VIII.
Нельзя теперь писать о нравственной проблеме, не сказав ничего о Фр. Ницше, а точка зрения, которую я старался выше развить, особенно меня к этому побуждает. Со временем, «имморалист», отрицатель нравственности, Ницше будет причислен к крупнейшим нравственным проповедникам, провозвестникам новой, положительной, свободной нравственности. Его страдальческий образ стоит на рубеже двух эпох и совмещает в себе самые причудливые противоречия. Ницше глубоко религиозная душа, через все, что он написал, красной нитью проходит тоска по утерянном Божестве. «Разве вы ничего не слышите? кричит сумасшедший в «Веселой науке», — разве уже не шумят могильщики, которые Бога погребают? Вы не чувствуете запаха разлагающегося Божества? — и Боги ведь разлагаются! Бог умер! Останется мертвым! И убили его мы! Убийцы из убийц, в чем найдем мы себе утешение? Самое святое и могущественное, что было доселе у мира, истекло кровью под нашим ножом!»[275] К нравственной проблеме Ницше относился с болезненной страстностью и такой чуткостью, которая не часто встречается у «моралистов». Мучительное искание абсолютного, высшего блага и вся горечь от духовных утрат вылились у Ницше в форме страстного протеста против исторической нравственности, против морали альтруизма, общественного утилитаризма, гедонизма и эволюционизма, протеста во имя суверенного «я». «Последний человек»[276] тот самый, который изобрел счастье, в своей исторической морали забыл об этом «я». Вся современная господствующая мораль казалась Ницше трусливой, рабской, стадной, моралью чисто отрицательной, полицейской, так как в основе ее лежит ограничение «я», принуждение. Критическая работа Ницше имеет неувядаемую ценность, она составляет его бессмертную заслугу. Протест Ницше против мещанской морали и тех этических теорий, которые ищут высшей нравственной санкции не в «я», а в общественном мнении, общественном благополучии, приспособлении к среде и т. п. расчищает почву для более правильной и глубокой постановки нравственной проблемы, забытой «последним человеком» в его погоне за мелкими добродетелями и мелким благополучием. «Они удивляются, — говорит Заратустра, — что я и не думаю заниматься обличением их похотей и пороков; но, поистине, я не намерен предостерегать от карманных воров!» «Я иду среди этих людей и дивлюсь: они измельчали и все еще мельчают: — и приводит к этому их учение о счастье и добродетели...» «Добродетелью они называют то, что делает ручным и скромным: им уже удалось таким путем превратить волка в собаку, а самого человека — в лучшее из домашних животных». «Они ведь и в добродетели своей скромны, ибо ищут благополучия. А с благополучием могут мириться лишь скромные добродетели». «Все они кругленькие, аккуратненькие и добренькие — друг к другу, как песчинки круглы, аккуратны и добры одна к другой». «Скромно обнять маленькое счастье — вот что они зовут «покорностью судьбе», и при этом они уже скромно косятся на следующее маленькое счастье». «В большинстве они в сущности желают единственно одного — чтобы никто не причинял им страданий. Вот почему они вперед подбегают к вам и делают вам добро». «И это — трусость: хоть и зовется она добродетелью!» «И я кричу на все четыре стороны света: Вы все мельчаете— вы, маленькие люди, вы распадаетесь на крошки, — любители благополучия! И я еще увижу, как вы погибнете от бесчисленных ваших маленьких добродетелей, от бесчисленных маленьких подчинений!» «Слишком сердобольно, слишком уступчиво — ваше земное царство!..» «Чтобы дерево выросло в великое дерево, ему нужно обвить крепкими корнями крепкие скалы...»37*
Ницше стремится к положительной нравственности: не к отрицанию и урезыванию «я», предостережению от карманных воришек, ограничению аппетитов, а к утверждению «я» [277]. Не следует, выражаясь символически, красть чужих платков из кармана — вот истина, о которой не стоит спорить, и в сущности всю эту внешнюю, ограничительную мораль и сам Ницше принимает. Но было бы унизительно для человека видеть в этом сущность нравственной проблемы, нравственная проблема лежит гораздо глубже, она только начинается, когда уже кончается, сделав свое дело, мораль внешней муштровки, полицейско-гигие- ническая мораль благоустройства жизни. Ницше чувствовал эту глубину нравственной проблемы и его оскорбляли те учения о нравственности, которые видят в ней внешнее мероприятие против человеческого «я» со стороны «других», со стороны «общества», его «мнения», «общественного мнения», мероприятие в интересах общего благоустройства. Но сам Ницше не справился с нравственной проблемой и запутался.
Что отрицает нравственности, что она ограничивает? Она отрицает всякое посягательство на «я», она ограничивает всякое проявление неуважения к его правам. Но что она утверждает? Она утверждает «я», его право на самоопределение, на бесконечное развитие, его жажду силы и совершенства. Таким образом у нас оказывается много точек соприкосновения с Ницше. Для нас нравственность есть проблема внутренняя и положительная, а не внешняя и отрицательная. Нравственность не есть мера против голода и холода, которая теряет всякий смысл с устранением зла, наоборот, это положительная ценность, которая до бесконечности растет параллельно с отрицанием зла.
Все, что говорит Ницше об альтруистической морали жалости и сострадания, заключает в себе страшно глубокую психологическую и этическую правду. Вся эта мораль не преодолевает еще противоположности между рабом и господином [278], слабым и сильным, и потому не может быть моралью будущего. Я думаю, что постыдно для достоинства человека строить мораль на восстании рабов, слабых и страждущих, которые приносят с собою требование ограничения и урезывания «я», т. е. посягают на самую сущность жизни и духа. «Горе всем любящим, — говорит Заратустра, — не знающим ничего более высокого, чем их сострадание!»[279] И действительно относиться к человеку только с жалостью и состраданием значит не видеть в нем равноценного себе человека, значит видеть слабого и жалкого раба, наконец, это значит быть самому рабом его страданий и слабостей. Есть более высокая мораль, которая будет соответствовать более высокой ступени развития человечества, она основана на восстании человеческой силы, а не человеческой слабости, она требует не жалости к рабу, а уважения к человеку, отношения к нему, как к «я», она требует утверждения и осуществления всякого «я» и следовательно не погашения жизни, а поднятия ее до высшего духовного состояния. Только такая мораль соответствует высокому сознанию человеческого достоинства и подходит для той части современного человечества, которая идет впереди великого освободительного движения. Нравственный закон прежде всего требует, чтоб человек никогда не был рабом, хотя бы это было рабство у чужого страдания и слабости и собственной к ним жалости, чтоб человек никогда не угашал своего духа40*, не отказывался от своих прав на могучую жизнь, на беспредельное развитие и совершенствование, хотя бы это был отказ во имя благополучия других людей и всего общества. Человеческое «я» не должно ни перед чем склонять своей гордой головы, кроме своего же собственного идеала совершенства, своего Бога, перед которым только оно и ответственно. Человеческое «я» стоит выше суда других людей, суда общества и даже всего бытия, потому что единственным судьей является тот нравственный закон, который составляет истинную сущность «я», который это «я» свободно признает. Демонический протест личности против внешней морали, против общественного мнения и даже против всего внешнего мира МНОГИМ, СЛИШКОМ МНОГИМ кажется «имморальным», но с нашей точки зрения это есть глубоко моральный бунт автономного нравственного закона, закона, открывающего человеку бесконечные перспективы, против поползновений со стороны данной объективной действительности обратить человека в средство и орудие. Это бунт сильных духом во имя силы духовной и потому он имеет внутреннее нравственное оправдание, против которого нравственно бессилен весь окружающий мир. В «имморальном» демонизме Ницше есть элементы той высшей морали, которую обыкновенно осуждает мораль обычная и установленная.
Человек не только имеет право, но даже должен сделаться «сверхчеловеком», так как «сверхчеловек» есть путь от человека к Богу. «Я пришел проповедовать вам сверхчеловека — говорит Заратустра к собравшейся вокруг него толпе. — Человек есть нечто такое, что должно быть превзойдено. Что вы сделали, чтобы превзойти его?...» «Все существа, какие были доселе, давали рождение чему-нибудь более, чем они, высокому; и вы хотите явиться отливом этого великого прилива, и, пожалуй, предпочтете вернуться к состоянию зверя, лишь бы не превзойти человека?» «Что такое для человека обезьяна? Посмешище или стыд и боль. И тем же самым должен стать для сверхчеловека человек: посмешищем или стыдом и болью...» «Внимайте, я проповедую вам сверхчеловека!» «Сверхчеловек это смысл земли. Пусть же и воля ваша скажет: да будет сверхчеловек смыслом земли!»[280] Но дальше Ницше вступает на ложный путь.
Идея «сверхчеловека» есть идея религиозно-метафизическая. Заратустра религиозный проповедник, а Ницше сбивается на биологическое понимание «сверхчеловека» и к его возвышенному идеалу прилипает земная грязь; грязь эксплуатации человека человеком. Ницше мечтатель, идеалистическая душа которого отравлена натурализмом [281]. Он великолепно понимает несостоятельность всех позитивных теорий нравственности, но сам все еще остается на почве натуралистического позитивизма. Он не мог понять, что утверждение и осуществление «я», его жажду бесконечного могущества и совершенства, не только нельзя мыслить биологически, в формах дарвиновской борьбы за существование и подбора, но и вообще эмпирически, что тут необходимо постулировать сверхэмпирический идеальный мир. Зверское отношение «сверхчеловека» к человеку было бы только рабским следованием естественной необходимости и свело бы нас с верхов этики в низы зоологии[282]. В верхах этики аристократию духа (сверхчеловека) можно представить себе только в образе духовного руководителя людей, это будет не физическое, экономическое или политическое насилие, а господство духовного совершенства, познания и красоты. Карлейль со своим «культом героев», несмотря на свои ветхозаветные тенденции, был в этом отношении более дальнозорок, чем Ницше.
То «я», за которое Ницше предпринял титаническую борьбу, может оказаться самым обыкновенным эмпирическим фактом со всем своим безобразием, этого «я» нет в узких пределах позитивно-биологического понимания жизни. На этом пути мы можем встретить обыденный житейский эгоизм среднего буржуа, но не то идеальное самоосуществление о котором мечтает Ницше в своей проповеди «индивидуализма». В некоторых своих положительных построениях, на которых лежит печать «имморальности» и жестокости, Ницше сбивается на натуралистический эволюционизм и даже гедонизм, против которых сам так часто протестует. Если смотреть на «я», как на случайный эмпирический пучок восприятий42*, если признавать только чувственную природу человека, то об этическом индивидуализме не может быть и речи, мы рискуем попасть в сети самого грубого гедонизма и опять должны будем строить нравственность не изнутри, а извне, т. е. подчинить личность внешним критериям «полезности»,
" Это прекрасно отметил Струве в своем «Предисловии» к моей книге. Вообще у него можно найти очень тонкие критические замечания о Ницше.
«приспособленности» и т. п. Но в таком случае какое же «я» поднимает у Ницше бунт и дает такую блестящую критику всей мещанской морали и всех позитивных теорий нравственности? Все, что у Ницше есть ценного и красивого, все, что покроет его имя неувядаемой славой, основано на одном предположении, необходимом для всякой этики, предположении — идеального «я», духовной «индивидуальности». А этим философски упраздняется «имморализм», как величайшее недоразумение, и Ницше может протянуть руку своему врагу Канту43*. Оба они боролись за нравственную автономию человеческой личности, за ее священное право на самоопределение. Кант дает философские основания для этического индивидуализма, для признания человека самоцелью и безусловной ценностью; Ницше преодолевает мещанские элементы кантовской практической морали и подготовляет свободную мораль будущего, мораль сильной человеческой индивидуальности.
Если взять противоположность морали Ницше — мораль христианскую, то в ней найдем ту же идеальную сущность. Центральная идея, которую христианство внесло в развитие нравственного самосознания человечества, есть идея абсолютной ценности человека, как образа и подобия Божия, и нравственной равноценности людей перед Богом. Вместе с тем христианство поняло нравственную проблему, как проблему внутреннюю, проблему отношения человеческого духа к Богу. Это был огромный шаг вперед по сравнению с нравственным сознанием древнего мира, который не признавал безусловной ценности за человеком, подчинял личность государству и требовал внешней санкции для нравственности. Современная идея личности несравненно развитее той несовершенной идеи, которая была две тысячи лет тому назад, но христианский спиритуализм дает вечную санкцию тому этическому индивидуализму, к которому стремимся мы, который дорог и «имморалисту» Ницше. Христианство, как идеальное (не историческое) вероучение, никогда не спускается до полицейского понимания нравственности, и того уважения к достоинству человека и его внутренней свободе, которая составляет неувядаемую нравственную сущность христианства, не могут отнять у него современные лицемеры, имеющие дерзость прикрывать свою духовную наготу спиритуалистическими словами, из которых вытравили всякое ценное содержание. Христианская проповедь внутренней доброты и мягкости во имя идеального совершенства человека, приближающегося к Богу, и вся красота и прелесть этой внутренней нравственности непонятны ни казенным государственникам, ни общественным утилитаристам, с их грубыми внешними критериями. К сожалению я не имею возможности, по причинам вне меня лежащим, обсудить этот вопрос во всей его полноте[283].
IX.
Я уже говорил, что на практической этике обыкновенно лежит печать обидной для мыслителя пошлости. Единственный способ поднять этику над мелочностью и пошлостью, это — привести нравственную проблему в связь с основными проблемами метафизики, что я и пытался сделать. «Проклятые вопросы», которые мучили какого-нибудь Ивана Карамазова — более соответствуют высоте и глубине нравственной проблемы, чем все повеления и запрещения мелкой житейской морали, желающей выдрессировать человека для общежития. Какой-нибудь Леонардо да Винчи или Гете клеймятся всякой нравственной посредственностью, гордящейся своими мелкими, «полезными» добродетелями, наименованием безнравственных, но кто из этих судей в состоянии измерить глубину духа Гете или Леонардо да Винчи? Мы говорим, что одна из основных задач нравственности есть борьба с мещанством, с quasi-идейной мелочностью, борьба за духовную аристократизацию человеческой души. А это возможно только путем создания яркой индивидуальности, которая сумеет защитить свой человеческий облик во всем его своеобразии от всех попыток стереть и нивелировать его. Мещанство и моральная мелочность еще слишком дают о себе знать в быте передового человечества и этический индивидуализм должен особенно бороться с этим злом [284]. Тут философская этика объявляет войну обыденной традиционной морали, в этой морали она принуждена слишком часто видеть врага человеческой индивидуальности и, следовательно, врага истинной нравственности. Человеческое «я», в основе которого у всех людей лежит одна и та же духовная сущность, в жизни облекается в плоть и кровь, оно должно быть своеобразно, иметь свои краски, словом, быть индивидуальностью. Человек есть «разностное существо» и он не должен терпеть нивелировки, должен протестовать против попытки вымуштровать его по одному шаблону, сделать из него «хориста», обратить его в полезный для стада экземпляр, какими бы «общественными благополучиями» эти посягательства ни прикрывались. Нет одного безличного способа осуществления нравственного блага, эти способы многообразны и индивидуальны. Равенство, которое покоится на нравственной равноценности людей, в социальном отношении не может и не должно идти дальше равенства прав и устранения классов, как условия фактического осуществления равноправности, а в психологическом не может и не должно идти дальше сходства тех основных духовных черт, которые и делают каждого человеком. Я думаю, что духовная аристократия возможна и в демократическом обществе, хотя в нем она не будет иметь ничего общего с социально-политическим угнетением. Именно такой аристократии, возвышающейся над всякой общественно классовой и групповой нравственностью, должны принадлежать первые толчки к дальнейшему прогрессу, без нее наступило бы царство застоя и стадности. Великий нравственный императив гласит, что человек всегда должен быть самим собой, а это значит быть верным не только своему духовному «я», но и тому индивидуальному пути, которым оно осуществляется. Человек имеет священное право свободно следовать своему «призванию», и это призвание не может быть ему навязано никакой собирательной эмпирической единицей.
Дорогою свободной Иди, куда влечет тебя свободный ум, Усовершенствуя плоды любимых дум, Не требуя наград за подвиг благородный. Они в самом тебе. Ты сам — свой высший суд44*.
Величайшее нравственное преступление есть обезличение, измена своему «я» под давлением внешней силы[285].
А «долг», скажут нам, куда девался тот «долг», который составляет основу нравственности? Я уже говорил, что долг, должное есть прежде всего формальная идея, гносеологически противополагаемая сущему, бытию. Теперь мы можем говорить и о содержании долга. Нравственный долг человека есть самоосуществление, развитие своего духовного «я» до идеального совершенства; следовать долгу и следовать своей нравственно-разумной природе понятия тождественные. Только мещанская мораль понимает долг, как что-то внешнее человеку, навязанное со стороны, враждебное ему. Сознание долга или, что то же самое, нравственного закона есть сознание своего истинного «я», своего высокого человеческого предназначения. Калечить свое «я», свою человеческую индивидуальность во имя долга — вот слова, которые для нас не имеют никакого смысла. Мы исповедуем мораль абсолютного долга, выполняющего высшее духовное благо, но слово «долг» не имеет у нас неприятного исторического привкуса. Противоположение «долга» и «я» с этической точки зрения абсурд, так как «долг» есть законодательство «я».
Это человек сурового долга, часто слышим мы, он никогда не следует своим влечениям, он постоянно борется с собой и насилует себя, он всегда поступает так, как повелевает ему долг, а не так как он сам хочет. Вот обыденное психологическое представление о долге. Философская этика должна возвыситься над этим обыденным пониманием долга, она даже может резко осудить такого «человека долга», может констатировать в нем отсутствие сколько-нибудь развитого самосознания и даже признать безнравственным выполняемый им долг, если этот долг погашает его человеческое «я» во имя традиционных предписаний извне, если он не «гуманен»[286] . «Гуманность», т. е. осуществление «человека» в себе и уважение к «человеку» в другом есть высший долг, и степенью ее осуществления прежде всего измеряется нравственный уровень. В человеке всегда происходит борьба добра со злом, высокого с низким, борьба духовного «я» с хаотическим содержанием эмпирического сознания, в котором столько сторонних, не человеческих и не человечных примесей. Этим путем вырабатывается «личность» и совершается нравственное развитие. Но нравственно высок и прекрасен не тот человек, который творит добро со скрежетом зубовным, ограничивая и урезывая свою человеческую индивидуальность, а тот, который, творя добро, радостно сознает в этом самоосуществление, утверждение своего «я».
Кант слишком по-старому толковал ту идею, что человеческая природа греховна и испорчена, и пришел к целому ряду ложных этических положений, в корне отрицающих дионисовское начало жизни. Прав он был только в том отношении, что считал нравственный закон законом воли, а не чувства. Я стою на точке зрения метафизического отрицания зла, не вижу в нем ничего положительного, считаю его лишь эмпирической видимостью, недостаточной реализацией добра, и человеческая природа для меня не греховна и не испорчена, зло ее эмпирически отрицательно, оно в «не-нормальности», т. е. в недостаточном соответствии с «идеальной нормой»[287]. Но мы хотели бы освободить жизнь чувства, жизнь непосредственную. Чувственная природа сама по себе не зло, она этически нейтральна, она становится злом только тогда, когда препятствует развитию личности, когда затемняет высшее самосознание и самоосуществление. Скажу более: чисто стихийная игра сил в человеке имеет огромную эстетическую ценность и, происходя по ту сторону этики, эта игра сил не осуждается этикой. Инстинкты сами по себе не нравственны и безнравственны, но человек без инстинктов не имел бы плоти и крови, в пределах опыта он не жил бы. А человеческое «я» развивается путем повышения жизни и потому старый призыв «жить во всю» никогда не теряет своего значения. В человеке есть безумная жажда жизни интенсивной и яркой, жизни сильной и могучей, хотя бы своим злом, если не добром. Это I
необыкновенно ценная жажда и пусть она лучше опьяняет человека, чем отсутствует совсем. Это бог Дионис дает о себе знать, тот самый, которому Ницше воздвиг такой прекрасный памятник во всех своих творениях, и он властно призывает к стихии жизни, к ее росту. Нравственная задача заключается не в ограничении этой жажды, а в ее соединении с утверждением и развитием духовного «я». Без этого нравственного самосознания «гора родит мышь», и дионисовская жажда жизни будет утоляться исключительно тем беспутством, в котором ничего большего нельзя найти. Мы преклоняемся перед красотой всех могучихжизненных порывов, мы утверждаем жизнь до бесконечности, жизнь во всем ее объеме, но для того, чтобы жизнь действительно была сильной, широкой и бесконечной, она должна наполняться ценным содержанием, т. е. в ней должна расти духовность, в ней должно осуществляться идеальное богочеловеческое «я».
X.
Теперь перехожу к самому может быть важному вопросу -— отношению нравственной проблемы к свободе. Кант строит всю свою этику на постулате свободы, для него нравственная проблема есть прежде всего проблема свободы, она предполагает дуализм царства свободы и царства природы (необходимости) [288]. Нравственный закон по своему происхождению и по своей природе принадлежит царству свободы, а не царству необходимости, он требует автономии человеческой личности. Только свободное выполнение нравственного закона возвышает человека: свобода и есть нравственная природа человеческого «я». Все аргументы против царства свободы, взятые из арсенала царства необходимости, одинаково наивны и несостоятельны, они основаны на недоказанном и недоказуемом предположении, что научно-познавательная точка зрения необходимости есть единственная и окончательная точка зрения, что опыт, который есть детище лишь одной стороны нашего сознания, есть единственная и окончательная инстанция. Мы прекрасно знаем, что в пределах опыта нельзя пробить брешь в детерминизме, что тут не может быть большей или меньшей степени необходимости, но мы и не противополагаем свободы детерминизму в смысле взаимного исключения, а признаем параллелизм мира свободы и мира необходимости.
Свобода есть самоопределение личности, печать свободы лежит на всем том, что согласно с «я», что вытекает из его внутреннего существа. Свобода не отрицательное понятие, как это утверждают буржуазные мыслители, для которых она есть только отсутствие стеснений, свобода понятие положительное, она синоним всего внутреннего духовного творчества человеческой личности. Но быть свободным не значит определяться эмпирическим «я» с его случайным, взятым из опыта содержанием, свобода есть самоопределение духовного «я». С точки зрения Канта человек свободен, когда он определяется не своей чувственной, а своей нравственно-разумной природой. И я думаю, что можно поставить знак тожества между внутренней нравственной свободой и тем духовным «я», которое мы положили в основание этики[289]. С гносеологической точки зрения свобода есть определение личности «нормативным сознанием» (этическими нормами) в противоположность определению случайными эмпирическими мотивами[290] . А это приводит нас к торжеству свободы и нравственности. Торжество нравственного блага есть торжество «нормативного» сознания, духовного «я», т. е. торжество свободы. Если нравственность есть не что иное, как самоосуществление, то следовательно она есть освобождение. Индивидуальное и универсальное нравственное развитие есть торжество царства свободы в царстве необходимости, т. е. рост того самоопределения человеческой личности, когда все человеческое творчество подчинено духовному «я». Теперь мы можем оценить по достоинству то распространенное утверждение, будто бы «этические нормы», «абсолютный нравственный закон» посягают на свободу человека. Требование абсолютного нравственного закона есть требование абсолютной свободы для человеческого «я». Выполнение нравственного закона, как насилие над «я», есть contradictio in adjecto45*, это выполнение всегда автономно. Но некоторые, может быть, скажут, что от этого страдает эмпирическая личность, что речь идет о ее свободе. К сожалению, понятие эмпирической личности не только неопределенно, но даже совсем немыслимо, и от него нет пути к царству свободы. Быть «личностью», быть свободным человеком — значит сознать свою нравственно-разумную природу, выделить свое «нормальное» идеальное «я» из хаоса случайного эмпирического сцепления фактов, а сам по себе этот эмпирический хаос не есть еще «личность» и к нему неприменима категория свободы. А склониться перед эмпирическим фактом — это идолопоклонство перед алтарем необходимости, а не богослужение перед алтарем свободы.
Каково же отношение внутренней свободы[291] к свободе внешней, свободы нравственной к свободе общественной? Я уже говорил, что нравственная проблема неизбежно превращается в проблему общественную, потому что человеческая личность может развиваться и наполняться многообразным содержанием только в обществе, в психическом взаимодействии с другими людьми, в процессе созидания совместной культуры. Можно ли примирить внутреннее самоопределение личности, ее нравственную свободу и признание за ней абсолютной ценности с внешним гнетом, с эксплуатацией ее другими людьми и целыми группами, с поруганием ее человеческого достоинства общественными учреждениями? Могут ли те люди и те группы, которые наконец сознали в себе достоинства человека и неотъемлемые «естественные» права своей личности, терпеть насилие и бесправие? На эти вопросы не может быть двух ответов, тут всякое колебание было бы позорно. Какие идейные оправдания могут быть приведены в защиту точки зрения реакционеров и мракобёсцев, жрецов грубого насилия, что может уменьшить их страшную вину перед человеческим духом и ослабить справедливое возмездие? Тут может быть историческое объяснение общественного зла, но не его нравственное оправдание.
Этика ясно и определенно требует осуществления «естественного права» человеческой личности и не допускает в этом отношении никаких компромиссов, этим самым она требует гарантии прав гражданина; вместе с тем этика безусловно осуждает классовые антагонизмы, как важнейшее препятствие для развития человека. С этической точки зрения оправдываются все усилия, направленные к завоеванию того минимума прав, при котором только и возможно достойное человека существование; с этической точки зрения для человека позорно не отстаивать тех своих прав, которые являются необходимым условием идеального самоосуществления. Если бы с точки зрения естественной необходимости оказалось, что насилие, несправедливость и угнетение человека должны увеличиваться, что свобода неосуществимая мечта, то и тогда императивы этики остались бы в полной силе, зло было бы не менее отвратительно, но только человечество должно было бы пасть в борьбе с ним. Но утверждения реакционеров разбиваются и с точки зрения необходимости.
Люди борются в обществе путем соединения и группировки, в истории мы встречаем собственно не борьбу отдельных людей, а борьбу общественных групп. Современная общественная группировка открывает широкие перспективы, необходимость дает условия, опираясь на которые человеческий дух может и должен создать лучшее, более свободное будущее. Творчество будущего всегда окрашено для нас не только в цвет естественной необходимости, но также в цвет нашей нравственной свободы. Теперь мы, кажется, смело можем сказать, что на нашей стороне окажется не только правда, но и сила[292] .
Реакционеры привыкли встречаться с материалистическим обоснованием и оправданием освободительных стремлений, но гораздо сильнее и чувствительнее будет вызов идеализма. Идеализм обнаруживает полнейшую духовную нищету всякой реакционной идеологии: христианин проповедует зверское насилие над
людьми, спиритуалист тащит за всякое проявление духа в полицейский участок[293]. Спиритуализм, признающий безусловную ценность за человеческим духом, нельзя соединить с оправданием внешнего, часто прямо физического, насилия над этим духом, спиритуализм не может появляться в казенном облачении и проповедовать ту безобразную ложь, будто бы свободный дух должен прекрасно чувствовать себя в рабском обществе. То новое идеалистическое направление, к которому я с гордостью себя причисляю, выводит необходимость освободительной борьбы за «естественное право» из духовного голода интеллигентной души[294].
Мы недостаточно ценим и недостаточно еще понимаем глубокого значения той критики существующего строя, которую предпринял Лев Толстой с точки зрения христианского идеализма. После Толстого ко многому нельзя уже относиться так индифферентно, как относились раньше, и голос совести настойчивее требует нравственно осмыслить жизнь, устранить чудовищные нравственные противоречия, которые у представителей силы принимают преступный характер[295].
Свою статью я заканчиваю следующим основным, как мне кажется, выводом: нужно личностью быть и своего права на образ и подобие Божества нельзя уступить ни за какие блага мира, ни за счастие и довольство свое или хотя бы всего человечества, ни за спокойствие и одобрение людей, ни за власть и успех в жизни; и нужно требовать признания и обеспечения за собой человеческого права на самоопределение и развитие всех своих духовных потенций. А для этого прежде всего должно быть на незыблемых основаниях утверждено основное условие уважения к человеку и духу — свобода.
" «Национальный вопрос в России» Вл. Соловьева46'-— классический образчик идеалистической критики реакционеров-националистов, но Соловьев не продумал до конца и не сделал всех необходимых выводов из спиритуализма.
43 Эта мысль была намечена Струве в статье «Высшая цена жизни»4'". Начиная с этой недоконченной статьи в русской прогрессивной литературе все более обозначается сознательное идеалистическое направление. 44 45 «Толстовство» со всеми своими отрицательными сторонами давно уже потеряло всякое значение в жизни русской интеллигенции и потому теперь можно объективно оценить положительные заслуги Толстого.
КРИТИКА ИСТОРИЧЕСКОГО МАТЕРИАЛИЗМА[296]
I.
Критический пересмотр доктрины исторического материализма представляется мне теперь особенно важным и своевременным, так как именно с этой доктриной неразрывно связана большая часть споров и разногласий, как теоретических, так и практических, выдвинутых марксизмом на поверхность умственной и общественной жизни. Теория исторического материализма, очень интересная и значительная по своей роли в истории общественных идей, поддерживает целый ряд ложных социологических и историко-философских предпосылок и прямо даже суеверий, которые стоят на дороге развития социальной и философской мысли и препятствуют разъяснению самых насущных вопросов, мешают сговориться и сойтись на какой-нибудь общей задаче, одинаково близкой и священной для каждой из спорящих сторон.
Материалистическую догматику, которою заражены еще слишком многие, нужно вырвать с корнем, а корнем являются принимаемые большинством на веру догматы исторического материализма и в особенности так называемая «классовая» точка зрения, которая в руках большей части ее сторонников оказывается орудием против общечеловеческой логики и общечеловеческой этики и потому исключает возможность какой- либо логически или нравственно обязательной аргументации. А между тем еще слишком мало сделано для критики самой сути исторического материализма, почти так же мало, как и для его обоснования. В спорах «критиков» и «ортодоксов»[297] одними также само собой подразумевается ложность некоторых догм марксистской социологии, как другими их непререкаемая истинность, и потому спорящие слишком часто говорят на разных языках и оказываются «варварами» друг для друга [298]. «Буржуазные» в истинном смысле этого слова критики марксизма и исторического материализма только усиливали позицию классовой теории. Их грубое непонимание и некрасивые инсинуации питали то суеверное чувство, которое до сих пор мешает свободному умственному творчеству и догматически делит науку на буржуазную и небуржуазную, причем под буржуазной наукой подразумевается не заведомая защита буржуазии, буржуазного общества и буржуазных идеалов, что было бы совершенно справедливо и понятно, а огульно всякая научная и философская работа, которая не признает всех классовых догматов ортодоксии. Производится своеобразный сыск для открытия «буржуазной» материальной субстанции в самом искреннем правдоискательстве, в самой страстной жажде справедливости. Таким образом, одним взмахом пера упраздняется всякая свободная и прогрессивная работа мысли, всякое идеалистическое искание новых путей, упраздняется не путем доказательств и аргументов, а старым, унаследованным от католичества, путем «отлучения»: представляется достаточным показать, что такой-то отклоняется от «классовой» точки зрения и вступает в явные противоречия с Марксом, несчастный еретик осуждается, как «буржуа».
Я отношусь с большим хладнокровием и даже пренебрежением к такого рода полемике, поскольку она направлена против меня, и не вижу в ней решительно никакой теоретической ценности, это в идейном отношении quantite negligeable[299]", и тут не может быть возражений по существу, так как само существо заменяется «полемическими красотами»[300] . Но дело обстоит не так просто, коренная причина тут не в склонности тех или других лиц к не совсем корректным полемическим приемам, к передержкам и инсинуациям, а в основном характере их миросозерцания, их догме, в которую многие верят так свято, так бескорыстно и беззаветно, что невольно забываешь их некрасивые полемические выходки и преклоняешься перед тем чистым идеалистическим источником, из которого исходит жажда справедливости, хотя и соединенная с ложными теоретическими идеями. Идеалист по природе не разменяет своей цельной «веры» на мелкие кусочки добра, на всякие маленькие улучшения, не объединенные какой- нибудь великой общей идеей, он может перейти только к новой «вере», еще высшей и тоже цельной и широкой, но это процесс мучительный и, во всяком случае, длительный. В «ортодоксах», моих противниках, мне всегда было дорого их страстное, желание отстоять цельность и чистоту своего идеала, так как в этом я вижу неискоренимый идеализм человеческой души, который прорывается через материалистическую оболочку. Но эта идеалистическая потребность, просветленная и расширенная, может найти себе настоящее удовлетворение только в новой «вере», над созданием которой мы должны теперь работать. Чтобы расчистить почву для нового миропонимания и настроения, необходимо пролить критический свет на основные положения исторического материализма, которые все еще кажутся несомненными. «Небуржуазные» критики марксизма до сих пор делали это относительно ряда частных социологических вопросов, но недостаточно обращали внимания на те основные предпосылки, на которых покоится классовая точка зрения и материалистическое истолкование идеологии[301] .
II.
Приступая к критике исторического материализма, мы прежде всего должны отметить его полнейшую методологическую и гносеологическую наивность. У сторонников этого учения существуют крайне путанные взгляды на характер той дисциплины, к которой применяется их «материализм». Есть ли это дисциплина историческая, социологическая или историко-философская? Определенного ответа на этот важный методологический вопрос нельзя получить от экономических материалистов. Марксистский «материализм» есть гносеологически-наивное смешение конкретных положений истории, абстрактно-научных положений социологии и метафизических идей философии истории. Поскольку исторический материализм проповедует монизм, строит теорию прогресса и применяет к социальному процессу предпосылки общефилософского материализма, он выступает в качестве философии истории, которая есть чисто метафизическая дисциплина. Материалистическую философию истории защищают те, которые наиболее дорожат цельностью своего миросозерцания, и они охотнее всего прибегают к термину «диалектический материализм». Таким сторонником материалистического понимания истории, как философского миропонимания является прежде всего сам Энгельс, затем популяризировавший Энгельса Н. Бельтов. Но исторический материализм стремится также построить науку об обществе, он ставит себе более специальную цель найти абстрактные социологические законы, обладающие такою же научною ценностью, как законы естествознания. Полной методологической ясности эта чисто социологическая задача не достигает почти ни у одного из представителей исторического материализма, методологическая путаница есть один из догматов ортодоксии, но во всяком случае исторический материализм претендует сделаться социологическою теорией и двинуть вперед науку об обществе. Таковы все попытки установить постоянные соотношения между различными сторонами общественного процесса, которые методологически изолируются и выделяются из эмпирического хаоса конкретной истории, такова чисто социологическая теория борьбы общественных групп и общественной дифференциации. Наконец, самое распространенное и самое простое это — понимание исторического материализма, как чисто исторической теории, как замечательной попытки ориентироваться в конкретной истории, главным образом в истории буржуазно-капиталистической эпохи. Такой преимущественно исторический характер носит большая часть работ самого Маркса. Также Каутский склонен придавать «материализму» более тесное историческое истолкование, для него исторический материализм не столько философское мировоззрение или абстрактное учение об обществе, сколько метод истолкования конкретной истории.
Постоянное смешение принципиально различных задач, философской, социологической и исторической, приводит к очень неопределенному учению, которое называется «историческим», «экономическим» или «диалектическим» материализмом. Это смешение препятствует противникам разглядеть важные истины, скрывающиеся в этом учении, а ортодоксальных сторонников заставляет защищать положения заведомо нелепые. Критикуя основы исторического материализма, я все время буду указывать на смешение этих различных задач и различных дисциплин. Вывод из моей критики будет тот, что все-таки наибольшее значение остается за историческим материализмом, как за чисто исторической теорией, сознавшей свои границы, что для социологии он дает важные материалы, хотя не может быть и речи о материалистической социологии, наконец, что исторический материализм менее всего может быть философией истории, так как последняя возможна лишь на почве идеалистической метафизики. Начну с критики монизма, который лежит в основании материалистического понимания истории и составляет изначальный грех этого понимания, так как монизм во всех его видах недопустим не только в социологии, но и вообще ни в какой науке.
III.
Вся эмпирическая действительность, все объекты научного познания, данные нам в опыте, природа органическая и неорганическая, человеческая душа и история человечества поражают нас своим необыкновенным многообразием, в мире такое обилие красок, все так индивидуально и так трудно ориентироваться в этой пестроте, в этом множестве качеств. Наука прежде всего расчленяет и разлагает этот эмпирический хаос, она целиком покоится на принципе изоляции известной группы явлений из данного в опыте хаотического многообразия. Строго научное познание начинается лишь тогда, когда анализ выделил из того «всего», того «целого», которые мы называем природой, миром и т. п., ряд явлений более или менее однородного качества, напр. явлений физических или химических, биологических или психических и т. д. Только таким путем познающий ум ориентируется в эмпирическом мире и приходит к научным обобщениям, устанавливает сходства и различия, открывает типические соотношения, которые, приобретая характер обязательный для всякого времени и пространства, называются законами.
В мою задачу не входит углубляться в чисто гносеологические вопросы и для меня только важно установить следующее основное гносеологическое положение: наука, всякая наука, по самой своей сущности и задаче, по характеру своих объектов и по своим методам познавания — плюралистична, в ней не может быть и речи о монизме, все равно материалистическом или каком-нибудь ином, монистические попытки всегда являются результатом некритического смешения задач положительной науки с задачами философии и метафизики. Не раз уже указывалось на то, что науки вообще, науки о мире, о «целом» не существует, такой научной дисциплины не только фактически нет, но и логически быть не может, так как она противоречила бы исходному пункту всякого положительного научного познания — выделению из целого, из этого многообразия типического ряда, в котором можно найти абстрактные соотношения. Наука начинается лишь тогда, когда она определила свои границы, свой особый объект и свои особые методы, это подтверждается всей историей наук. Поэтому существуют только отдельные науки с их специальными задачами, поэтому мы знаем только законы физические и химические, биологические и психологические, мы стремимся найти законы социологические, но ничего не знаем о законах какой-то несуществующей универсальной науки о
целом. Характерно, что о монизме много говорят только в применении к неразвитым наукам, не отделившим еще своей задачи от задач метафизики. О монистической астрономии и монистической физике ничего не слышно, сравнительно мало говорят о монистической биологии, уже больше о монистической психологии и до чрезвычайности много о монистической социологии, тут вопрос о монизме сделался чуть не основным вопросом социологической науки и в его торжестве многие видят залог будущего этой злополучной науки.
И действительно вопрос о монизме является самым жгучим вопросом для современной социологии, но только в одном смысле: социология сделается научной лишь тогда, когда социологи поймут, что в науке не может быть монизма, что задача социологии открывать законы своеобразных социологических явлений, а отнюдь не объяснять исторический процесс из одного принципа, одного начала. Словом социологи должны сделаться настолько философами, чтобы понять все различие между научной социологией и философией истории, различие между позитивной наукой и метафизической философией. Первый признак отсутствия философского духа у социологов — это их упорное желание давать научно социологические ответы на чисто философские, метафизические вопросы. На этом недоразумении основана мечта о монистической соци- } ологии. И в самом деле, что может из себя представить монизм в социологии?
Монизм стремится объяснить все, весь мир у одного начала, одного принципа, все самые разнообразные качества он выводит из какого-нибудь одного изначального качества, он не может успокоиться ни на каком множестве, он последовательно идет к единому и стирает по дороге все индивидуальное, все многообразие опыта. Монистическое стремление к единству в познании есть глубочайшая, неискоренимая потребность человеческого разума, все величайшие философы были в известном смысле монистами. Но каким образом возможно социологическое удовлетворение этой монистической потребности? Социология, подобно всякой науке, начинается с выделения социологических явлений, явлений общественности, из всей природы, из всего
многообразия эмпирического мира. «Социальное» признается особым качеством, эмпирически неразложимым, и в этих пределах оказывается возможным найти необходимые соотношения. Выделив общественность, «социальное», из всей совокупности мирового целого, социология начинает внутреннее расчленение, методологическую изоляцию различных рядов в общественном процессе, как, напр., экономического, правового и т. д., и таким путем устанавливает абстрактные соотношения, которые, если не сейчас, то хотя со временем получат тот общеобязательный характер, который позволит их назвать социологическими законами.
Если социология начнет искать единого, изначального и конечного в общественном процессе, то только по непоследовательности и половинчатости она может остановиться внутри явлений общественности и успокоиться на признании таким единым изначальным и конечным чего-то «социального» же. Последовательный монизм требует перехода через грань, отделяющую общество от остальной природы, он ведет социолога к мировой совокупности и погружает ученого, задавшегося целью построить науку об обществе, в волны бесконечности. Тут начинается целый ряд в высшей степени увлекательных и важных философских проблем, но социология, с ее более скромными и специальными научными задачами, забывается совершенно. Как применить материалистический монизм, который есть хоть и плохая, но во всяком случае чисто метафизическая теория, к социологии, к социальному процессу? Так как материалистический монизм учит, что единое, изначальное и конечное есть материя и из нее исходит все многообразие мира, то последовательное проведение этой точки зрения в применении к социальному процессу должно разорвать грань, отделяющую общество от природы и должно открыть во всем многообразии общества ту же единую материю, которая открывается в многообразии природы. Н. Бельтов совершенно последовательно и говорит, что в невозможности чисто механического объяснения истории заключается слабость диалектического материализма и ссылается на несовершенство других наук в этом отношении. Но сила исторического материализма целиком покоится на этой его слабости, сила его в том, что, гоняясь за решением чисто метафизической проблемы посредством материалистического монизма, он все-таки по дороге высказывает ценные социологические и исторические мысли. Все, что есть верного и жизненного в историческом материализме, прямо противоречит монистической тенденции утопить все социальные краски в бескрасочном море единой мировой материи.
Но может быть еще непоследовательное применение материалистического монизма к социальному процессу, таковы все попытки найти единую, изначальную социальную материю внутри социального процесса. Такой социальной материей признается экономика, производительные силы. Именно в этой форме проявляется монизм у большей части экономических материалистов. Но перенесение монизма в специальную науку, в частную сферу эмпирических явлений — это очевидный гносеологический абсурд, это ни то, ни се, ни наука, ни философия. Наука не доходит до единого и изначального в той группе явлений, с которой она имеет дело, она не задается конечными вопросами и не дает того понимания и объяснения, которое может дать только философия, философия же идет гораздо дальше и ищет единого и изначального не в такой частной области, как общественность, а в сущности мира, раскрывающейся во всей действительности вообще и в социальном процессе в частности.
Само понятие материи социальной жизни (экономики, производительных сил) устанавливается социологией путем изоляции, выделения известного ряда из совокупности социальных явлений, это детище «плюралистического» метода[302] в социологии, а не «монистического». Все, что есть ценного в историческом материализме, носит на себе печать научного плюрализма и с монизмом ничего общего не имеет. Это ценное заключается в том, что методологически выделяется материальная сторона общественной жизни, устанавливаются необходимые соотношения в этой сфере (законы экономические) и соотношения между этой стороной и другими сторонами общественности, развитием человеческой культуры (законы социологические). Монизма нет ни в исходном, ни в заключительном пункте социологического исследования, так как социологическое исследование берет выделенную из всей природы общественность во всем ее многообразии, путем методологической изоляции устанавливает различные ряды в общественном процессе и открывает в них и между ними необходимые абстрактные соотношения, т. е. социологические законы. Некоторые еще понимают под монизмом применение принципа причинности ко всем явлениям, т. е. последовательное проведение научного детерминизма, но это злоупотребление термином, так как монизм есть онтологическое учение. Что принцип причинности обязателен при научном исследовании всех явлений мира, это истина, которую в настоящее время не станет отрицать ни один сторонник философского дуализма. Известно также, что для психологии такие детерминисты, как, напр., Вундт, устанавливают принцип внутренней психической причинности, отличной от внешней физической[303]". К социальным явлениям физическая причинность тоже оказывается неприменимой, так что детерминизм отнюдь не ведет еще к монизму.
Монизм отвечает метафизической жажде человеческого духа, которая и удовлетворена может быть только на почве метафизики. Монистическая тенденция нашего познания по отношению к историческому процессу удовлетворяется только философией истории, которая, есть часть метафизики, а не научной социологии. И тут громко заявляет свои права идеализм. Если Маркс много дал социологии, то для философии истории гораздо больше может дать Гегель. Только на почве метафизического идеализма можно преодолеть эмпирическое многообразие, можно понять его как видимое проявление единой духовной реальности[304]. Но социология должна быть позитивна и реа-
' Даже в метафизике чистый монизм недостаточен и неудовлетворителен, так как не решает проблемы «индивидуального». Будущее, скорее, принадлежит метафизическому моно-плюрализму. ЛИСТИЧНЭ, как и всякая наука, и потому исторически материализм должен отбросить свои монистические претензии, только тогда из этого учения можно извлечь ценные данные для социологической науки.
IV.
Теперь перехожу к критике другой не менее важной основы исторического материализма. Сторонники исторического материализма считают свое учение не только самой совершенной формой монизма, но также и самой совершенной формой эволюционизма. Вот против этого социологического эволюционизма, доводящего до крайности все ошибки количественной, механической теории развития, я и думаю направить свою критику. Количественный, механический эволюционизм так же несостоятелен и так же ненаучен, как и монизм, ему должна быть противопоставлена другая, новая теория развития. Эволюционная теория второй половины XIX века, столь для него характерная, предмет гордости позитивно настроенных умов, покоится на совершенно ложных философских основаниях, и пора наконец признать, что мы не имеем еще удовлетворительной теории развития, что у нас есть только отдельные кусочки, сами по себе ценные, но объединенные ложной гипотетической теорией. А между тем факт развития есть самый крупный, самый великий факт и человеческой жизни, и жизни всего мира. В настоящее время не может быть споров между сторонниками и противниками теории развития, не быть эволюционистом невозможно, защищать эволюционизм вообще против антиэволюциониста есть анахронизм. Спор может быть только о том или другом понимании эволюции, так как могут быть разные теории развития.
Шаблонный эволюционизм, принимаемый на веру всеми экономическими материалистами в качестве непререкаемого догмата, хочет монополизировать отрицание чудес, но в сущности он допускает «чудо», как свое основное предположение. Вера в переход простого количества в сложное качество, — эта основная вера количественного механического и по существу материалистического эволюционизма, есть вера в чудо из чудес, в чудо рождения качественного духа из бескачественной материи, жизни из безжизненного, общественности из природы, в которой нет ее задатков, познания и нравственности из чего-то абсолютно от них отличного, не заключающего в себе даже намека на познание и нравственность. Тайну рождения всех качеств в мире не дано разгадать эволюционизму, оперирующему лишь с простыми количествами. Та лаборатория эволюционизма, в которой приготовляются все высшие качества, все сложнейшие проявления духа из простых количественных комбинаций есть лаборатория алхимическая и позитивные алхимики творят в ней чудеса.
Говорят очень много о развитии, о приспособлении и т. п., но при этом забывают об одной маленькой безделице, забывают о том, кто развивается и приспособляется, о субъекте эволюции. И решили, что субъект развития есть тоже продукт развития. Так, напр., приспособление признается не только фактором развития жизни, для Спенсера и других биологов- эволюционистов сама жизнь, та жизнь которая развивается, есть не что иное, как приспособление внутренних отношений к внешним, она продукт развития. Но всякое «приспособление» с логическою неизбежностью предполагает то, что приспособляется, в данном случае — жизнь, как субъект развития, и то, к чему происходит приспособление, в данном случае качественно отличную от жизни природу. Но у эволюционистов понятие «приспособления» поглощает все остальные моменты, особенно момент внутренний, и потому развитие оказывается висящим в воздухе, оно не имеет субстрата. Для того чтобы поставить теорию развития на правильный и единственный возможный путь, нужно прежде всего признать следующее основное для всякой эволюции положение: во всяком развитии предполагается то, что развивается, субъект развития, как нечто изначальное и внутреннее, теория может показать, как развиваются в мире все его качественные проявления, но она не может рассматривать внутренние качества, как механический продукт развития; так, напр., теория развития открывает факторы развития жизни, но сама жизнь в ее качественной своеобразности предполагается, как нечто изначальное, неразложимое и невыводимое из отсутствия жизни, из физико-химических процессов неорганической природы; она открывает факторы развития общественной жизни людей, но сама общественность, т. е. известного качества взаимодействие людей, опирающееся на свойства человеческого духа, предполагается и не выводится из ее отсутствия, из неорганической и органической природы и т. д. Словом, количественному мировоззрению мы решительно противопоставляем качественное мировоззрение, вере в эволюционные чудеса, в алхимию, посредством которой из элементарных количественных комбинаций материи и единой энергии происходит все на свете, все высшие и сложные качества человеческой культуры, мы противополагаем точку зрения, по которой качества, раскрывающиеся лишь в высших ступенях человеческой культуры, изначально заложены в духовной, внутренней природе мира и не- выводимы из количеств. Это те субъекты или субстраты развития, которые раскрываются и разворачиваются взаимодействующими рядами. Но только основные качества человеческого духа изначальны и устойчивы, вокруг них образуются текучие психологические наслоения, все социальные формы, все содержание культуры изменчиво и является лишь способом обнаружения первичных качеств. Развитие и есть именно раскрытие, разворачивание, в нем что-то изначальное и внутреннее становится внешним, получает свое наибольшее выражение. И мы должны признать, что то, что получает свое наиболее богатое выражение и обнаружение в духовной культуре человечества, его наивысшее познание, наивысшая нравственность, наивысшая религия и искусство, все это заложено в мировой жизни, как семя, как качественно неразложимый субстрат развития[305] .
Таким образом возникает очень интересная и важная философская проблема, которая требует того или иного метафизического разрешения. Но ни одна наука со своими специальными задачами не доходит до решения этой философской проблемы, она должна сознать свои границы, которых эволюционисты слишком часто переступают. В задачу биологии так же мало входит вопрос о сущности жизни, о ее изначальном рождении от чего-либо, как в задачу физики и химии не входит вопрос о происхождении материи и энергии и о природе мира. В задачу социологии, которая нас сейчас особенно интересует, не входит вопрос о конечном происхождении общества и его отношении к мировому целому. Объединить различные ряды явлений, исследуемые социальными науками, и понять их, как единое целое, это задача метафизики, а не науки. Социология также предполагает психическое взаимодействие людей, направленное на совместное поддержание жизни и развитие культуры, как и все изначальные качества человеческого духа, познающий ум с его априорными формами и его стремлением к истине, нравственную волю с ее стремлением к добру и правде, чувство с его потребностью в красоте, религиозное сознание, объединяющее все душевные функции в одном стремлении к Божеству, и т. д. При поверхностном эмпирическом взгляде бросается, напр., в глаза, что сначала было невежество, а потом наступило просвещение, что этому способствовал ряд социальных факторов. Но просвещение сделалось возможно только потому, что для этого были внутренние задатки в человеческом духе, была потребность в знании и свете, оно не могло развиваться из невежества внешним механическим путем. Социология не имеет никакого права считать продуктом социального развития высшие функции человеческой души и соответствующие им высшие блага духовной культуры, это вне ее компетенции. Количественный эволюционизм в социологии так же недопустим и нелеп, как и во всех сферах знания, это переживание метафизического материализма.
Что такое материалистический эволюционизм в социологии? Это попытка вывести все качества человеческого общества и человеческой культуры, такие ее ценные блага, как познание и нравственность, религию и право и т. д., из бескачественной социальной материи — экономики. Все оказывается продуктом социального развития, и нет никакого субъекта развития, кроме того или другого количества социальной материи. Понятие причинности применяется к отношению между экономикой и другими сторонами социального развития в самом произвольном смысле этого слова. Механическое понимание причинности совершенно неприменимо к социологии, это уже достаточно часто выясня- 0 лось. Все качественно самостоятельные ряды мировой и социальной жизни можно было бы свести к единству только в метафизическом понятии мировой субстанции, которое для науки не имеет значения. Материалистический монизм и эволюционизм в социологии оказывается недостаточно позитивен и эмпиричен. Присмотримся внимательнее, какие выводы можно сделать по отношению к историческому материализму и к его центральной идее — экономическому объяснению идеологии — из нашего понимания эволюции вообще.
V.
Соединение материалистического монизма с материалистическим эволюционизмом приводит в социологии к тому положению, что единственною реальностью и конечным источником всей социальной жизни людей, всей человеческой культуры является социальная материя — экономика, материальные производительные силы. Цвет человеческой жизни, вся идеология, все духовные ценности культуры — это только отражение экономики, «надстройка» над материальным «базисом». Идеальное развитие человечества объясняется из материального, из него выводится. Имманентное развитие материальных производительных сил создает все многообразие общественной жизни и культуры, т. е. по строгому смыслу материалистического понимания истории, накопление и комбинирование количества социальной материи — экономики— из себя творит разнообразные идеальные качества, нарастающие в развитии человечества. Возьмем для примера такое идеальное качество, как нравственность. Общественная наука констатирует факт развития Нравственности в историческом процессе. Каково должно быть правильное от-
5 Н.А. Бердяев
ношение социологии к этому факту? Прежде всего социология должна брать нравственность, как априорную предпосылку, как изначальное качество, невыводимое ни из какого другого качества, в ряде нравственного развития она не может допустить перерыва, до которого не было бы нравственности, как особенного качества человеческого духа, она должна мыслить этот ряд до бесконечности, теряющимся в недрах мировой жизни. Этот ряд нравственного развития исходит из идеальной стороны человеческой природы, которая изначальна и невыводима ни из чего внешнего и чуждого ей, в этом ряду развитие всякого нравственного качества, порождается нравственным же качеством, есть результат его нарастания изнутри. Для метафизики причинность есть внутренняя творческая работа духа, но социологическая наука призвана открыть только ту функциональную зависимость, которая существует между развитием нравственности и развитием всего общества.
Общественное развитие создает почву для внешних проявлений внутреннего нравственного начала, это внешнее проявление нравственности в общественной жизни людей часто называют «нравами», которые непосредственно входят в объект социологической науки. Тут социология констатирует связь между уровнем нравственного развития и уровнем общественного развития вообще, она рассматривает общественное развитие, как условие, при котором только и может развиваться в жизни человечества нравственное начало и кристаллизоваться в правах. Таким образом социолог ия может установить целый ряд необходимых соотношений и приблизиться к выработке социологических законов.
Словом, имманентное нравственное развитие, исходящее из идеальной природы человека, подвергается социальному трению, социальная материя оказывается благоприятным или неблагоприятным условием для раскрытия нравственного момента в жизни человечества, для воплощения в высшей человеческой культуре. Что касается вопроса о конечном источнике нравственности и ее сущности, то это уже не дело социологии, это вопрос философской этики. Но исторический материализм поступает совершенно иначе, он переносит плохую материалистическую метафизику в науку и переступающей свои границы наукой заменяет метафизику. Последовательный экономический материализм отрицает качественную самостоятельность нравственности, он стремится вывести ее из чего-то внешнего, из социальной материи, которая чудесным образом порождает все качества: ей только стоит увеличить свое количество, комбинировать его так или иначе, и получается и право, и нравственность, и познание, и религия, и художественное творчество, и все что угодно.
Впрочем, так будет рассуждать только последовательный экономический материалист, для которого эта теория является цельным философским миросозерцанием, менее последовательный, придающий теории более ограниченное историческое значение, как, напр., Каутский согласится признать основные свойства человеческой природы, как предпосылки, с которыми приходится считаться материалистическому пониманию истории. То, что мы сказали о нравственности, можно применить к любой другой стороне «идеологии». По центральному для исторического материализма вопросу об отношении между экономикой и идеологией, между материальной и духовной культурой мы должны установить следующие основные положения. Социальная материя (экономика, производительные силы) не дана в объекте социологической науки, как единый субстрат социального процесса, она методологически выделяется из всего многообразия общественной жизни, что является очень плодотворным для социологии приемом. Вся идеология, вся духовная культура исходит из идеальных сторон человеческого духа, который и является истинным субъектом исторического развития: все стороны идеологии предполагают неразложимые качества человеческой души и в них коренятся. Между социальной материей, экономикой и духовной культурой, идеологией, существует функциональная зависимость, постоянное соотношение, которое может быть формулировано так: материальное социальное развитие создает почву, условие для идеального развития человеческой культуры, есть необходимое соответствие между ступенями экономического и идеологического развития, но отнюдь не порождение идеологического ряда экономическим рядом. Совместная борьба людей за поддержание жизни создает материальную культуру, тот ряд социально- экономических явлений, без которого невозможен духовный рост человечества. Но социологическая наука должна рассматривать экономическое развитие, как самостоятельный ряд, невыводимый из идеологического развития; этот ряд имеет свои собственные критерии в экономической целесообразности и производительности. Нужно признать большой заслугой исторического материализма, что он указал на огромное самостоятельное значение материального экономического развития и перестал искать причины этого развития в идеальных порывах человеческой личности, которая не может создать социальной материи и социологически зависит от материальных производительных сил. Свободный человеческий дух творит все высшие и высшие формы культуры, творит право и нравственность, науку и философию, искусство и религию, но в своем творчестве он опирается на материальное общественное развитие, накопление социальной материи, которая является таким же необходимым орудием для совершенствования человечества, как вообще внешняя природа для духа.
Из всего вышесказанного мы вправе сделать заключение, что исторический материализм может иметь значение в качестве ограниченной исторической теории, он может пролить свет на конкретную историю человечества, затем из него можно извлечь ряд ценных положений для социологии будущего, но как философия истории, как система философского материализма, доводящая до крайности все грехи количественного эволюционизма и неизбежно переходящая в отрицание качественной самостоятельности и истинной реальности всех духовных благ человеческой жизни, он должен быть радикально отвергнут. Нельзя искать материальной подкладки, материального субстрата для идеального развития, для всех идеальных построений, потому что «идеальное» эмпирически столь же реально, как и «материальное», а сведение их к единому субстрату есть уже метафизическая теория, которая непременно идеалистична и считает субстанцией дух, а материю лишь видимостью. Философия истории считается с относительной правдой исторического материализма, но делает отсюда выводы прямо противоположные всякому материализму. Философия истории, возможная лишь на почве метафизического идеализма, должна построить теорию прогресса, так как вопрос о прогрессе выходит из сферы социологической науки, и понять «экономику», как материальное средство для идеальных целей человеческой жизни. Смысла исторического процесса можно искать только в идеологии, сколько бы мы ни говорили о значении экономики и материального развития; с философской точки зрения, конечным субстратом исторического процесса, первоисточником всех ценностей, нарастающих с прогрессом, является живой дух, он субъект, творец и цель исторического прогресса.
Я решительно отвергаю всякий монизм и ходячий механический эволюционизм в применении к социологии, но в философии истории, в метафизическом понимании исторического процесса являюсь сторонником спиритуалистического монизма и идеалистической теории развития. Вл. Соловьев гораздо больше дает для философии истории и метафизической теории прогресса, чем все экономические материалисты вместе взятые[306] . Возможно только идеалистическое понимание истории, только оно удовлетворяет монистической тенденции нашего познания и нашей потребности в теории прогресса, которая осмыслила бы нашу жизнь и нашу борьбу за лучшее будущее. Ряд почти банальных истин исторического материализма, в основании которых лежит подмеченный факт грубого жизненного материализма человеческой массы, пропитанной мелкими повседневными интересами, нельзя отрицать, их нужно осветить философской работой разума. И тогда относительная истинность марксистского истолкования конкретной истории и марксистской социологии может ужиться с абсолютною истинностью идеалистической философии истории, идеалистической этики и метафизики. Необходим синтез реалистической социологии Маркса и идеалистической философии истории Фихте и Гегеля. Таким образом решится поставленная, но не решенная Кантом проблема отношения между идеальными нормами, присущими человеческому духу, и объективным течением исторического процесса, в котором социальная материя является такой давящей количественной силой. После Маркса мы уже не можем быть экономическими реакционерами и утопистами, мы прошли хорошую школу социологического реализма и впитали в себя некоторые неумирающие по своему значению истины. Мы преклоняемся также в труде Маркса, беспощадного материалиста и реалиста, перед его идеалистической жаждой справедливости на земле, этим отблеском вечной правды. Поэтому, несмотря на нашу решительную критику и резкое отрицание некоторых положений марксизма, мы отдаем дань уважения и удивления одному из величайших людей всех времен. А теперь переходим к социологической теории борьбы групп и классов, этому важнейшему выводу материалистического монизма и эволюционизма в социологии.
VI.
Марксистская теория классовой борьбы имеет огромное историческое значение. Это, прежде всего, историческая теория, понятие класса она заимствует из конкретной исторической эпохи, эпохи капиталистической, она является отражением самого заметного и крупного факта в социальной жизни XIX века, факта резких классовых антагонизмов и классовой борьбы, которого не замечают только ослепленные предрассудками и предвзятыми идеями. Но в том виде в каком теория классовой борьбы проповедуется марксизмом, она еще не может претендовать на социологическое значение; чтобы получить социологическую теорию, нужно прийти к положениям, имеющим абстрактное, независимое от конкретного исторического времени и пространства значение; на марксистской теории слишком сильна печать современной эпохи с ее живой борьбой, в этом ее сила с одной стороны, но с другой — в этом ее социологическая слабость. Но историческую теорию борьбы классов можно превратить в социологическую теорию борьбы групп.
Исторический материализм впервые ясно отметил ту важную для общественной науки истину, что люди борются за жизнь с природой и друг с другом не в одиночку, а путем соединения и группировки, что в социальном процессе мы всегда находим не борьбу людей, а борьбу групп. Он же установил, что социальная группировка происходит на основании того или иного перераспределения социальной материи, состояния производительных сил. Это методологическое выделение социологического понятия группы в высшей степени важно для социологической науки и ему нужно придать абстрактный социологический смысл. Тогда под группой мы будем понимать не только «класс» в том смысле, в каком это слово применимо к обществу XIX века, — классов не было на первых стадиях общественного развития и, по справедливому верованию марксизма, не будет на его высших стадиях, — группа есть основная, элементарная социологическая единица. Когда мы мыслим общественность, мы уже мыслим не отдельного, изолированного человека, которого для социологии не существует, — а особого рода взаимодействие людей, социальную группировку людей, мы берем социального группового человека и исследуем отношение личности к группе и отношение групп между собою. Понятие социальной группы, т. е. внешнего взаимодействия людей, прикрепленного к материальной основе социальной жизни, есть основное социальное понятие. Социология смотрит на весь социальный процесс, как на взаимодействие и перекрещивание различных социальных групп.
Для философии истории, для философской этики существует, прежде всего человеческая личность, как дух, который творит высшие блага человеческой культуры, как цель истории, но социология, принимая идеальные основы человеческой природы в качестве неразложимых предпосылок, не делает их объектом своего исследования; ее интересует не внутренняя природа человеческого духа, не идеальные ценности, а внешние отношения людей, которые и называются социальными в собственном смысле этого слова. Она не задается нелепою целью вывести всю духовную культуру из материального базиса, но она ставит себе более специальную задачу: выделить внешние отношения людей и установить необходимое соотношение между внешней социальной группировкой и социальной материей, и открывает ту социологическую истину, что внешнее распределение и взаимодействие общественных групп возникает на почве материального экономического развития. Общественное разделение труда есть самый общий социологический факт, порождающий все разнообразие общественных положений, но он же ведет к развитию личности путем сближения групп. В том ходячем положении марксизма, что «экономический фактор» является главным и определяющим в развитии социальных отношений, есть значительная доля истины, но нужно это понимать критически. Экономический фактор не может играть никакой созидательной роли в идеальном развитии человечества, он не создает никаких идеалов, никаких духовных ценностей, но играет основную роль во внешней, социальной группировке людей, в развитии «общественности», которая всегда является лишь необходимым условием, необходимым орудием для развития «духовности», для внутреннего идеального развития человечества. Таким образом, мы еще раз убеждаемся, что учение о господстве «экономического фактора» может иметь первостепенное значение для истории, очень важное для социологии и не имеет никакого значения для философии истории. Еще раз подчеркиваю, что социология имеет дело не с внутренним, а только с внешним человеком, с человеком, поскольку он вступает во внешние социальные взаимодействия с другими людьми. Социология бессильна вывести внутреннего человека с его идеальным содержанием из человека внешнего с его взаимодействием с социальными группами, подобная попытка есть основная ложь марксистского философского миропонимания. Но социология должна установить соотношения между внешним социальным человеком и социальной группой, брать социального человека в его многообразных взаимодействиях с разнородными социальными группами и открывать те или иные групповые влияния на развитие личности (в чисто социологическом смысле). На этой почве мы приходим к очень важным выводам.
Личность, индивидуальность, с социологической точки зрения, есть результат перекрещивания различных социальных групп, в ней соединяются разнообразные социальные влияния, и степень ее развития и богатство ее содержания прямо пропорциональны степени социальной дифференциации[307]. Обыкновенно это формулируют так, что личность есть продукт «социальной среды». Но это нужно понимать в ограниченном, специально социологическом смысле. Социология не властна утверждать, что внутренние идеальные качества личности создаются внешней социальной средой, этим вопросом она и не задается, она берет только внешние общественные наслоения, нарастающие на внутренней природе человеческого духа и образующие внешнего общественного человека. Социология имеет дело только с внешним групповым человеком, на котором лежит печать внешних наслоений социального процесса. Только философия истории, этика и метафизика открывают за этим групповым человеком общечеловека. Можно сказать, что социология имеет дело не с человеком, а только с его оболочкой. И потому социология не должна, как это пытается делать исторический материализм,, смотреть на социальный процесс, как на лабораторию, в которой приготовляется человек, человека не может создать внешняя, материальная социальная среда, как бы ни было велико ее влияние; человек есть дух, он образ и подобие Божества и он предполагается социологией как данное. Социология пытается только открыть, как из- под внешней социальной оболочки показывается человек, как в борьбе групп подымает голову общечеловек.
Под влиянием известного исторического момента и боевых жизненных соображений марксизм преувеличил групповой антагонизм, противоположность классов, он вырыл между группами непроходимую пропасть. Совокупность всех общественных групп в своем взаимодействии образует данное общество, которое имеет свои общекультурные надгрупповые интересы. Общественное развитие знаменует собою сближение между общественными группами, ослабление пропасти, усиление общественной целесообразности. Падение рабства сделалось возможно только тогда, когда уменьшилась та пропасть между группой рабов и группой господ, которая препятствовала рабу сознать себя тоже человеком. Настоящая борьба между рабочими и капиталистами возможна только тогда, когда стушевывается непроходимая пропасть между групповым человеком из рабочих и групповым человеком из буржуазии, когда рабочий имеет возможность сознать, что у него такие же права, как у капиталиста. Мы можем установить следующее парадоксальное по форме положение: сама классовая борьба, рост ее силы и сознательности возможны только благодаря ослаблению классовых антагонизмов, благодаря сближению между различными общественными группами. Личность рабочего развивается только постольку, поскольку группа, к которой он принадлежит, перекрещивается с другими группами, сближается с ними, поскольку ослабляется его групповая ограниченность и он получает впечатления не только от своей узкой группы, а от всей совокупности общественных отношений, от самых разнообразных проявлений культуры. То же можно сказать про личность группового человека третьего сословия, она развивалась в прошлом, поскольку стиралось ее резкое отличие от аристократии, а в настоящее время она еще может развиться только постольку, поскольку будет стираться ее отличие от представителей рабочего класса. Личность не может развиваться, пока ее единственным и определяющим жизненным впечатлением является отношение ее экономической группы к другой экономической группе, с которой она непосредственно связана. Только широкий круг общественной и культурной жизни может дать материал для развития личности. Если рабочий будет знать только фабрику и капиталистов, с которыми он ведет повседневную борьбу, он еще не может быть развитым человеком, залог его развития в том, чтобы он вращался в как можно более разнообразных общественных кругах, ему необходимы впечатления от разнообразных культурных начинаниях, нужны союзы, преследующие чисто идеалистические дели. Личность социологически питается не непосредственно социальной материей, а общественными отношениями людей, перекрещиванием и взаимодействием всех общественных групп и различных культурных слоев, хотя личность прикреплена к своей социальной группе, как к основному впечатлению жизни, и на ней, прежде всего, лежит печать групповой ограниченности, как первоначальное общественное наслоение. Постоянное сближение и перекрещивание различных общественных групп в направлении преобладания групп демократических ослабляет групповую ограниченность и ведет к постепенному выделению общечеловека из- под толстых пластов, покрывавших его идеальную природу. В этом залог развития личности и демократизации общества.
Теперь перехожу к самой важной части статьи, к критике «классовой идеологии» и марксистской классовой точки зрения вообще, так как я отвергаю классовую точку зрения даже в применении к политическим идеологиям, я вижу в ней огромное препятствие не только для решения теоретических вопросов социологии и философии, но и вопросов практических.
VII.
Идея классовой идеологии, классовой точки зрения на жизнь с ее борьбой, на исторический процесс и даже на весь мир — это пункт, в котором марксизм перестает быть наукой или философией и становится религией. То негодобание и раздражение, которое вызывает у экономических материалистов всякая попытка отнестись критически к классовой точке зрения, доказывает, что тут мы имеем дело со святыней, вызывающей религиозное к себе отношение. Я это не в насмешку говорю, для меня это яркий показатель того, что религиозная потребность неискоренима из человеческой души, и что, если она не удовлетворяется нормально религией, то — удовлетворяется чем-ни- будь иным, принимающим религиозную форму, тогда наука и социальная борьба становятся религией. Но религия классовая есть переходное состояние и суррогат, она должна перейти в истинную общечеловеческую религию.
Исторический материализм детализирует то общее положение, что всякая идеология вытекает из экономики, является лишь ее отражением, он считает понятие социального класса соединительным звеном между моментом экономическим и идеологическим. Получается следующая цепь рассуждений: материальные производительные силы создают определенную классовую структуру общества, социально-экономическое положение каждого класса создает определенную психологию у его представителей, посредством этой специфически классовой психологии экономическая действительность отражается в идеологии, внутренний духовный человек выводится из внешнего экономического человека, из социальной материи, как первоисточника. Это основное для марксизма понятие классовой психологии заключает в себе несомненную долю истины, это прежде всего не теория даже, а констатирование факта. Во всяком обществе, представляющем собою взаимодействие социальных групп, а в особенности в сложном классовом обществе XIX века, нас поражает факт групповой ограниченности типических представителей тех или других групп. Что представители буржуазии, как класса, в подавляющем большинстве случаев закоренелые буржуа с крайне ограниченным групповым кругозором, что иную групповую ограниченность мы встречаем у мелкой буржуазии и опять иную у дворянства, все это истины, которые нужно признать почти банальными. На человеческой природе пластами лежат социальные наслоения и может быть самыми могущественными являются те, которые коренятся в групповом расчленении всякого общества. Каждый исторический человек представляет из себя смесь идеальной общечеловеческой природы с ее потенциальною возможностью творить правду и групповой общественной психологии с ее неизбежною ограниченностью, с узостью социальных горизонтов. Человеческий дух по своей природе рвется к свободе и свету из узких рамок всякой групповой и вообще эмпирической ограниченности, но на пути встречает накопившиеся веками групповые традиции, предвзятые социальные мысли, чувства и стремления[308] . Каково же отношение этой групповой ограниченности, этой «классовой психологии» к идеологии, к идеологическому развитию человечества, к творчеству более совершенных форм культуры?
Тут, очевидно, не может быть причинного отношения. Классовая ограниченность буржуазии может искажать науку, но не может ее создавать, она может искажать идеалы социальной справедливости, но опять-таки не создавать их. Классовые особенности представителей труда могут заключать в себе меньшую степень групповой ограниченности по отношению к некоторым истинам социальной науки и идеалу социальной справедливости, их групповая социальная обстановка может быть более благоприятна для истины и правды, чем таковая у буржуазии, но и тут никакие групповые особенности не могут создавать ни научных истин, ни социальных идеалов. Исторический материализм с поразительною некритичностью смешивает причину с условием. Такое отрицательное условие, как групповая ограниченность, которая только может быть более или менее благоприятна, не может создать такого положительного, как истина в нашем познании и справедливость в наших идеалах. Очевидно самое большее, что можно сказать, это то, что искание истины и творчество идеалов подвергаются социальному трению и что потому так много лжи в человеческих теориях и так много несправедливости в социальных стремлениях. На счет групповой ограниченности, «классовой точки зрения», можно отнести только искажение идеологии, всякая же истинная и справедливая идеология есть апелляция к идеальным сторонам человеческой природы против групповой ограниченности, всякий шаг в идеальном развитии человечества есть победа общечеловека над классовым человеком.
Мы уже говорили выше, почему идеология не может быть выведена из экономики, как из первоисточника, почему идеальное не может быть отражением материального. Отсюда само собой следует, что внешний факт того или иного классового социального положения не может объяснить внутреннего процесса человеческого творчества. Идеология имеет своим источником не социальную материю и соответствующую ей социальную группировку, а идеальную природу человеческого духа, она всегда есть преодоление групповой ограниченности, попытка возвысится над ней. Словосочетание «классовая идеология» внутренне противоречиво и нелепо, могут существовать классовые интересы, классовые предрассудки и предвзятые мнения, но классовых идеалов, классовой истины, классовой справедливости быть не может. Идеал, вдохновляющий марксизм, сам есть не что иное, как попытка возвыситься над всякою групповою ограниченностью, в том числе и ограниченностью рабочего класса, путем окончательного устранения классов с их специальными интересами и сдавленным кругозором. Реальным материалом для всякой идеологии является вся совокупность социальной действительности, взаимодействие ее социальных групп, но живой дух исходит из идеальной стороны человека, его вносит в жизнь об- щечеловек, которым и для которого творится вся культура с ее идеальными целями.
Классовая точка зрения заключает в себе значительную долю истины, на которую мы уже указывали, она верно подмечает факт групповой ограниченности, указывает на благоприятное или неблагоприятное влияние групповых интересов и предвзятых мнений на искание истины и справедливости, но как социально- философское мировоззрение, как религия, она должна быть решительно отброшена, так как в основании ее лежит грубое смешение общечеловека, духовного существа, с внешним групповым человеком. Классовая точка зрения на идеологию есть завершительный ложный вывод из целого ряда ложных посылок, из ложного монизма и эволюционизма, из ложного взгляда на отношение между экономикой и идеологией, из ложного понимания социологической теории борьбы групп. На базарной площади валяется нелепая идейка, что будто бы критическая философия есть проявление буржуазного инстинкта самосохранения, что философский идеализм реакционен и на руку господствующим классам, что в каждом философском построении нужно искать подозрительную материально-классовую подкладку. Этой ходячей, никем никогда недоказанной идеей пользуются люди неспособные к самостоятельному мышлению, и пора, наконец, прекратить это безобразие. Нормальная логика никому не дает права искать и находить материальную классовую подкладку в философских идеях, когда они по существу не заключают в себе ничего «материального» и «классового», когда они являются бескорыстным исканием правды и прямо и сознательно защищают справедливость. Нельзя быть идеологом класса; можно или принадлежать к данному классу, быть проникнутым его интересами, отстаивать их, тогда оказывается неуместным слово «идеолог»; или, не принадлежа к классу, и не будучи заинтересованным, защищать справедливость его требований, но это значит быть идеологом правды, руководиться сверхклассовым идеалом и потому тут неуместно слово «классовый». Чтобы окончательно уяснить свою точку зрения, перехожу к анализу правовой политической идеологии и, в частности, к выяснению роли интеллигенции в творчестве социальных идеалов. Эти животрепещущие вопросы, приближающие нас к практической жизни, будут заключительным звеном в нашей критике исторического материализма.
VIII.
Что существует связь и соотношение между экономикой данного общества и его государственно-правовым строем, это факт отмечаемый даже не экономическими материалистами. Все заставляет думать, что экономический момент является предпосылкой для момента правового и политического. Всякая политическая программа, по-видимому, есть реакция на экономическую действительность и она неизбежно считается с реальным перераспределением сил, с социальной группировкой. Исторический материализм видит в политической идеологии не просто отражение экономической действительности, он считает ее детищем того или другого социального класса, он признает только классовую политическую идеологию и только классовую политику. В основании этого утверждения лежит та доля истины, что на политической идеологии несравненно больше, чем на всякой другой, лежит печать групповой ограниченности, она на каждом шагу искажается своекорыстными интересами групп, которые с трудом способны возвыситься над узкими горизонтами своей обыденной жизни с ее мелкими интересами. Теоретические промахи исторического материализма находят себе объяснение и оправдание в крупном, можно сказать основном факте социальной истории XIX века, в факте безобразного искажения политических идеалов ограниченностью и своекорыстием господствующей в настоящее время буржуазной группы, искажения, доходящего до полного затмения человеческого облика. Бесстыдное оправдание угнетения человека человеком, небывалое еще по своему цинизму увлечение исключительно материальными интересами, грубый политический материализм, подавляющий идеальные запросы человека, все это естественно должно было привести к тому, что угнетенные и жаждущие справедливости потеряли веру в человеческую природу, они не видели возможности открыть в бесстыдном буржуа человека, так как человек, в котором живет нравственный закон, не может сосать человеческую кровь и ставить материю выше духа. И протестантские силы общества XIX века неизбежно облеклись в классовую одежду, хотя под ней и скрывался идеальный порыв к правде и справедливости, жажда восстановления человеческого облика, преодоления классового человека во имя общечеловека.
Прекрасно понимая те мотивы, которые привели марксизм к классовой точке зрения, мы все-таки должны признать ее ложной теорией и в настоящее время даже вредной не только в области философии, науки, искусства, нравственности, религии, но и в области политики. Понятие классовой политической идеологии немыслимо прежде всего потому, почему вообще немыслима классовая идеология, как это выше мы старались показать, а теперь постараемся поближе присмотреться, как создается политическая идеология. Мы уже говорили, что социальная группировка происходит на экономическом основании, каждая социальная группа имеет свои специфические экономические интересы, свою ограниченную социальную задачу, вытекающую из ее отношения к другим группам. Так, напр., рабочие борются с капиталистами за улучшение своего материального положения, у них есть ряд специальных групповых интересов и задач, которые решаются прогрессивной рабочей политикой. Имманентно из экономического положения рабочих, из рабочего движения вытекает только чисто профессиональная, узкогрупповая политика. Рабочее движение, поскольку оно остается строго групповым, поскольку оно вытекает из отношений рабочих к капиталистам, есть, прежде всего, тредъюнионистское движение, из него имманентно не вытекает еще никакой политической идеологии, оно не ставит себе еще идеальной задачи перехода к высшим формам человеческой культуры. Общий классовый интерес, единство стремлений в данном классе — это не более как фикция, что блестяще доказывается английским рабочим движением. Каждая группа имеет массу частных интересов, не может быть общей социально-экономической «идеи» четвертого сословия, она распадается на целый ряд отдельных стремлений, различающихся в пределах данной группы. Из экономического положения какого- нибудь класса и его отношения к другому нельзя еще вывести никакой политической идеологии; всякая политическая программа опирается на анализ взаимодействия всех классов, на их отношение ко всему обществу и культуре, т. е. предполагает преодоление классовой ограниченности. Государство даже с строго реалистической точки зрения не может быть органом какого-нибудь класса, оно есть продукт равнодействующей всех общественных сил. Социологически нелепо выделять рабочий класс из демократического государства и противополагать его исключительно в качестве разрушительной относительно этого государства силы, потому что рабочий класс является творчески-созидательной общественной силой и органической частью демократических государственных и правовых форм [309].
Социально-политический идеал, выставляемый марксизмом, не вытекает необходимо из экономического положения рабочих и их групповой борьбы. Как и всякий идеал, он привносится в групповое движение со стороны, он коренится в идеальных сторонах интеллигентной души и стремится возвысится над групповою ограниченностью, поднять профессиональное движение до общечеловеческого социального и культурного движения. В настоящее время это часто признают сами марксисты, хотя тем самым они отрекаются от основ своей теории, по которой всякая социально-политическая идеология есть продукт имманентного экономического развития. И в самом деле, какой смысл можно вкладывать в то утверждение, что социально-политические идеалы суть продукты имманентного экономического развития определенного класса? Тут возможно двоякое толкование. Прежде всего можно сказать, что политический идеал непосредственно исходит из данного класса, имманентно вытекает из его экономики. Это самый грубый смысл; экономические материалисты понимают, что социально-политические идеалы никогда не бывают непосредственным продуктом самого класса, что их привносят идеологи класса в имманентный процесс развития. Поэтому предлагают другое толкование: классовая идеология есть отражение социально-экономического положения данного класса, идеальное выражение его заветных мыслей, чувств и стремлений. Так, напр., «идея четвертого сословия»'*, созданная не непосредственно самим рабочим классом, а интеллигентной душой Маркса и Лассаля, есть отражение социально-экономического положения четвертого сословия, идеальное выражение его дум и стремлений. Но тут мы встречаемся с несомненным злоупотреблением словами, с самым некритическим обращением с понятиями.
«Идея» четвертого сословия, как идеал общечеловеческой правды, коренится в идеальной глубине человеческого духа, раскрывающегося в творчестве великих идеалистов, она по самому существу своему есть попытка преодолеть групповую ограниченность рабочего движения, она превращает интересы в идеалы, вносит в социально-экономическое движение нравственное начало. Всякая правовая идеология есть применение к данной социальной действительности идеального начала естественного права, которого нельзя вывести не только из экономического положения какой-либо группы, но и вообще из эмпирической действительности, так как оно трансцендентной природы, она всегда призывает к вечной справедливости и абсолютной свободе и открывает в данной эмпирической действительности лишь новые способы для осуществления этой идеальной задачи. Естественное право есть самостоятельное качество, невыводимое из экономики, а оно есть настоящая основа всякого политического идеала. Носителем этого идеального правового начала, а следовательно и основанного на нем социально-политического идеала является развитая интеллигентная душа, возвысившаяся над групповою ограниченностью, т. е. общечеловек. Возьмем для примера либерализм, самую крупную политическую и правовую идеологию и вместе с тем наиболее подозреваемую в чисто классовом экономическом происхождении. Все повторяют ту до пошлости шаблонную формулу, что либерализм есть доктрина буржуазная и возникла для материальных интересов растущего третьего сословия; даже противникам экономического материализма это кажется необыкновенно правдоподобным. Все недоразумение основано тут на смешении идеальной сущности либерализма, его поистине вечных целей, с 1 теми временными средствами, которыми он пользо
вался в известную эпоху, с теми искажениями и тою непоследовательностью, которые проявляют реальные исторические силы. Очень легко показать буржуазность и реакционность германских «национал-либералов», непоследовательность и половинчатость «свобо- домыслящих», также как можно было бы показать, что социал-демократы являются единственными настоящими, последовательными либералами, так как несут знамя свободы и равенства, «естественных прав» человека. Не трудно также показать буржуазность экономического индивидуализма, возводящего «историческое» право собственности в право «естественное». Но нельзя доказать буржуазность вечной нравственной сущности либерализма: идеи личности с ее неотъемлемыми естественными правами, идеи свободы и равенства, этих основных моментов в осуществлении естественного права личности, идеи гарантий всех неотчуждаемых личных прав в государственном устройстве. Только непозволительное насилие над человеческой логикой и своеобразное нравственное ослепление могут привести к дикому утверждению, что право свободы совести, этот духовный источник всякой свободы, есть право «буржуазное» и потому не может особенно вдохновлять. Можно искать классовой материальной подкладки для объяснения ограниченности исторического либерализма, для тех искажений, которым он подвергается со стороны тех или других общественных сил, можно признать буржуазными те средства, которыми пользовались в известную историческую эпоху для осуществления целей либерализма, но идеальные принципы либерализма исходят из глубины человеческого духа и являются раскрытием вечных нравственных ценностей. «Идея» четвертого сословия имеет совершенно то же идеальное нравственное содержание, что и либерализм, она только предлагает новые способы[310] , соответствующие современному моменту социального развития, для более последовательного проведения в жизнь все тех же вечных принципов возвышающихся над всякою социальною действительностью и социальною группировкою, и теперь новые общественные силы группируются для решения этой вековечной задачи.
Марксистская идеология эклектическая и половинчатая, это еще середина между интересами группового человека и идеалами общечеловека. Марксизм есть нечто гораздо большее, чем выражение чисто группового, профессионального рабочего движения с его ограниченным реализмом, нечто меньшее, чем тот общечеловеческий идеал правды, который должен поднять людей на высшую ступень культуры. Поэтому это чисто переходная идеология, не разграничивающая еще в достаточной степени реальных задач группового движения и идеальных задач движения общечеловеческого. В марксизме общечеловек с его идеальным обликом, отрицающим всякую классовую ограниченность, всякое угнетение человека человеком, нравственно только просыпается и наша задача в том, чтобы дать ему полное выражение. А для этого нужно преодолеть «классовую» точку зрения, отвести ей ее узкую и ограниченную область, так как она только часть, а целое видно только с «общечеловеческой» точки зрения.
Носителем и творцом политической идеологии является междуклассовая, или вернее сверхклассовая интеллигенция, т. е. та часть человечества, в которой идеальная сторона человеческого духа победила групповую ограниченность. «Интеллигент» не имеет непосредственной связи с той или иной экономической группой, это человек с наибольшей внутренней свободой, он живет прежде всего интересами разума, интеллекта, духовный голод есть его преобладающая страсть. Каждый человек должен быть интеллигентом, но групповые социальные влияния являются крупным препятствием, преодолеваемым веками, и тут создается целый ряд градаций. Сам Маркс был сверхклассовым интеллигентом, смотревшим на рабочее движение и его отношение к общественному развитию с такой высоты, которая очень и очень возвышается над ограниченностью групповых стремлений, вдохновлявшими его интересами было познание социального процесса и осуществление социальной справедливости. Человеческий дух в лице лучших своих представителей свободно творит правовые и политические идеалы правды и справедливости, но он реалистически опирается на взаимодействие всех общественных групп, на все прогрессивные силы общества, претворяя ограниченные стремления профессиональных групп в идеальную задачу современности, пробуждая человека в ограниченном групповом существе. Идеал справедливости производит расценку реальных групповых интересов, признавая одни из них справедливыми, другие же несправедливыми. Несправедливость групповых интересов буржуазии и ее крайняя групповая ограниченность делает эту группу в современном европейском обществе реакционной и затрудняет всякое обращение к человеческой природе ее представителей. Группа, представляющая трудовое начало современного общества, поставлена в этом отношении в несравненно более благоприятные условия, на ней не лежит пятно угнетателя и она не заинтересована в поддержании существующего зла. Но и переход к высшей культуре, к более справедливому социальному строю может быть результатом только сложного взаимодействия наиболее передовых групп, а никак не деятельности только одной группы. Пути к будущему многообразны и тут не может быть сколько-нибудь точного социологического предвидения, так как нет исторических законов, по которым идеал лучшего будущего рождался бы с фатальной необходимостью. Всегда еще очень многое остается на долю свободы нашего духа. Науке не дано постигнуть тайну человеческого творчества, так как она невхожа в царство свободы.
Таким образом сверхклассовая интеллигенция, исходя из безусловной по своему значению идеи «естественного права», из вечных идеалов свободы и справедливости, выделяет очередную прогрессивную задачу, общую для многих реальных групп, объединяет параллельные ряды групповых общественных движений в общенациональном деле достойного человеческого существования. Интеллигенция возвышается над узостью каждой из общественных групп, понимая свой либерализм в настоящем, идеалистическом смысле этого слова, но вместе с тем пользуется всеми этими группами, как реальным базисом. Можно, напр., придавать огромное значение земству, влиять на него и опираться на него в известный исторический момент, не заражаясь групповою ограниченностью среднепоместного дворянства, которое, главным образом, представлено в наших земствах. Классовое движение может быть только частью общего освободительного движения, оно имеет свои ограниченные профессиональные цели и потому должно быть подчинено общечеловеческой задаче, поставленной идеальными запросами человеческой личности, которая властно требует своих прав.
Пусть не думают, что мы реабилитируем старый утопизм и возвращаемся к «субъективизму», который сами же раньше критиковали, только философское невежество может выставлять подобное обвинение. Мы слишком хорошо понимаем все значение материального общественного развития, которое не может быть создано порывами интеллигентной души. Принимая развитие материальных производительных сил и соответствующую социальную группировку, как реальный базис, мы должны творить социально-политическую справедливость и духовную культуру, она имманентно сама собой из социальной материи не возникнет, так как социальная материя не причина, а условие, не цель, а средство. Наша практическая программа должна считаться и с реалистической социологией и с идеалистической философией истории, последняя указывает на цели, которые нас делает людьми, первая на средства, которые не делают нас бесплодными утопистами.
Необходимо выделить зерно истины, заключающееся в историческом материализме, и отбросить ложную материалистическую метафизику, искажающую все, что есть верного в этом учении. Тогда мы получим ценный метод для исторической ориентировки, ряд важных положений дпц социологии и реалистические указания для социальной политики. Но теория классовой идеологии, классовой науки и нравственности, классовой политики, заключающая в себе относительную историческую правду, в качестве миропонимания, в качестве религиозной святыни должна быть окончательно отвергнута. В той форме, которую теперь принимает классовая точка зрения, она делается вредным предрассудком, угощающим свободное творчество человеческого духа, препятствует обнаружению идеальной общечеловеческой природы, которая должна наконец развернуться во всей своей красе и мощи и создать царство правды. Иллюзия же «классовой» правды создана временным, переходящим злом жизни, от которого не должно остаться ничего, так как вселенская правда единая и вечная, должна победить.
ПОЛИТИЧЕСКИЙ СМЫСЛ РЕЛИГИОЗНОГО БРОЖЕНИЯ В РОССИИ[311]
От вершин интеллигенции (в лице национального героя мыслящей России Льва Толстого) и до низин народных оно (русское общество) сознательно и самочинно творит культуру, работая над разрешением высших ее задач — религиозных, выдвигая их как христианство первых веков и реформация нового времени рядом и в связи с проблемами моральными и социальными. Этой особенности нашего времени — упорной работе народного сознания над религиозной проблемой (работе, которая не есть просто мучительное недоумение, каким был раскол) мы придаем огромное значение: в ней видится нам явственный знак культурной зрелости русского народа в его целом и благое предзнаменование широкого подъема национальной культуры. Как ни тягостны те условия, в которых происходит процесс творчества национальной культуры, мы готовы с радостным сердцем повторять классические слова Гуттена: Die Geister sind erwacht: es ist Lust zu leben!2' Да, они проснулись! в разных местах, под разными широтами, на том необъятном пространстве, где раскинулось русское племя, творится культура и творится человеческой личностью, притязающей на самочинное мышление и такое же строительство личной и общественной жизни.
Л. Струве. «В чем же истинный национализм»3*.
Бывают эпохи в жизни народа, когда всякий факт духовной культуры, наиболее, казалось бы, далекий от политической злобы дня приобретает острый политический смысл, когда всякое живое проявление культуры, всякое духовное искание человеческой личности стоит под знаком национального политического освобождения и самым фактом своего существования требует свободы и права. Наша родина вступает теперь в эпоху небывалого еще подъема народных сил и несоответствие между властными запросами созревшей для свободы личности и нашим позорным государственным строем и наглой политикой правительства достигло крайнего напряжения. Вопрос о политическом освобождении России, о создании правопорядка, гарантирующего свободу, сделался вопросом дальнейшего достойного существования русской национальности, и вся наша национальная духовная культура нуждается в политической свободе, как в элементарном условии своего дальнейшего развития. В сознание всех русских людей, не потерявших окончательно совести и чести, должна войти та непререкаемая истина, что без свободы России грозит гибель и духовная смерть. Мы думаем показать это на религиозном брожении, которое имеет в наших глазах большое симптоматическое значение. На страницах «Освобождения» уместно рассмотреть это брожение не с богословской или философской точки зрения, а с точки зрения политической.
Безобразный, давящий факт русского самодержавия сузил сознание передовых представителей русской интеллигенции и исказил их перспективы. Под влиянием этого тяжкого кошмара русской жизни наша передовая интеллигенция слишком «монистически» и однобоко поняла социально-политическое движение, сложность и многообразие освободительных задач стушевались и в перспективу совсем как-то не вошли запросы религиозного сознания, не было сознано огромное значение религиозной реформации[312], самым тесным образом связанной с политическим освобождением России. Как бы мы ни смотрели на православие, христианство и религию вообще, было бы нелепо и не исторично думать, что в России, освобожденной от гнета самодержавия, не будет никаких религиозных запросов и никакого свободного уже воплощения религиозного сознании. То учредительное собрание, которое призвано будет создать свободную Россию, не властно упразднить религию, но оно может и должно освободить религию, провозгласить и гарантировать свободу совести, как самый незыблемый параграф «декларации прав человека и гражданина» и, таким образом, дать возможность и православной церкви превратиться из министерства исповедания, подчиненного русскому царю, в свободную религиозную организацию, преследующую религиозные цели. Поэтому религиозное движение несомненно будет иметь у нас политическое значение и займет свое место в сложной и многообразной освободительной борьбе. Политически оппозиционными могут оказаться не только свободные религиозные искания нашей интеллигенции и сектантское религиозное движение в народе, это само собой ясно, но и сама православная церковь, если она оправится от «паралича», о котором говорил Достоевский9*, проникнется живым духом и сознает свое христианское призвание[313]. И в качестве посторонних свидетелей мы должны признать, что на почве православного христианства возможно движение, направленное против самодержавия, движение, выставляющее на своем знамени: свободу совести, освобождение церкви от гнета государства и требование христианской политики. В личности Победоносцева воплощен не столько дух русского православия, сколько дух русского самодержавия и была бы глубокая внутренняя логика в ненависти искренних представителей духовенства к хозяйничающему в церкви министру русского царя. По истинно христианской логике давно пора было бы изгнать из храма Божьего торгашей, совершающих" постыдный торг религиозной совестью в интересах полицейских, во имя иного бога, бога государственного насилия и гнета. На знамени обер-прокурора святейшего
Синода Победоносцева, и исторической православной церкви, поскольку она перед ним холопствует, написан идеал низменного государственного позитивизма, а не идеал религиозно-христианский.
Католицизм пал потому, что в нем церковь превратилась в государство, церковь пожелала быть хозяином земли и сделала государство орудием своих землевладельческих целей. Католический клерикализм основан на принижении церкви до государства с его материалистическими насильственными способами действий, и это падение церкви сказалось в кострах инквизиции. Но во всяком случае католицизм сыграл крупную творческую роль в истории, психологические переживания католицизма чувствуются еще в современном социализме. Православная же церковь не играла такой самостоятельной роли в русской истории, она была орудием государства, религия ставилась в унизительно подчиненное положение к самодержавию. Искренно и глубоко религиозные натуры, которые видят в православии единственную истинную религию, должны признать, что православная церковь еще не создана, и им остается мечтать об идеальном типе клерикализма, в котором государство превратится в церковь и насильственный полицейский союз будет заменен религиозным союзом любви [314].
После того, как Духовным Регламентом Петра Великого учрежден был св. Синод и в нем властно было заявлено Петром: «делать сие должна Коллегия не без Нашего соизволения», православная церковь прекратила свое самостоятельное существование и превратилась в министерство исповедания, цезарепапизм, признание царя главой церкви, окончательно восторжествовал *. Приниженность церкви, ее готовность быть реакционным орудием в руках государства, вызывает брезгливое отношение к православию у лучших представителей русской интеллигенции. Та интеллигенция, которая справедливо видит в «неблагонадежности» свою высокую нравственную обязанность и свою историческую миссию, не считает православную церковь опасным врагом, она слишком понимает невозможность клерикализма на русской почве, страшным врагом является абсолютный царизм, а православие внушает к себе брезгливо-индифферентное отношение. Если русская интеллигенция, религиозная по природе в лучшем смысле этого слова, долгое время была пропитана религиозным индифферентизмом и была одинаково чужда, как активного религиозного отрицания, так и активного религиозного созидания, то ответственность за это падает на русское правительство, сумевшее превратить религию, это высшее проявление духовной культуры, в что-то отвратительное и отталкивающее. И, может быть, одним из самых страшных преступлений русского правительства будет признано то его низкое деяние, что оно воспитало лучшую часть русской интеллигенции, умевшую идти на крестную муку за правду, в духе религиозного индифферентизма и подозрительного отношения ко всяким религиозным исканиям, как к чему-то политически неблаговидному. За это преступление русское правительство заслужило перед судом Божьим «гиену огненную» и анафему православной церкви, поскольку она представляет мистическую церковь Христову.
Великая русская литература — самая религиозная в мире. Творчество двух величайших русских гениев — Л. Толстого и Достоевского, носит по преимуществу религиозный характер, и есть зерно истины в славянофильской идее, видящей в этом отражение нашего национального духа. Религиозны ваши философские искания, и религиозный дух почил даже на нашей атеистической публицистике. Укажем на главнейшие симптомы религиозного брожения, которое замечается в последние годы.
Всеми признается, что зачинателем религиозйого брожения в России является Л. Толстой, он пробил брешь в религиозном индифферентизме русской интеллигенции, и запросы религиозного сознания поставил в центре внимания. За это он был отлучен от церкви, именно за свои религиозные искания, так как людей просто индифферентных от церкви не отлучают. Мы не особенно высоко ставим положительные религиозно-философские воззрения Л. Толстого, но значение Толстого для развития нашего религиозного сознания и для нашего освобождения так безмерно велико, что его нельзя преувеличить. Л. Толстой с гениальной мощью раскрыл безобразные противоречия и ложь в историческом христианстве, показал антихристианский характер нашего исторического православия. Только после проповеди Л. Толстого, силу которой мы видим отнюдь не в отрицании религиозной метафизики, почувствовалось, что к вопросам религиозного сознания нельзя относиться с пассивным индифферентизмом, что освободить религиозную совесть от государственного гнета возможно только при положительном, действенном отношении к религии, что сокрушить историческое православие можно только активным религиозным стремлением. Л. Толстой с необыкновенной силой поставил перед нами идеал служения Богу путем воплощения религиозно-нравствен- ного начала в жизни. В толстовском идеалистическом анархизме есть зерно великой, неумирающей истины. Характерно, что особенно горячими и активными защитниками свободы совести явились у нас такие религиозные люди, как славянофилы и Вл. Соловьев, им принадлежит видное место в русском религиозном движении, они одинаково восстали и против пассивной безрелигиозности русской интеллигенции и против казенной, предписанной государственной властью религиозности так называемых православных христиан.