Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Чехов - Юрий Васильевич Соболев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Многописанию и шатанию по журнальчикам пришел конец.

«Маленькие рассказы Чехова засверкали, как бриллианты…»

Чехов не сразу нашел форму для своего маленького рассказа. Новелла с законченным содержанием, с энергично развивающимся действием, сосредоточенным в конце, вырастала из анекдота, который был в моде и через воздействие которого прошел Чехов.

Кавалер объясняется в любви какой-то Марии Ивановне. Кавалер пылок, и с уст его срываются страстные признания:

«Я вас люблю. Увидев впервые вас, я понял, для чего я живу, я узнал цель моей жизни. Жизнь с вами — или абсолютное небытие. Дорогая моя Мария Ивановна, да или нет? Маня! Мария Ивановна! Люблю! Манечка… Отвечайте, или же я умру. Да или нет?»

Мария Ивановна «раскрывает свой ротик», чтобы сказать ему «да» и вдруг — вскрикивает:

На его белоснежных воротничках, обгоняя друг друга, бегут два большущих клопа… О, ужас!»

Это называется «Поэзия и проза».

Офицеру под Севастополем лопнувшей гранатой оторвало ногу. Офицер духом не пал и стал носить «искусственную конечность». Под Плевной ему оторвало другую ногу. Бросившиеся к нему на помощь солдаты и офицеры были крайне озадачены его спокойным видом:

«Вот дураки-то, — смеялся он, — только заряд потеряли даром… Того не знают, что у меня в обозе есть еще пара хороших ног».

Этот анекдот попал под рубрику, названную «О том, о сем».

А вот мелочишка из отдела «Финтифлюшки»: «Управляющий имением одного помещика доложил своему барину, что на его землях охотятся соседи и просил разрешения не дозволять больше подобного своевольства.

— Оставь, братец, — махнул рукой помещик, — мне много приятней иметь друзей, нежели зайцев».

Анекдот спешит за анекдотом. Одна «финтифлюшка» обгоняет другую. В юмористической рецептуре — «Домашние средства» читаем такой совет избавиться от блох: «Женись. Все твои блохи перейдут на жену, так как известно, что блохи охотнее кушают дам, чем мужчин».

Но Антоша Чехонте не случайно изобразил уходящий 1883 год в качестве «обвиняемого», который в своих объяснениях суду признался, что в бытность его на земле не было сделано ничего путного. «Выпускали ярлыки нового образца для бутылок, клали латки на лохмотья, заставляли дураков богу молиться, а они лбы разбивали. Журналы были бессодержательны, в печати преобладал кукиш в кармане. Таланты словно в воду канули».

Издеваясь над старым годом, автор в то же время не возлагал больших надежд и на год грядущий. В другом месте и по другому поводу он же предсказывал, что в 1884 году «будет осуществлено много ерундистых речей и плохих статей о водоснабжении. Московские поэты напишут много прочувствованных стихотворений по адресу спящих гласных, кассиров, тещ и рогатых мужей. Сивый мерин, скорбя о падении печатного слова, побьет палкой какого-нибудь «нашего собственного корреспондента». Торжествующая свинья, в видах поднятия общественной нравственности, порекомендует упразднить уличные фонари… В общем будут скачки с препятствиями, торжество крокодилов, винт и выпивка».

Это уже не смешно. Это своего рода вопль, «вопль души» человека, обязанного развлекать веселыми рассказами и анекдотами неунывающих россиян.

Откровенным пользованием старым анекдотом, перелицованным на новый лад, и введением обычных «юмористических» персонажей (злая теща, обманутый муж, скверная мостовая, прогоревший антрепренер, вылетевший в трубу купец, адвокат-мошенник, запеченный в булку таракан, неработающий телефон и пр. и пр.) — вот чем отмечаются «мелочишки» Антоши Чехонте. Среди них попадаются и такие, в которых еще в очень робкой форме дана попытка откликнуться на общественную злободневность. Примечательно, что эти отклики почти всегда носят на себе отпечаток влияния Салтыкова-Щедрина. Так, в «Краткой анатомии человека» Антоша Чехонте дает следующее определение затылку: «Нужен одним только мужчинам на случай накопления недоимки. Орган для расходившихся рук крайне соблазнительный». Или о так называемых «микитках»: «Орган в науке не исследован, по мнению дворников находится ниже груди, по мнению фельдъегерей — повыше живота». А вот совсем в стиле Салтыкова-Щедрина образ голавля в «трактате» «Рыбье дело»: «голавль — «рыбий интеллигент» — галантен, ловок, красив и имеет большой лоб. Состоит членом многих благотворительных обществ, читает с чувством Некрасова, бранит щук, но тем не менее поедает рыбешек с таким же аппетитом, как и щука, впрочем истребление пискарей и уклеек считает горькой необходимостью, потребностью времени… Когда в интимных беседах его попрекают расхождением слов с делом, он вздыхает и говорит: «Ничего не поделаешь, батенька! Не созрели еще пискари для безопасности жизни, и к тому же, согласитесь, если мы не станем их есть, то что же мы им дадим взамен?»

Так «осколочный» юмор Антоши Чехонте начинал насыщаться почти что салтыковской желчью. И недаром так ценил Чехов Салтыкова — ценил именно за то, что никто, кроме Салтыкова, не умел так язвительно говорить о «сволочном духе среднего русского интеллигента». Именно это осмеяние и поставил Чехов Салтыкову в особую заслугу. И кто знает — не будь вынужден Антоша Чехонте писать по заказу Лейкина свои «финтифлюшки» и имей он в качестве редактора не этого любимца купечества, а Салтыкова или Некрасова, не миновал ли бы он вообще «осколочную» пору своего писательства? Но эпоха была другая. Вот уже когда действительно бывали времена и хуже, но не было подлей. Поколению 60-х годов был дан «Гудок», «Свисток» и «Искры», а Чехову всего-навсего «Стрекоза», «Будильник» и «Осколки».

«Стрекоза», «Будильник» и «Осколки» предъявляли свои требования и с их традициями Чехову, волей-неволей нужно было считаться, а считаясь, поступаться иной раз весьма важным из запасов тех наблюдений, которые составили эти беззаботные «цветы невинного юмора» его ранних рассказов.

«Я писал, — конфузливо объясняется Чехов по поводу своего «Экзамена на чин», — и то и дело херил, боясь пространства. Вычеркнул вопрос экзаменаторов-уездников и ответы почтового приемщика — самую суть экзамена» (Н. А. Лейкину 25 июня 1894 г.).

Самую «суть экзамена» — не самую ли суть рассказа?

Мы читали сетование Чехова в письме к Д. В. Григоровичу на то, что один рассказ он написал «лежа в купальне», — строчил его как «репортеры пишут свои заметки о пожарах». А ведь рассказ был «Егерь». «Егерь» — это дерзкий и чрезвычайно удавшийся опыт пародирования Тургенева, из «Свидания» которого взята фабула. Вся тургеневская манера письма переключена в чеховском рассказе: описание природы, детально разработанное Тургеневым (перечислены породы деревьев, даны оттенки их окраски, названы тона неба, породы птиц и даже особо упомянуты переливы их напевов), Чеховым ограничено пятью короткими предложениями: «Знойный душный полдень. На небе ни облачка. Выжженная солнцем трава глядит уныло, безнадежно. Хоть и будет дождь, но не зеленеть ей. Лес стоит молча, неподвижно, словно всматривается своими верхушками или ждет чего-то». И еще один штрих, играющий здесь роль «описания места действия»: «он идет по длинной прямой, как вытянутый ремень, дороге». Рассказом, написанным «лежа в купальне», поставлена веха на пути художественной прозы, ищущей новых выразительных средств и уже не удовлетворенной «старой манерой», Пусть даже поставлена эта веха «машинально, бессознательно», но мы имеем дело с свершившимся фактом: после Антоши Чехонте, с его дерзким нарушением «традиций» в передаче пейзажа, с его стремлением дать не описание, а впечатление, после чеховского «Егеря» — тургеневское «Свидание» покажется устаревшим.

Когда появился «Егерь» в «Осколках» за 1885 год, Чехов еще был поставщиком «Комаров и мух», а в 1893 году тот же Чехов, перечитав Тургенева, пишет о нем Суворину: «Описания природы у Тургенева хороши, но чувствую, что мы уже отвыкаем от описания такого рода и что нужно что-то другое». «Что-то другое» Чехов дал уже раньше. Еще в рассказах 1882 года можно отметить целый ряд лирических отступлений в описаниях природы, которые звучат совсем не в традиционных тонах.

«Степь обливалась золотом первых солнечных лучей и, покрытая росой, сверкала, точно усыпанная бриллиантовой пылью. Туман прогнало утренним ветром и он остановился за рекой свинцовой стеной. Ржаные колосья, головки репейника стояли тихо, только изредка покланиваясь друг другу и пошептывая». (Рассказ «29 июня».)

«Из-за далеких курганов всходила луна. Ей навстречу плыли облачки с серебрившимися краями. Небосклон побледнел, и во всю ширь его разлилась бледная, приятная зелень. Звезды слабо замелькали и, как бы испугавшись луны, втянули в себя свои маленькие лучи». (Рассказ «Барыня».)

Если первый из приведенных отрывков еще напоминает тургеневскую манеру, второй сделан в чисто импрессионистическом приеме — в расчете создать впечатление. А что этот прием был приемом уже вполне осознанным молодым Чеховым, свидетельствует мысль, высказанная им в письме к брату Александру: «Природа является одушевленной, если ты не брезгуешь употреблять сравнения явлений ее с человеческими действиями». (Письма, том I, 1886 год 10 мая.)

В «Драме на охоте», написанной в пародийной форме уголовного романа, но занимающей свое особое и важное место в творчестве «осколочного» периода Чехова, этот прием сравнений явлений природы с человеческими действиями выступает с особенной рельефностью: «Поэтические сосны вдруг зашевелили своими верхушками и по лесу пронесся тихий ропот». «Свежий ветерок пробежал по просеке и поиграл травой». «Озеро проснулось после дневного сна и легким ворчанием давало знать о себе человеческому слуху». «Леса и прибрежные нивы стояли недвижимы, словно на утренней молитве».

Так боролся Чехов с «общими местами», краткий перечень которых мы находим в уже цитированном письме к брату Александру: «Заходящее солнце, купаясь в волнах темневшего моря, заливало багровым золотом…» и пр. «Ласточки, летая над поверхностью воды, весело чирикали»… Общие места надо бросать. В описаниях природы следует «хвататься за мелкие частности, группируя их таким образом, чтобы по прочтении, когда закроешь глаза, давалась картина», — советует он и иллюстрирует совет примером: «у тебя получится лунная ночь, если ты напишешь, что на мельничной плотине яркой звездочкой мелькало стеклышко от разбитой бутылки и покатилась шаром темная тень собаки или волка». Примечательно, что здесь Чехов цитирует фразу из собственного рассказа: «На плотине, залитой лунным светом, не было ни кусочка тени, на середине ее блестело звездой горлышко от разбитой бутылки» (Рассказ «Волки», 1885 год).

И в области изображения психических движений акцент должен быть поставлен тоже на частности. «Храни бог от общих мест. Лучше всего избегать описывать душевное состояние героев; нужно стараться, чтобы оно было понятно из действия». Не только из действия — даже по подробности костюма. Так, А. С. Грузинский приводит наставления Чехова: «Для того, чтобы подчеркнуть бедность просительницы, не нужно тратить много слов, не нужно говорить о ее жалком несчастном виде, а следует только вскользь сказать, что она была в рыжей тальме».

Путь Чехова к маленькому рассказу, в котором можно почувствовать картину природы («закрыв глаза») и душевное состояние действующих лиц, раскрытое в какой-нибудь одной подробности («рыжая тальма») — путь к маленькому рассказу шел через анекдот, через игру пародийными формами. Не только пародируется Тургенев для того, чтобы сказать «что-то новое» в описаниях природы: материалом для пародии — в самой разнообразной ее установке — служат Жюль-Верн и дамские романы, Виктор Гюго и Мавр Иокай, стиль визитных карточек и образцы разных письмовников. Маленький фельетон, именуемый «мелочишкой» или «финтифлюшкой» и появляющийся под рубрикой «То и се», или «Комары и мухи», и жанр газетной корреспонденции, данной в форме «Осколков московской жизни Рувера-Улисса, вводится Чеховым в целях то снижения превыспренной романтики (Виктор Гюго), то осмеяния фантастики (Жюль-Верн), то иронии над пышной экзотикой (Мавр Иокай). Пародия допускает умышленное преувеличение. Гротеск — излюбленный прием Антоши Чехонте. Неправдоподобие положений соответствует явному неправдоподобию имен и фамилий. Ряд нарочито сочиненных прозвищ — Легавый-Грызлов, Укуси-Каланчевский, Пружино-Пружинский. Ряд фамилий, найденных по принципу характеристик действующих лиц: регистратор контрольной палаты Мзда, учитель Ахинеев, помощник полицейского надзирателя Очумелов, городовой Жратва, секретарь Жила, домовладелец Швейн, актер-любовник Поджаров, гимназист Высекин. И бесконечный ряд Запупыриных, Закусиных, Мердяевых, Навагиных, Дробескуловых, Плумбовых, Подзатылкиных, Черносвинских, Елдыриных, Голопесовых, Семирыловых, Однощекиных.

Гротеск вырастает в символическое обобщение. Унтер Пришибеев становится нарицательным именем. Диалог фельдшера Курятина, Сергея Кузьмича, с дьячком Вонмигласовым по вопросам «хирургии» давно обратился в поговорки. Автографы «Жалобной книги» стали ходовыми цитатами: «Хоть ты и седьмой, а дурак…»

Годы перелома

На родине

Весной 1887 года Чехов собрался на родину. Семь лет прошло с тех пор, как он покинул Таганрог.

Какие резкие, мучительные впечатления вынес он от этой поездки!

«…Впечатления Геркуланума и Помпеи: людей нет, а вместо мумий — сонные дришпаки (Дришпаки — молодые люди; драгиля (см. стр. 98) — возчики; кавалери и баришни — таганрогский жаргон) и головы дынькой. Все дома приплюснуты, давно не штукатурены, крыши не крашены, ставни затворены. С Полицейской улицы начинается засыхающая, а потому вязкая и бугристая грязь, по которой можно ехать шагом, да и то с опаской».

«…Не люблю таганрогских вкусов, не выношу и, кажется, бежал бы от них за тридевять земель».

«…Как грязен, пуст, ленив, безграмотен и скучен Таганрог! Нет ни одной грамотной вывески и есть даже «Трактир Расия»; улицы пустынны; рожи драгилей довольны; франты в длинных пальто, кавалери, баришни; облупившаяся штукатурка, всеобщая лень, умение довольствоваться грошами и неопределенным будущим».

Как не похожи эти язвительные строки на лирические описания «родины» у других писателей.

«О мое детство, о моя юность!» — это могло бы зазвучать у Чехова только иронически. С ненавистью говорит он о городе, в котором родился, и сколько желчи в тех его страницах из писем к сестре и брату, в которых он описывает пребывание у таганрогского дядюшки Митрофана Егорыча!

Откуда все это? Из ненависти к косному, застоявшемуся мещанскому быту. В детстве воспитанный «на чинопочитании, целовании поповских рук, на поклонении чужим мыслям», Чехов «ценою молодости», как выразился он в одном из позднейших писем, вырывал у жизни то, что «писатели дворяне берут у природы даром». Разночинец, выходец из мелкобуржуазной среды, сын лавочника, он чувствовал себя связанным по рукам и ногам предрассудками его среды.

По каплям выдавливал он из себя рабью кровь для того, чтобы, проснувшись однажды, почувствовать, что в его жилах течет настоящая человеческая кровь. Это был трудный процесс, потребовавший много усилий воли.

Поездка в Таганрог была одним из тех толчков, которые ускорили его духовное перерождение.

Отвращение к родному городу, которое явственно звучит в его апрельских письмах 1887 года, впоследствии сгладится. Больше того: Чехов многое сделает для Таганрога и это будет свидетельствовать о его зрелости.

Выехав из Таганрога, Чехов предпринял путешествие по Донецкой области. Проездом побывал он в Святых горах. Поездка найдет свое отражение в рассказах «Печенег», «В родном углу», «Перекати-поле», «Святой ночью», «Степь». А Таганрог — «грязный, пустой, ленивый, безграмотный и скучный» будет изображен в повествованиях о городах, в которых «нет ни одного честного человека», о тех городах, где можно наблюдать лишь «длинный ряд глухих медлительных страданий: людей, сжитых со света их близкими, замученных собак, сходивших с ума, живых воробьев, ощипанных мальчишками догола и брошенных в воду…»

Эти города, в которых живут «почтенные любители драматического искусства», но где — «на сто тысяч жителей» нет ни одного, «который не был бы похож на другого, ни одного художника, ни мало-мальски заметного человека, который возбуждал бы зависть или страстное желание подражать ему». Здесь только едят, пьют, спят, потом умирают… родятся другие и тоже едят, пьют, спят и, чтобы не отупеть от скуки, разнообразят жизнь свою гадкой сплетней, водкой, картами, сутяжничеством… И неотразимо пошлое влияние гнетет детей, и искра божья гаснет в них, и они становятся такими же жалкими, похожими друг на друга мертвецами, как их отцы и матери» (См. «Моя жизнь» и «Три сестры»).

Провинциальную Россию Чехов знал только по Таганрогу — и города, в которых тоскуют три сестры, жиреет доктор Ионыч, страдает Мисаил Полознев, и где как некий символ косности царит учитель Беликов, страшный «Человек в футляре», — это все тот же Таганрог — чеховского детства и юности.

«Иванов»

Лето 1887 года Чехов с семьей проводил попрежнему в Бабкине, у Киселевых. Осенью в Москве поселились на Садово-Кудринской в доме Карнеева, в том самом доме, похожем на комод (как говорил Чехов), в котором он писал первые крупные свои произведения.

Несколько ярких строк, изображающих Чехова этой поры, дает В. Г. Короленко (Короленко Владимир Галактионович(1851–1921). Известный писатель-беллетрист и публицист. Крупный общественный деятель, соредактор журнала «Русское богатство». Написал о Чехове воспоминания: «Памяти Антона Павловича Чехова» («Сборник о Чехове», М. 1910). Издана переписка А. П. Чехова с В. Г. Короленко (Собрание музея имени А. П. Чехова в Москве). Редакция и вступительная статья Н. К. Пиксанова, рисующая взаимоотношения Чехова и Короленко (изд. И. Д. Сытина, М. 1923)) в своих воспоминаниях: «Передо мною был молодой и еще более моложавый на вид человек, несколько выше среднего роста, с продолговатым, правильным и чистым лицом, не утратившим еще характерных юношеских очертаний. Простота всех движений, приемов и речи была господствующей чертой во всей его фигуре… Чехов произвел на меня впечатление человека, глубоко жизнерадостного, казалось, из глаз его струится неисчерпаемый источник остроумия и непосредственного веселья, которым переполнены его рассказы. Мне Чехов казался молодым дубком, пускающим ростки в разные стороны, еще корявым и порою бесформенным, но в котором уже угадываются крепость и цельная красота будущего молодого роста» (см. Сочинения В. Г. Короленко, изд. Маркса, т. I, 1914).

В один из следующих своих приездов в Москву Короленко застал Чехова уже озабоченным — как будто бы уже утратившим веселую жизнерадостность: он работал над «Ивановым».

Чехов придавал очень серьезное значение этому произведению. Пьеса ему казалась значительной — по сюжету «сложному и не глупому». Ему думалось, что он «создал тип, имеющий литературное значение. Своим «Ивановым» ему хотелось поставить заключительную точку в том ряду произведений русской литературы, который посвящен так называемым «лишним людям».

Он говорил брату Александру, что в своей пьесе «не вывел ни одного злодея, ни одного ангела (хотя не сумел воздержаться от шутов), никого не обвинил, никого не оправдал». В этом он видел оригинальность пьесы, задуманной в разрез существующему шаблону у современных Чехову драматургов, «начиняющих свои пьесы исключительно ангелами, подлецами и шутами».

«Иванов» был включен в репертуар театра Ф. А. Корша. Но когда уже было подписано соглашение с Коршем, Чехову дали знать, что Малый театр был бы рад взять его пьесу. Чехову говорили, что она гораздо лучше всех, написанных в текущем сезоне, но что она должна провалиться благодаря бедности коршевской труппы. Так оно и случилось.

Чехов в письмах к родным оставил подробное описание первого спектакля 19 ноября 1887 года. Он жалуется на то, что Корш обещал десять репетиций, а дал лишь четыре. Роли знали только двое, а остальные играли «по суфлеру и по внутреннему убеждению». Третье действие имело громадный успех — автора вызывали три раза. Четвертое прошло отвратительно. Актер, исполнявший роль графа Шабельского, был пьян и из его поэтического коротенького диалога получилось что-то тягучее и гнусное. С недоумением публика встретила финал — смерть героя, не вынесшего нанесенного оскорбления. Вызовы были заглушены откровенным шиканием.

На следующий день Чехов читал в рецензиях, что его пьеса «ни более, ни менее как недоношенный плод противозаконного сожительства авторской невменяемости и самого тупого расчета». («Русский курьер» — 1887 года № 325). В «Московском листке» П. Кичеев, заявлявший, что «по некоторым данным, лично ему известным, он и не ждал от пьесы г. Антона Чехова чего-либо особенно хорошего», — горестно восклицал, что он и подозревать не мог, «чтобы человек молодой, человек с высшим университетским образованием рискнул преподнести публике такую нагло-циническую путаницу понятий, какую преподнес ей г. Чехов в своем «Иванове», обозвав эту сумбурщину комедией в четырех действиях и пяти картинах».

Чехов был обвинен в «незнании жизни и людей», его пьеса названа «циническою дребеденью» и даже в отзывах наиболее благожелательных указывалось на «незрелость произведения» и на «неясность центральной фигуры» — самого Иванова.

Рецензии не могли не задеть авторского самолюбия, но указание на незаконченность образа Иванова Чехов принял, и когда пьеса была поставлена на сцене петербургского Александринского театра, — она уже шла в переработанном виде.

Конец 1888 года отмечен поездкой Чехова в Петербург. О своих петербургских впечатлениях он писал брату Михаилу так: «Питер великолепен. Я чувствую себя на седьмом небе. Улицы, извозчики, провизия — все это отлично… Каждый день знакомлюсь. Вчера, например, с десяти с половиной утра до трех я сидел у Михайловского (Михайловский Николай Константинович (1842–1904). Публицист, критик, социолог, примыкавший к народническому направлению, и в начале 80-х годов очень близкий к народовольцам. Со смертью Некрасова был одним из редакторов «Отечественных записок». Пользовались популярностью его социалистические очерки и статьи: «Что такое прогресс», «Теория Дарвина и общественная наука», «Борьба за индивидуальность», «Герои и толпа», «Десница и шуйца Льва Толстого», «Жестокий талант». Как социолог, Михайловский является продолжателем Лаврова. Его полное собрание сочинений издано в 1905 году. Здесь в четвертом томе статья о «Палате № 6» Чехова, а в шестом об «Иванове». Во втором томе сборника его статей «Отклики» — статья о «Мужиках» Чехова. Михайловский рассматривал Чехова, как писателя такой «объективности», которая позволяет художнику относиться с «одинаковым вниманием и к самоубийце и к колокольчику» (См. статью Н. Клестова «Чехов и Михайловский» — «Современный мир», 1915, кн. 12)) (критиковавшего меня в «Северном вестнике») в компании Глеба Успенского (Успенский Глеб Иванович (1840–1902). Известный писатель, автор очерков «Нравы Растеряевой улицы», «Власть земли», «Больная совесть», «Живые цифры» и др. Полное собрание сочинений Успенского, со статьей Михайловского и биографией, составленной Рубакиной, издано Марксом в 1908 году. Успенский — писатель-народник, один из самых страстных борцов за правду-справедливость». Болел тяжелым душевным недугом, умер в психиатрической больнице) и Короленко. Ели, пили и дружески болтали. Ежедневно видаюсь с Сувориным, Бурениным (Буренин Виктор Петрович (1841–1926). Поэт, драматург, публицист. Сотрудник радикальных «Отечественных записок и либерал 60-х годов, Буренин в 70-х годах переходит в реакционный лагерь и становится деятельнейшим участником «Нового времени», в котором печатает проникнутые духом шовинизма и национализма критические статьи и злостные памфлеты (под псевдонимом «Алексис Жасминов»)) и пр. Все наперерыв приглашают меня и курят мне фимиам. От пьесы моей (То есть от «Иванова») все положительно в восторге, хотя и бранят меня за небрежность. Мой единственный оттиск ходит теперь по рукам, и я никак не могу поймать его, чтобы отдать в цензуру».

Отголосок обиды за московский провал «Иванова» слышится в этих строках. В другом письме Чехов прямо говорит, что «московские рецензии возбуждают в Петербурге смех». Но вообще нельзя не отметить тона этих чеховских писем из Петербурга, — это письма человека, у которого закружилась голова от первых успехов. Год назад, приглашенный Лейкиным в Петербург, он писал о своей поездке так: «Перед рождеством приехал в Москву один петербургский редактор и повез меня в Петербург. Ехал я на курьерском в первом классе, что обошлось редактору не дешево. В Питере меня так приняли, что потом месяца два кружилась голова от хвалебного чада. Квартира у меня там была великолепная, пара лошадей, отменный стол, даровые билеты во все театры. Я в жизни своей никогда не жил так сладко, как в Питере». Правда, письмо адресовано таганрогскому дядюшке Митрофану Егорычу, но разве не звучит в нем то наивное восхищение самого Чехова от «сладкой жизни», которое свидетельствует, что в нем все еще живет «молодой человек», далеко еще не свободный от предрассудков мещанской среды. К тому же речь здесь идет о Лейкине — человеке, которого Чехов не уважает и о котором уже злословит в письмах к литературным приятелям.

Но и во второй приезд в Петербург, уже в качестве автора трех сборников рассказов и сыгранной пьесы, Чехов не может скрыть свое восхищение перед Петербургом: и провизия отличная, и много порядочных людей, и ежедневно видится он с Сувориным, Бурениным, болтает в дружеской компании с Глебом Успенским, Михайловским, Короленко. Так и поставил в один ряд всех этих своих знакомых — одинаково приятно проводить ему время и с Сувориным, и с Михайловским.

Кстати здесь привести строки из воспоминаний В. Г. Короленко, вносящие одну подробность в историю чеховского знакомства с Михайловским и Успенским. Короленко рассказывает, что редакция «Северного вестника» давно хотела привлечь Чехова к участию в журнале и сожалела, что Короленко этим не озаботился во время своего посещения Чехова в Москве. Памятуя это, Короленко сделал, — как он пишет, — попытку свести Чехова с Михайловским и Успенским.

«Мы вместе отправились с ним в назначенный час в «Пале-Рояль», где тогда жил Михайловский и где мы застали Глеба Ивановича Успенского и Александру Аркадьевну Давыдову (впоследствии издательницу журнала «Мир божий»). Но из этого как-то ничего не вышло. Глеб Иванович сдержанно молчал, Михайловский один поддерживал разговор. И даже Александра Аркадьевна — человек вообще необыкновенно деликатный и тактичный, — задела тогда Чехова каким-то резким замечанием относительно одного из тогдашних его литературных друзей. Когда Чехов ушел, я почувствовал, что попытка не удалась».

Да — попытка не удалась, но встреча с руководителями «Северного вестника» имела для Чехова то последствие, что он обещал журналу большую повесть. Это была «Степь».

«Степь» и замыслы романа

«Степь» пишу не спеша, как гастрономы едят дупелей, с чувством, с толком, с расстановкой», — говорил Чехов в письме к Плещееву (Плещеев Алексей Николаевич (1825–1893), Поэт, участник кружка Петрашевского. Печатался в «Отечественных записках», затем в «Северном вестнике») — заведующему беллетристическим отделом «Северного вестника».

«Степь» — важнейший этап в истории чеховского творчества.

«Тема хорошая, пишется весело, но, к несчастью, от непривычки писать длинно, от страха написать лишнее, я впадаю в крайность. Каждая страница выходит компактной как маленький рассказ, картины громоздятся, теснятся и, заслоняя друг друга, губят общее впечатление», — говорил он В. Г. Короленко.

Я. П. Полонскому (Полонский Яков Петрович (1819–1898). Известный поэт, написавший также ряд беллетристических произведений. Опубликованы его письма к А. П. Чехову в сборнике «Слово» (М. 1914). Полонский посвятил Чехову стихотворение «У двери», а Чехов посвятил ему рассказ «Счастье», о котором отзывался, как о своем «лучшем рассказе») Чехов сообщил, что эта «небольшая повесть», в которой он «изображает степь, степных людей, птиц, ночи, грозы», кажется ему «громоздкой и скучной».

«Каждая отдельная глава составляет особый рассказ и все главы связаны, как пять фигур в кадрили, близким родством» — раскрывал Чехов построение повести. В этом была новизна приема, но в этом была и опасность.

«Впечатления теснятся, громоздятся, выдавливают друг друга, в общем получается не картина, а сухой, подробный перечень впечатлений, что-то вроде конспекта». Эта авторская оценка (в письме к Д. В. Григоровичу) несправедлива: «Степь» создает неотразимое впечатление свежести, она действительно «пахнет сеном». Тот новый прием в описаниях природы, который впервые был введен Чеховым еще в ранних его рассказах, здесь, в «Степи», достигает своего полного раскрытия. То, что будет впоследствии названо критиками импрессионизмом Чехова, проступает в «Степи» с особенной отчетливостью, быть может даже с известной навязчивостью.

Для того, чтобы изобразить молнию, ему достаточно сказать, что «налево будто кто-то чиркнул по небу спичкой, мелькнула бледная фосфорическая полоска и потухла».

Гром: «послышалось, как где-то очень далеко кто-то прошелся по железной крыше, вероятно по крыше шли босиком, потому что железо проворчало глухо».

Пейзаж дан не только в неподвижности, но и в движении. Так передан ветер: «из-за холмов неожиданно показалось пепельно-седое, кудрявое облако. Оно переглянулось со степью, — я, мол, готово — и нахмурилось. Вдруг в стоячем воздухе что-то порвалось, сильно рванул ветер и с шумом, с свистом закружился по степи. Тотчас же трава и прошлогодний бурьян подняли ропот. На дороге спирально закружилась пыль, побежала по степи, и, увлекая за собой солому, стрекоз и перья, черным вертящимся столбом поднялась к небу и затуманила солнце. По степи, вдоль и поперек, спотыкаясь и прыгая, побежали перекати-поле, а одно из них попало в вихрь, завертелось как птица, полетело к небу и, обратившись там в черную точку, исчезло из виду. За ним понеслось другое, потом третье и Егорушка видел, как два перекати-поле столкнулись в голубой вышине и вцепились друг в друга, как на поединке».

Степь показана одушевленной, очеловеченной. Она изнывает, тоскует, жалуется и страстно взывает: «Певца, певца!».

Пользуясь многими красками, Чехов для создания впечатления степной дали нашел одну, особенно убедительную, — лиловую. Лиловая краска пройдет через все чеховские пейзажи.

Многое из степных впечатлений воспринято сквозь призму ощущений Егорушки. Поэтому для того, чтобы создать картину заката, Чехов говорит, что Егорушка видел «как зажглась вечерняя заря, как потом она угасла, ангелы-хранители, застилая горизонт своими золотыми крыльями, располагались на ночлег. День прошел благополучно, наступила тихая, благополучная ночь и они могли спокойно сидеть у себя дома, на небе; видел Егорушка, как мало-помалу темнело небо и спускалась на землю мгла, как засветились одна за другрй звезды». Но уже не Егорушка, а сам Чехов увидел «пьяное озорническое выражение» в оборванной и разлохмаченной туче.

Излишняя компактность каждой страницы разбивала «Степь» на ряд отдельных маленьких рассказов, в сущности искусственно связанных между собой тем, что через всю повесть проходило одно главное действующее лицо — Егорушка, выполнявший функции связи. Он был в положении наблюдателя: ехал сперва на бричке, потом на возу с шерстью.

Примечательно, что задумав писать роман, Чехов хотел взять форму «Мертвых душ», то есть поставить своего героя в положение гоголевского Чичикова, который разъезжает по России и знакомится с ее представителями. Этот герой неосуществленного чеховского романа должен был выполнять ту же функцию, что и Егорушка. Но роман написан не был. «Широкая рама ему как будто бы не давалась и он бросал начатые главы», — свидетельствует А. С. Суворин. Широкая рама — не «как будто», а действительно ему не давалась, хотя попыток создать роман Чехов сделал много. Мы знаем, например, содержание первой главы романа, переданное А. С. Грузинским-Лазаревым (Лазарев-Грузинский Александр Семенович (1861–1927). Беллетрист, сотрудник юмористических изданий восьмидесятых-девяностых годов, «Нового времени», «Новостей дня», «Нивы». Близко знал Чехова эпохи «Антоши Чехонте» и написал о нем ряд воспоминаний, частью еще неопубликованных) со слов самого Чехова:

«Представьте тихую железнодорожную станцию в степи. Недалеко от станции имение вдовы-генеральши. Ясный вечер. К платформе подходит поезд с двумя паровозами. Затем, постояв на станции минут пять, поезд уходит дальше с одним паровозом, а другой паровоз трогается и тихонько подталкивает к платформе один товарный вагон. Вагон останавливается. Его открывают. В вагоне гроб с телом единственного сына вдовы-генеральши» (Пропавшие романы и пьесы Чехова. Воспоминания А. С. Грузинского-Лазарева в третьем сборнике «Энергия» — под ред. Амфитеатрова).

Что задуманный роман очень волновал творческую фантазию Чехова, убеждают многие его письма, определенно указывающие на уже начатую работу.

«Летом буду коптеть над романом», — пишет он в 1888 году Плещееву. И еще ему же: «Роман значительно подвинулся вперед и сел на мель в ожидании прилива. Посвящаю его Вам — об этом я уже писал. В основу всего романа кладу я жизнь хороших людей, их лица, дела, слова, мысли и надежды; цель моя — убить сразу двух зайцев: правдиво нарисовать жизнь и, кстати, показать насколько эта жизнь уклоняется от нормы. Норма мне неизвестна, как неизвестна никому из нас. Все мы знаем, что такое бесчестный поступок, но что такое честь — мы не знаем. Буду держаться той рамки, которая ближе сердцу и уже испытана людьми посильнее и умнее меня. Рамка эта — абсолютная свобода человека, свобода от насилия, от предрассудков, невежества, чорта, свобода от страстей и пр.».

Через год читаем о романе и в письме к Суворину (от 11 марта 1889 г.): «Я пишу роман, очертил уже ясно десять физиономий. Какая интрига! Назвал я его так: «Рассказы из жизни моих друзей» и пишу его в форме отдельных законченных рассказов, тесно связанных между собой общностью интриги, идеи и действующих лиц. У каждого рассказа особое заглавие… Еле справляюсь с техникой. Слаб еще по этой части и чувствую — делаю массу грубых ошибок. Будут длинноты, будут глупости. Неверных жен, самоубийц, кулаков, добродетельных мужиков, преданных рабов, резонирующих старушек, добрых нянюшек, уездных остряков, красноносых капитанов, и «новых» людей постараюсь избежать, хотя местами сильно сбиваюсь на шаблон».

Повидимому, следует рассматривать, пользуясь указанием письма на план романа, рассказы «Человек в футляре», «О любви» и «Крыжовник» как фрагменты задуманного большого произведения, написанного в форме отдельных рассказов, объединенных общим содержанием.

Но романа Чехов так и не создал. В самом «тоне» его творчества не было ничего отвечающего тому представлению, которое мы имеем о романе, с его построением, осложненном массой действующих лиц и многочисленностью вводных эпизодов.

Но не только трудности романа не были преодолены: все большие повести Чехова «Дуэль», «Три года», «Моя жизнь», «Мужики» — построены плохо. В них отсутствует самое важное — движение. Чехов-мастер нашел свое полное выражение в новелле и в небольшой повести. Не «Рассказ неизвестного человека», не «Дуэль», не «Три года», не «Скучная история», а «Дама с собачкой», «Человек в футляре», «Крыжовник», «О любви», «Архиерей» — вот вершина его творчества.

Чехов и сам понимал все недостатки своей композиции. «Привыкнув к маленьким рассказам, состоящим только из начала и конца, я скучаю и начинаю зевать, когда чувствую, что пишу середину», — признавался он в письме к А. Н. Плещееву, говоря о своих «Именинах». И о другой повести писал А. С. Суворину: «В моей повести нет движения и это меня пугает. Я боюсь, что ее трудно будет дочитать до середины, не говоря уже о конце».

Что же касается техники маленьких рассказов, то на этот счет у него были совершенно определенные требования экономии изобразительных средств. Поэтому он писал, что читателю нельзя давать отдыха — его нужно держать напряженным. Все дело в маленьком рассказе — это в достигнутом им «общем впечатлении». В маленьких рассказах «лучше не досказать, чем пересказать, потому что… потому что… не знаю почему». (Из письма И. Л. Щеглову, 22 января 1888 года).

О пользе водевиля

Зимой этого года Чехов, продолжая работать над большими произведениями для «Северного вестника» (после «Степи» — «Огни» и «Именины») писал и водевили. Писал и боялся, что его осудят в «толстом» журнале за «легкомыслие» и, как бы оправдываясь, говорил, что это у него всегда «серьезное чередуется с пошлым». В феврале на сцене театра Корша шел «Медведь», а затем Чехов «нацарапал», — как едва ли искренно он выражался, — «паршивенький водевиль для провинции» — «Предложение».

«Медведь» имел огромный и, кажется, для автора совершенно неожиданный успех. А как только появилось в «Новом времени» «Предложение», так оно тотчас же стало играться решительно на всех сценах — императорских, столичных, провинциальных.

И неслучайно, что Чехов, восторгаясь лермонтовской «Таманью», говорил: «Вот бы написать такую вещь, да еще водевиль хороший, тогда и умереть можно спокойно».

Чехов очень ценил в себе то, что он любит и умеет писать водевили. Он доказывал П. П. Гнедичу (Гнедич Петр Петрович (1855–1925). Беллетрист и драматург. Много писал о Чехове. См., например, «Из записной книжки» — в «Международном толстовском альманахе», составленном П. А. Сергеенко, и «Листки из записной книжки» в «Историческом вестнике» (1909 год, книга первая)), что «водевиль приучает смеяться, а кто смеется, тот здоров». Он уговаривал Гнедича приучать публику к смеху: «Шекспировских им комедий побольше с шутками. Тот не стеснялся, как мы». И обещал, что напишет «пьеску минут на двадцать пять, да такую, чтобы от смеха все полопались, чтобы на утро из театра сотни три пуговиц вымели».

Он писал водевили еще в пору своего шатания по юмористическим журнальчикам: «О вреде табака», «Трагик поневоле» — потом, как мы уже знаем, «Медведь» и «Предложение», а за ними «Скоропостижную конскую смерть», «Свадьбу» и «Юбилей».

Интересно, что большинство его водевилей — инсценировка собственных рассказов эпохи Антоши Чехонте. Так, подписи под рисунками брата Николая «Свадебный сезон» — первые зерна, из которых вырастает «Свадьба», сложившаяся из двух рассказов «Брак по расчету» и «Свадьба с генералом», причем в водевиль попало несколько фраз еще из двух рассказов все на ту же «свадебную тему» — «Перед свадьбой» и «Свадьба».

«Юбилей» переделан из рассказа «Беззащитное существо». Незаконченный водевиль «Ночь перед судом» написан на тему одноименного рассказа. А рассказ «Один из многих» переделан в водевиль «Трагик поневоле».

В работе над водевилем Чехов не ограничивается переделкой собственных рассказов. Тот же прием, которым он так широко пользуется для своих маленьких рассказов — прием пародирования — не забыт и для водевиля. Так, «Медведь» пародирует французский водевиль «Победителей не судят», весьма топорно переделанный на русские нравы.

Одно только «Предложение» совершенно самостоятельного происхождения. Да и по мастерству это едва ли не самый удавшийся Чехову водевиль.

Все приемы маленьких рассказов Антоши Чехонте обнажены и заострены в его водевилях. Преувеличения и игра с явно сочиненными смешными фамилиями отчетливо проступают и в «Свадьбе», и в «Юбилее», и, конечно, в «Предложении». Ведь в «Предложении» все содержание построено на преувеличенном обострении болезненной страсти к спору.



Поделиться книгой:

На главную
Назад