“Едем, трясемся в длинном железном фургоне. Я общаюсь с соседкой — разговорчивой, глуповатой женщиной с перстнями на крупных мягких пальцах. На лавке напротив дремлющие, склонившие головы люди.
Впереди, там, где зарешеченное оконце вспыхивает и гаснет под светом мелькающих фонарей, беспокойно ходит от стенки к стенке парень в черном облегающем пальто. Когда сильно подбрасывает, он горбится и стукается плечами о стенки.
— Все-таки странно, — после некоторого молчания говорю я соседке. — Ведь мы умерли, а у меня бок затек.
Она засмеялась. Я посмотрел на ее рот, на ее крупные мягкие пальцы, и привычная в той жизни, автоматическая мысль моя переспать с нею показалась кощунственной, и в то же время вызывали невольную улыбку неумирающие желания, память о желаниях. Я встал размяться, шатаясь, прошел меж рядами ног к дверям, неожиданно запнулся и упал на пустые бидоны. Тело свое я все-таки чувствовал, и тревожно стало, что настоящая боль будет там, куда нас всех везут, после суда, после действительной и окончательной смерти. Так и остался лежать, облокотившись на бидон, все телесное оцепенело в томительном предощущении страданий и мук, которые ждут меня.
— А ты там Ленку Благую не видела случайно? — вдруг спросил парень, подойдя к моей соседке.
— Да-а, случайно видела, — ответила она с той интонацией и тем выражением лица, намеренно равнодушным и холодным, с какими женщины общаются с малознакомыми и приятными мужчинами.
Парень пошевелил плечами, вздохнул, хотел спросить и промолчал.
— А в чем она была? — все же спросил он. — Как она выглядела? Расскажи.
— Обычно выглядела, как всегда, — соседке моей, видимо, нравилось помучить его. Хлопнула и громыхнула жесть боковины, и я не расслышал, что еще она добавила к сказанному.
Парень втянул плечи в голову и решительно сел на мое место. Сжал руки меж колен, посмотрел на мою соседку и что-то тихо сказал. Она захохотала, показывая крупные коренные зубы, влажный язык. Лежа за бидонами и глядя на них, я с брезгливой ревностью подумал, что женщина — всегда женщина. А парень все что-то говорил ей с отвлеченным видом. Он тревожил меня, лицо казалось знакомым, и я мучительно пытался воссоздать тот мир, в котором хорошо знал его.
Машину тряхнуло, я с разочарованием и удивлением снова почувствовал свое тело — это огорчало, как огорчает здорового человека непрошенным напоминанием боль в боку.
Вдруг парень, оборвав соседку на полуслове, порывисто встал.
— Я хочу ее увидеть! — с трагичной и жалкой детской решительностью потребовал он.
Женщины подняли головы.
— Поможешь?! — сказал он, направляясь ко мне.
Дерзкое и насмешливое предложение, абсурдное в силу непреложности, необратимости случившегося. Я со страхом посмотрел на дверь — ржавые, жестяные створки громыхали и ерзали, в просвете виден змеящийся асфальт. Однако испугался я тех, кто, наверное, приставлен надзирать за нами, опасался совершить еще больший проступок, еще страшнее омрачить свою душу перед грядущим разбирательством. Но парень, по всей видимости, не отошел еще от прежней жизни, резко отогнул жесть двери, налег и вывалился наружу — дверь сорвалась с верхней петли, а он, пружинно болтаясь, завис в своем черном пальто над ночной, извивающейся дорогой. Все в ужасе закричали. Машину повело в сторону, и парень взбрыкнул ногами уже из-за фургона. Остановились. Подошел мрачный водитель.
— Что же вы делаете?! — с брезгливой укоризной спросил он.
Я видел, как фигура одержимого, несчастного парня растворяется в утреннем тумане, объявшем тяжело склонившиеся ветви деревьев.
Все молчали, слушая удаляющийся топот. Водитель даже не обернулся — он смотрел на меня.
— Иди и приведи его! — сказал он и бодро пошел в другую сторону, будто бы позавтракать.
Где ж мне его искать?! Так не делается, мы нарушаем что-то! Во всяком случае, казалось, надо справиться у кого-то, как же поступают в случае таких вот непредвиденных обстоятельств. И потом, почему именно я — такой же, как и он? Но мужчина уже ушел, и я, и все другие за моей спиной хорошо понимали, что решение принято, слова прозвучали, и ослушаться невозможно. Тишина выдавливала меня из фургона, я вяло спрыгнул на землю и больно почувствовал подошвами ее жесткость”.
Беременная Лорка ходила в черных колготках и майке и не могла сосредоточиться.
— Что сказали в больнице? — Радик стоял в спальне и украдкой смотрелся в зеркало.
— Как всегда, сказали, что надо меньше пить жидкости, — насморочным голосом тянула она.
Ему показалось, что у нее насморк из-за того, что она носит очки с толстыми линзами.
— Что-то еще про глюкозу говорили, я не поняла…
Женщины, беременные впервые в жизни, перестают соображать и понимать, такое чувство, будто они собрались родить самих себя.
— Ну что за врачи?! Прямо противоречат друг другу. Шахбутян запрещает есть — вредно слишком резко набирать вес и глюкоза плохая. Шнеерзон — ешьте и пейте, сколько хотите… и, надо же, какая глюкоза у вас хорошая! Я думаю, что права она, как все старые еврейки.
— Я понимаю, почему ты злишься. — Лорка поправляла очки и прятала от него глаза. — Ты…
Внизу заорали татары, потом что-то грохнуло, и заплакал их маленький сын.
— Опять, что ли, татары дерутся? — неискренне удивился он.
— Радик, давай я тебе обувь кремом помажу?
— Не надо, Лор, тебе вредно садиться на корточки.
— Я стульчик возьму. Хочу, чтоб у моего мужа обувь сияла, чтобы Она видела, какой ты у нас красивый дяденька.
Радик специально шуршал курткой и снова хотел промолчать.
— Кто — она?! — вскрикнул он. — Кто?!
— Ты злишься, потому что хочешь к Ней идти, а я тебе мешаю, я тебе… тебе неспокойно.
— Посмотри, ты пальцы в креме запачкала!
Лорка посмотрела на него сквозь мутные линзы очков, задумчиво выдавила из тюбика пригоршню черного крема, размазала меж ладоней и жирно провела по лбу, по своим очкам, по своим губам сначала одной рукой, потом другой, потом стала отирать ладони о колготки, о майку на беременном животе.
“Нам было уже за тридцать. Она, Лиля, выглядела на двадцать пять, и я ей говорил об этом, она смотрела с девчоночьим недоверием, смущалась, но молчала. Я не думал изменять жене, уговаривал себя не встречаться с Лилей, но меня к ней тянуло, и я всегда оказывался с ней как-то вдруг, так быстро и как бы даже не заметив этого, не успев опомниться. Я любил жену и знал, как трогательно она предана мне, у нее никого и не было, кроме меня — я стал целью и смыслом ее существования. Меня любила даже собака жены, любила с какой-то странной женскою силой, и поэтому у меня сжималась душа, когда я думал, что могу изменить им. Лиля чувствовала перепады моего настроения и этот страх моих остановившихся глаз”.
Она встретила его у подъезда нарядная, ей нужно было на встречу с бывшими одноклассниками.
— Пройдем до Ботанического сада?
— Да, пойдем.
Она поменяла доллары. Он дал ей свой паспорт, у нее не было документов. И она дрожала.
— Я недавно душ принимала, и холодно как-то.
— Да-а, ты разогрелась и сразу на холод.
— Джинсы одела старые, и, оказывается, потолстела я, в общем.
— Если хочешь похудеть, то пей понемногу вина и голод пройдет, а на ночь пей кефир.
— Видишь, значит, я толстая.
— Ну, нет.
— Замерзла, еще голову помыла.
— Ты голову мыла? — удивленно воскликнул он.
— Хороша я, по-твоему, — толстая, голова немытая.
— Нет, нет, я не к тому, можно простыть.
Вдруг она назвала его по имени с такой интонацией, что он вздрогнул.
— Радик, — сказала она. — Мне очень холодно, пойдем скорее назад, домой.
Она хотела взять его под руку, но отпустила. Шла и дрожала.
— Давай видео возьмем и посмотрим вдвоем?
— Давай, — он косился краем глаза на супермаркет.
— Нет, потом, холодно.
Он сидел в ее съемной квартире, весь как бы вжавшись в себя, скрестив руки и ноги, будто защищая ее — Лилю, Лорку — свою жену, ее собаку Найду и самого себя от всего телесного, страшного, разрушительного.
— Наверное, в прошлой жизни я была старухой-процентщицей, — говорила она. — Или сдавала комнаты жильцам и теперь расплачиваюсь с ними со всеми, снимая эти квартиры по очереди у каждого из них.
От того, как она это говорила, у него сжималось сердце и очень хотелось помочь ей, в ее одинокой жизни, в этом, в общем-то, чужом для нее городе.
— Давай выпьем?
— Да, давай, Лиль, надо согреться.
— Смотри, купила коньяк, а он у них выцвел на солнце.
— Разве такое бывает?
— Бывает, я же отчасти француженка, знаю… наверное, знаю.
Она стояла у окна, по-детски наступив одной ступней на другую, и с легкой досадой рассматривала бутылку.
— Коньяк, выцветший на солнце, — повторил он.
— Да, надо было просить скидку.
— Как красиво звучит, как прощание, как сожаление о чем-то.
— Да, это нехорошо, он от этого ценные свойства теряет. — Она села, трикотажная юбка приподнялась, и над грубым шерстяным носком упруго засияла полоска нежнейшей кожи, оттиснулась в его памяти.
Он слушал ее голос и морщился от удовольствия.
“Удивительно устроена психика человека. Странно, что в роддоме на “Павелецкой” лежит моя жена, беременная моим сыном, а я иногда кощунственно думаю об их смерти, какие-то запредельные фантазии лезут в голову”.
Лиля подарила книгу Моэма. Весь вечер напоминала ему о ней. Хотел поцеловать Лилькину выемку под горлом, эти мельчайшие пупырышки на коже, тело ее болезненно напряглось, она выскользнула, и он, пьяный, стукнулся лбом о косяк. Лиля неприязненно засмеялась. В книге была отмечена одна особенность женатых мужчин, которым почему-то очень хочется изменить беременной жене.
Лиля смеялась у двери, и в лице ее, в интонациях смеха было презрение и усталое отчаяние в отсутствии любви.
“Жду. Сижу один. Сумрачно, ветрено, сыро. Замершие, замерзшие почки. У Лорки выключен телефон. В голове всякие мысли. От радостных до самых мрачных. “Телец”, рождайся скорее. Вдруг какое-то чувство, будто он уже родился. Жар в руках и ногах. Посылал ей энергию по небу. Но забылся и стал мысленно общаться с Лилей. Потом вспомнил и снова послал энергию в небо, как огромные подсолнухи с комьями земли в корнях, они облепляли Лорку нежными желтыми лепестками. Зубная боль, навязчивый, далекий фон автострады. Кажется, что видишь ее усилия и схватки, кажется, что ей кто-то давит на живот. Видишь ее вчерашнюю хрупкость в окне на 4-м этаже, ее очки, кажущиеся большими. Живота не видно, будто бы его нет вовсе, слышишь ее насморочный голос в мобильнике (так и будет рожать с насморком), и все, все это представляется последним, прощальным. Странные тишина и покой в мире, испуганное пение птиц… Вот только что позвонила. Наш разговор по телефону:
— Кто сейчас рядом с тобой? — сразу без перехода, как продолжение ее тамошних, личных мыслей.
— Да нет никого, ты что?! — опешил я.
— Скажи громко: чтоб сдохла та, что рядом со мной.
Я перевел дух, умоляя себя сдержаться, а потом с наслаждением закричал:
— Чтоб сдохла та, что рядом со мной!
И только после этого испугался своих слов, как будто бы крикнул про Лорку”.
“Еду на электричке к Лариске в роддом. Дождь. Вестей нет. Три раза набирал текст смс и в какой-то растерянности стирал его. Весело общаются соседи. В газете пишут, что у какого-то Кравченко родился 9-й ребенок, жена хочет 10-го. Табличка на входе: несанкционированная торговля запрещена.
Раньше она звонила каждые пять минут, а сегодня телефон выключен с утра. В последний раз позвонила и сказала: “Ребенок в животе бьется, как птичка в руке, вздрагивает и распирается”.
Какая это бессмысленная вещь — мобильный телефон.
Жена, наверное, рожает, а все равно смотришь на каждую красивую задницу.
Несанкционированная торговля запрещена. Странно медленно, будто дореволюционный едет поезд.
Гребаная санкционированная торговля.
Гребаные врачи, гребаные дети, гребаная жизнь.
Ходил в одиночестве гулять с Найдой. Уже неделю на дереве бьется под ветром зацепившийся пластиковый детский “змей”. Мучило это зрелище.
Лариска родила мальчика 3500 г, 50 см, в час ночи. Болит зуб. Правильно пишут, что мужчина ничего не чувствует, только растерянность и сиротство какое-то. Говорил с Лариской и вдруг услышал в мобильнике посторонний писк — это было все равно что звуки из потустороннего мира, и все внутри меня перевернулось, и крышу снесло — я украл в супермаркете дешевую поздравительную открытку. Украл на глазах охранника, пронес через кассу и только тогда он ко мне подошел: “Предъявите, пожалуйста, чек на покупки”. Отвел меня в чуланчик, в толстой книге я записал свою фамилию и домашний адрес. Ужасно противно. Так всегда в жизни — великая радость чем-то омрачается”.
Радик стоял на кухне, залитой солнцем, и со страхом в душе смотрел на пустые кастрюли, пустые шкафы, на холодильник. Он был младше Абрамовича и Дерипаски на несколько лет, а ему не на что купить одежду для новорожденного — этот кулек или конверт, эти распашонки и чепчики, пеленки две штуки. Денег не было вообще. “Просто твоя работа опередила сознание специалистов, — успокаивал он сам себя. — Болдырев потому так сказал Валере (разочарован дешевой мистикой, излишней в научном исследовании, тем более на такую тему “Теория опасных сближений”), что не хотел травмировать его, ведь Валера мой однокурсник, тоже проводивший изыскания и опыты в этом направлении”.
Радик когда-то радовался, что Болдырев сам попросил у Валеры его, так сказать, труд, но теперь проникся к ним обоим лютой ненавистью. Он был уверен, что диспетчерские службы аэропортов, авиационные монополии и т.д. боятся его теории так же, как нефтяные монополии не допускают изобретения нового вида топлива. Эта работа отменит все нормы слежения полетов, вообще все нормы. Эра новой мысли.
Но со странной честностью поглядывая на самого себя со стороны, он боялся вдруг действительно и окончательно удостовериться в том, что он — бывший студент Московского авиационного института, стажировавшийся в американском центре “Локхид-Мартин”, всего-навсего безработный инженер средней руки, пишущий о странностях полетов, может быть, уже вполне сумасшедший.