателей такие изысканные джентльмены (для них восточной границей мира является Бонд-стрит), которые в отчаянных попытках бедняка скрыть свои заплаты видят лишь повод для зубоскальства. Но лично я смеяться над бедностью не могу. Я знаю, как боятся, что вдруг не явится нанятый на воскресенье лакей; мне известны цены на кремовые пирожные и фруктовые желе, которые заказывают в кондитерской за неделю до званого обеда. Но меня это трогает, а не смешит. Героизм героизму рознь. Д-р Уошберн, если бы к нему вдруг заглянул Принц Уэльский,[11] выставил бы на стол бадейку пива, хлеб, сыр и пригласил бы Его Королевское Высочество откушать, что Бог послал. Отец же с матушкой готовы были пить жидкий чай, лишь бы можно было предложить м-ру Джонсу или м-ру Смиту, буде они пожалуют к обеду, бокал вина. Я помню, что как-то на завтрак у нас оказалось лишь одно яйцо, и матушка убеждала отца съесть его — ведь ему сегодня весь день работать; отец же настаивал, чтобы яйцо съела матушка — ей нужно идти за покупками; в конце концов был достигнут компромисс: яйцо решили поделить пополам, причем каждый отказывался от желтка в пользу другого, утверждая, что белок, пусть не так вкусен, зато питателен. И я знаю, что какой бы скудной ни казалась трапеза, я всегда вставал из-за стола сытым. Все это, конечно, мелочи, но не забывайте, что и повесть моя не о великих свершениях.
Мне такая жизнь казалась сплошным удовольствием. Меня приводило в восторг, что вместо масла мне дают патоку; а что можно возразить против колбасы на обед вместо постылого жаркого? И как вкусна жареная рыба с картошкой, которую украдкой приносили в саквояже из ближайшего трактира! Разве можно сравнить такое пиршество с заурядным обедом из трех блюд, где разве что на десерт может попасться что-нибудь стоящее? Как все это было захватывающе! Крыльцо мыли поздно вечером; наша улица освещалась плохо, и в полутьме джентльмен, препоясанный пустым мешком, вполне мог сойти за дюжую поденщину. Я стоял на стороже у ворот, прохаживаясь взад-вперед, чтобы, если кто-то, похожий на запоздалого гостя, появится из-за угла, тихонько свистнуть, дав таким образом отцу возможность успеть расстелить дорожку в прихожей, — скатав, он вечно клал ее в такое место, что в потемках нелегко было найти. Насколько лучше помогать чистить ножи или бегать с различными поручениями, чем все утро зубрить французские глаголы, неправильность которых может свести с ума, или заниматься бессмысленными подсчетами, определяя, сколько времени потребуется X, идущему со скоростью четыре с четвертью мили в час, чтобы догнать У, который, хоть тресни, больше трех с половиной миль в час пройти не может, зато он вышел на два и три четверти часа раньше X, и где решение чисто формальное, поскольку ничего не известно, как скоро X и У захотят пить и кто дольше выдержит!
Да и отец с матушкой относились к этому легко, со смехом; никогда я не слышал, чтобы они жаловались на жизнь. Ибо всегда брезжил утренний свет надежды, а разве узник, бежавший из темницы, продираясь сквозь терновые заросли, будет плакать об исцарапанных локтях и ободранных коленках, когда сквозь чащу наконец-то блеснул луч солнца?
— Вот уж никогда не думала, — сказала матушка, — что заботы по хозяйству отнимают так много времени. Когда мы опять наймем прислугу, то надо будет постараться сделать так, чтобы она не вертелась целый день, как белка в колесе, а могла бы отдохнуть. Правильно я говорю, Льюк?
— Очень правильно, — ответил отец. А еще я тебе вот что скажу. Когда будем переезжать в новый дом, потребуем, чтобы хозяин сделал мраморные ступеньки у крыльца. По мрамору прошелся мокрой тряпкой — и никакой тебе грязи!
— Или мозаичная плитка.
— Можно и плитку, — согласился отец. — Но мрамор лучше, не у каждого он есть.
Лишь однажды набежала тучка. Было это в субботу. Матушка за обедом сказала отцу:
— Оставь немного жаркого на ужин, Льюк, еще будет омлет.
Отец отложил ложку.
— Омлет?
— Да, — сказала матушка. — Решила попробовать еще раз.
Отец полез за кухонный шкаф — мы почти всегда обедали на кухне, чтобы не бегать туда-сюда с тарелками, — и достал огромный колун.
— Льюк, ради Бога, зачем тебе топор? — спросила матушка.
— Будем рубить омлет, — ответил отец.
Матушка разрыдалась.
— Ну что ты, Мэгги… — сказал отец.
— Да, в прошлый раз омлет получился, как подметка, — сказала матушка. — Но я не виновата, это все плита, и ты сам это знаешь!
— Милая моя, — сказал отец. — Да я ведь пошутил.
— Хорошенькие шуточки! — сказала матушка. — Вот уж не ожидала от тебя.
Сказать по правде, матушка вообще не любила, когда над ней подшучивали. Впрочем, стоит над этим задуматься, как приходишь к выводу, что здесь она ничем не отличается от других женщин, как, впрочем, и от мужчин.
Мы с отцом быстро подружились — приятеля моложе него мне было не сыскать. Иногда мне казалось, что и матушка молода; позже я познакомился со своими ровесниками — мальчиками и девочками, но они росли, а отец не менялся. Волосы на висках седели, на лице появлялись складки и морщины; особенно много их собиралось около рта. Но глаза его оставались глазами мальчишки, смех его оставался смехом мальчишки, сердце его оставалось сердцем мальчишки. Нетрудно было найти с ним общий язык.