— Буду ждать с нетерпением, — ответил я. Если бы все вышло, как мне хотелось, в кровати, которую мы делили пятнадцать лет, произошло бы нечто куда более непристойное.
— Давай позовем сюда Генри. — Она уже начала растягивать слова. — Я хочу поздравить его с тем, что ему наконец-то открылась истина. (Я уже упоминал, что глагол «благодарить» не входил в лексикон моей жены? Наверное, нет. Возможно, теперь это уже и незачем.) Ее глаза вспыхнули, потому что ее осенила новая мысль. — Мы нальем ему стакан вина! Он уже достаточно взрослый! — Она ткнула меня локтем, как делают старики, которые сидят на скамейках по обеим сторонам лестницы здания суда, рассказывая друг другу похабные анекдоты. — Если мы сможем чуть развязать ему язык, то, возможно, выясним, не проводил ли он время с Шеннон Коттери… Маленькая шлюшка, но волосы у нее красивые, это точно.
— Сначала выпей еще стакан, — предложил Коварный Человек.
Арлетт выпила два, и бутылка опустела (первая бутылка). К тому времени она уже пела «Авалон»[2] голосом менестреля и закатывала глаза, как менестрель. Смотреть было противно, слушать — еще противнее.
Я пошел на кухню за второй бутылкой вина и решил, что самое время позвать Генри. Хотя, как и говорил, особых надежд не питал. Это можно было сделать лишь при условии, что сын согласится помочь, а я сердцем чувствовал, что он даст задний ход, когда от разговоров придется действительно переходить к делу. При таком раскладе мы бы просто уложили ее в постель, а утром я бы сказал ей, что передумал насчет продажи земли моего отца.
Генри пришел, и его бледное, несчастное лицо однозначно позволило мне заключить, что об успешной реализации плана лучше забыть.
— Папка, я думаю, что не смогу, — прошептал он. — Это же
— Не сможешь, так не сможешь. — И это говорил я, а не Коварный Человек. Я смирился: будь что будет. — В любом случае она счастлива впервые за последние месяцы. Пьяна, но счастлива.
— Не просто навеселе? Она напилась?
— Не удивляйся. Для счастья ей нужно только одно: чтобы все было, как она хочет. Ты провел рядом с ней четырнадцать лет, но так ничего и не понял.
Нахмурившись, Генри прислушался к звукам, доносившимся с крыльца, где женщина, которая дала ему жизнь четырнадцатью годами раньше, запела — не так чтобы мелодично, но не пропуская ни слова — «Грязного Макги». Генри хмурился, слушая эту разухабистую, непристойную песню, возможно, его коробил припев («Она хотела помочь ему вставить / Ей нравился грязный Макги»), а может, раздражало, что она, напившись, растягивала слова. Годом раньше, в День труда, на собрании общества молодых методистов сын дал слово воздерживаться от употребления спиртных напитков. Шок, который он испытывал, у меня, конечно, вызывал смех. Пока подростков не начинает мотать, как флюгер при порывистом ветре, они очень похожи на несгибаемых пуритан.
— Она хочет, чтобы ты присоединился к нам и выпил стакан вина.
— Папка, ты же знаешь, я обещал Господу, что никогда не буду пить.
— Это тебе придется улаживать с ней. Она хочет праздника. Мы продаем землю и перебираемся в Омаху.
—
— Что ж… посмотрим. Решать тебе, сын. Пошли на крыльцо.
Арлетт, пошатываясь, поднялась, когда увидела сына. Обхватила его за талию, прижалась к нему, пожалуй, слишком уж плотно и начала покрывать лицо чересчур страстными поцелуями. Дурно пахнущими поцелуями, если судить по тому, как он при этом кривился. Коварный Человек тем временем наполнял ее стакан, который опять опустел.
— Наконец-то мы все вместе! Мои мужчины прозрели! — Она подняла стакан, словно произнося тост, и выплеснула немалую часть вина себе на грудь. Тут же рассмеялась и подмигнула мне: — Будешь хорошо себя вести, Уилф, позже я позволю тебе высосать это вино из материи.
Генри смотрел на нее в замешательстве, на его лице отразилось отвращение, когда она вновь плюхнулась на кресло-качалку, вскинула юбки и зажала их между колен. Арлетт заметила его взгляд и рассмеялась:
— Нечего быть таким ханжой. Я видела тебя с Шеннон Коттери. Маленькая шлюшка, но у нее красивые волосы и аппетитная попка. — Она допила вино и рыгнула. — Если ты ее еще не пощупал, то дурак. Только тебе лучше быть осторожным. В четырнадцать уже можно жениться. У нас в четырнадцать можно жениться даже на кузине. — Она рассмеялась и протянула мне стакан. Я наполнил его из второй бутылки.
— Папка, ей хватит. — Генри говорил осуждающе, как священник. Над нами появились первые звезды и принялись подмигивать, зависнув над бескрайней равниной, которую я любил всю жизнь.
— Ну, не знаю, — ответил я. — «In vino veritas»,[3] — так сказал Плиний Старший… в одной из книг, которые презирает твоя мать.
— Рука на плуге весь день, нос в книге всю ночь, — фыркнула Арлетт. — За исключением того времени, когда он кое-что другое совал в меня.
—
—
Мой сын на это ничего не ответил, но его потемневшее лицо порадовало Коварного Человека.
Арлетт повернулась к Генри, схватила его за руку и плеснула вином ему на запястье. Не обращая внимания на неудовольствие сына, вглядываясь в его лицо с внезапно вспыхнувшей в глазах жестокостью, она продолжила:
— Только уж постарайся ничего в нее не совать, когда ляжешь рядом с ней в кукурузе или за амбаром. — Она сжала пальцы второй руки в кулак, оттопырила средний палец и обвела им промежность Генри: левое бедро, правое бедро, правую сторону живота, пупок, левую сторону живота, вновь левое бедро. — Щупай что хочешь, трись своим Джонни Маком, пока ему не станет хорошо и из него не брызнет, но не лезь в уютное местечко, иначе потеряешь свободу на всю жизнь, как твои мамуля и папуля.
Сын встал и ушел, храня молчание, и я его не виню. Представление получилось очень уж вульгарным, даже для Арлетт. На его глазах произошла разительная перемена: из матери, женщины своенравной, но любимой, она превратилась в содержательницу борделя, дающую советы зеленому клиенту-сосунку. В этом не было ничего хорошего, а поскольку он питал к Шеннон Коттери нежные чувства, сцена только усугубила ситуацию. Юноши возносят свою первую любовь на пьедестал, а если кто-то походя плюет на идеал… пусть даже собственная мать…
Я услышал, как хлопнула дверь, и вроде бы до моих ушей донеслись рыдания.
— Ты оскорбила его в лучших чувствах, — заметил я.
Она высказалась в том смысле, что
Мы добили вторую бутылку (точнее, она) и половину третьей, прежде чем ее подбородок упал на залитую вином грудь, и она захрапела. Храп звучал, как рычание злобного пса.
Я обнял ее за плечи, руку сунул под мышку и поднял на ноги. Она сонно запротестовала, шлепнув меня липкой от вина рукой:
— Оставь меня в покое. Хочу спать.
— Ты и будешь спать, — ответил я. — Только в кровати, а не на крыльце.
Я провел ее — спотыкающуюся и всхрапывающую, причем один глаз был закрыт, а второй замутнен — через гостиную. Генри стоял на пороге своей комнаты — его лицо казалось бесстрастным и более взрослым, чем когда бы то ни было. Он кивнул мне. Одно движение головы — но оно сказало мне все, что я хотел знать.
Я уложил Арлетт на кровать, снял туфли и оставил храпеть. Ноги ее были раскинуты, рука свесилась вниз. Вернувшись в гостиную, я увидел, что Генри стоит у радиоприемника, который Арлетт уговорила меня купить годом раньше.
— Не должна она говорить такое про Шеннон, — прошептал он.
— Но она скажет это еще не раз, — ответил я. — Такая уж она, такой ее сотворил Господь.
— И она не может разлучить меня с Шеннон.
— Она и это сделает, если мы ей позволим.
— Не мог бы ты… папка, не мог бы ты найти себе адвоката?
— Ты думаешь, адвокат, услуги которого я смогу оплатить теми жалкими деньгами, которые лежат на моем банковском счете, устоит против адвокатов, выставленных «Фаррингтон компани»? Эта фирма пользуется в округе Хемингфорд немалым влиянием. А мне по силам только махать косой на поле. Им нужны эти сто акров, а Арлетт хочет их продать. Есть только один способ, но ты должен мне помочь. Поможешь?
Генри долго молчал. Он наклонил голову, и я увидел слезы, полившиеся из его глаз на вязанный крючком ковер. Потом он прошептал:
— Да. Но если мне придется смотреть… я не уверен, что…
— Я сделаю так, чтобы ты помогал, но не смотрел. Пойди в сарай и принеси джутовый мешок.
Он пошел и принес. Я же взял на кухне самый острый нож для разделки мяса. Когда сын вернулся и увидел нож, его лицо побледнело.
— Это обязательно? Не можешь ты… подушкой?..
— Слишком медленно и болезненно, — ответил я. — Она будет сопротивляться. — Он принял мои слова на веру, словно я обладал опытом, убив до жены с десяток женщин. Но я никого не убивал. Мог сказать только одно: во всех моих не очень-то определенных планах — точнее, грезах — по избавлению от Арлетт я всегда видел себя с ножом, который сейчас держал в руке. Так что именно этому ножу предстояло стать орудием убийства. Нож — или ничего.
Мы стояли в свете керосиновой лампы — электричество, если не считать генераторов, появилось в Хемингфорд-Хоуме только в 1928 году — и смотрели друг на друга. Нас окружала тишина ночи, особенно глубокая в кукурузных полях, нарушаемая лишь малоприятным храпом Арлетт. Но при этом в комнате присутствовало нечто еще — неотвратимая воля, которая словно существовала отдельно от этой женщины (уже тогда я подумал, что почти физически ощущаю рядом ее; восемью годами позже я в этом уверен). Если хотите, это некий призрак, но призрак, который находился в доме еще до того, как умерла женщина, которая им стала.
— Хорошо, папка. Мы… мы отправим ее в рай. — При этой мысли лицо Генри прояснилось.
И каким же отвратительным теперь мне все это представляется, особенно когда я думаю, как он закончил свой путь на этой земле.
— Все произойдет быстро, — пообещал я. И подростком, и взрослым мне приходилось перерезать горло десяткам свиней, и я рассчитывал, что все так и будет. Ошибся.
Давайте я все расскажу по-быстрому. Ночами, когда я не могу спать, — а их много, — в голове у меня все проигрывается снова и снова: каждый удар, стон, каждая капля крови, все как в замедленной съемке. Поэтому давайте я все расскажу по-быстрому.
Мы направились в спальню, я — первым, с мясницким ножом в руке, мой сын — следом, с джутовым мешком. Вошли на цыпочках, но могли бы бить в барабаны — все равно не разбудили бы ее. Я взмахом руки велел Генри встать справа от меня, у ее головы. Теперь мы слышали не только храп, но и тиканье будильника «Биг-Бен» на прикроватной тумбочке, и мне в голову пришла странная мысль: мы — врачи у смертного одра важной пациентки. Но я все-таки думаю, что врачи у смертного одра не дрожат от чувства вины и страха.
Но он не сказал. Возможно, решил, что я возненавижу его за это; может, мысленно уже отправил ее на Небеса; может, помнил бесстыдный средний палец, берущий в круг его промежность. Не знаю. Знаю только, что он прошептал: «Прощай, мама», — и надел мешок ей на голову.
Она всхрапнула и попыталась стянуть мешок с головы. Я собирался сунуть нож в мешок и там уже сделать все, но Генри приходилось плотно прижимать мешок к голове, чтобы она из него не выскользнула, так что реализовать задуманное не получалось. Я увидел ее нос, натягивающий мешковину, он был как акулий плавник. Я увидел панику на лице сына и понял, что он вот-вот убежит со всех ног.
Тогда я оперся коленом о кровать, а рукой ухватил ее за плечо. Полоснул через мешковину по шее под ней. Арлетт закричала и стала вырываться еще яростнее. Кровь полилась через разрез в мешке. Руки жены поднялись и принялись лупить воздух. Генри с пронзительным воплем отскочил от кровати. Я пытался удержать Арлетт, а она уже стягивала мешок с головы обеими руками. И тут я полоснул по одной, разрезав три пальца до кости. Она закричала вновь, тонко и пронзительно, крик вонзился в уши, как острая сосулька. Рука упала на покрывало. Я пробил еще одну дыру в мешковине, и еще, и еще. Нанес пять ударов, прежде чем она оттолкнула меня неповрежденной рукой и стянула джутовый мешок с лица. Совсем снять его она не смогла — он зацепился за волосы и теперь напоминал сеточку, которую надевают, ложась в кровать, чтобы не испортить прическу.
Следующими двумя ударами я разрезал ей шею, первый из них оказался достаточно глубоким, чтобы показалась трахея. Последние два пришлись в щеку и рот, и теперь она улыбалась, как клоун, до самых ушей, и в разрезе виднелись зубы. Из горла вырвался сдавленный рев, такой звук мог издать лев перед тем, как наброситься на жертву. Кровь выплеснулась из шеи и долетела до изножья кровати. Я тогда еще подумал, что она как вино в стакане, подсвеченное закатным солнцем.
Арлетт попыталась подняться с кровати. Сначала я застыл, как оглушенный, потом меня охватила дикая ярость. С первого дня нашей семейной жизни она доставляла мне одни проблемы и не изменила себе даже теперь, при нашем кровавом разводе. А чего еще я мог от нее ожидать?
—
Я прыгнул на нее, как страстный любовник, и завалил назад, на пропитанную кровью подушку. Новые хрипы вырывались из ее порезанной шеи. Вытаращенные глаза вращались, из них бежали слезы. Я запустил руку в ее волосы, дернул голову назад и вновь полоснул ножом по шее. Затем сдернул покрывало с моей половины кровати и набросил ей на голову, поймав все, кроме первого выброса из яремной вены. Кровь брызнула мне в лицо, горячая кровь, которая заструилась с моего подбородка, носа и бровей.
Крики Генри за моей спиной прекратились. Обернувшись, я увидел, что Господь пожалел его (при условии, что Он не отвернул лицо, когда увидел, чем мы занимаемся): мальчик лишился чувств. Арлетт вырывалась уже не так активно. Наконец затихла… но я по-прежнему лежал на ней, прижимая покрывало, которое уже пропиталось ее кровью. Я напомнил себе, что она ни в чем и никогда не облегчала мне жизнь. И снова оказался прав. Через тридцать секунд (их отсчитали часы в жестяном корпусе, заказанные по каталогу и полученные по почте) она так резко и высоко изогнула спину, что едва не сбросила меня с кровати.
Она вновь затихла. Я отсчитал тридцать жестяных тиков — и тридцать еще, для гарантии. На полу зашевелился и застонал Генри. Попытался сесть, потом передумал. Отполз в дальний угол комнаты и там свернулся в клубок.
— Генри! — позвал я.
Клубок в углу не отреагировал.
— Генри, она мертва. Она мертва, и мне нужна помощь.
Никакого ответа.
— Генри, поворачивать назад слишком поздно. Дело сделано. Если не хочешь сесть в тюрьму сам и отправить на электрический стул отца, поднимайся и помогай мне.
Он приплелся к кровати. Волосы падали на глаза, блестевшие сквозь слипшиеся от пота пряди, будто глаза зверька, прячущегося в кустах. Он то и дело облизывал губы.
— Не наступай туда, где кровь. Нам и так придется здесь все отчищать, работы будет больше, чем я ожидал, но мы справимся. Если только не разнесем кровь по всему дому.
— Я должен смотреть на нее? Папка, я должен
— Нет. Никто из нас не должен.
Мы закатали ее в покрывало, превратив его в саван. Как только покончили с этим, я понял, что в таком виде нам ее из дома не вынести. В моих неопределенных планах и грезах я видел только небольшое кровяное пятно, проступающее на покрывале над ее перерезанной шеей (ее
В стенном шкафу лежало стеганое одеяло. В голове мелькнула мысль — я не смог подавить ее, — а что бы сказала моя мать, если бы увидела, как я использую с любовью сшитый подарок на свадьбу? Я расстелил одеяло на полу. Мы сбросили на него Арлетт. Потом закатали ее в одеяло.
— Быстро, — велел я, — пока оно не намокло. Нет… подожди… сходи за лампой.
Генри отсутствовал так долго, что я испугался, а не сбежал ли он. Потом увидел свет в маленьком коридорчике между его спальней и этой, которую я делил с Арлетт.
— Поставь на комод.
Он поставил лампу рядом с книгой, которую я читал, романом «Главная улица» Синклера Льюиса. Я его так и не дочитал. Не смог заставить себя дочитать. При свете лампы я увидел брызги крови на полу и лужицу у самой кровати.
Я снял наволочку со своей подушки и натянул на конец свернутого одеяла, словно носок на кровоточащую голень.
— Бери ее ноги, — распорядился я. — Это мы должны сделать прямо сейчас. И не падай в обморок, Генри, потому что одному мне не справиться.
— Лучше бы это был сон. — Он наклонился и взялся за противоположный конец одеяла. — Это может быть сон, папка?
— Через год, когда все останется позади, мы так и будем об этом думать. — В глубине души я действительно в это верил. — А теперь — быстро. Надо успеть, пока с наволочки не начнет капать кровь. Или с одеяла.
Мы пронесли ее по коридору, через гостиную, на крыльцо, миновав парадную дверь, совсем как грузчики, выносящие мебель в чехлах. Как только спустились с крыльца на землю, дышать мне стало чуть легче: во дворе затереть кровь куда проще.
Генри держался, пока мы не обогнули угол амбара и не показался старый колодец. Его огораживали деревянные стойки, чтобы никто случайно не наступил на крышку, которая его закрывала. Стойки эти в звездном свете выглядели мрачными и ужасными, и, увидев их, Генри издал сдавленный крик.
— Это не могила для мамы… ма… — Ничего больше он произнести не успел — потеряв сознание, повалился на куст, росший за амбаром. Так что убитую жену мне пришлось держать одному. Я хотел было положить этот громадный куль на землю — все равно он уже начал разворачиваться и из него появилась порезанная ножом рука — и попытаться привести сына в чувство. Потом решил проявить милосердие и оставить его лежать. Подтащил Арлетт к колодцу, опустил на землю, снял деревянную крышку. Привалился к двум стойкам, переводя дыхание, и тут колодец дыхнул мне в лицо — вонью стоячей воды и гниющей травы. Я вступил в борьбу с рвотным рефлексом — и проиграл. Держась руками за стойки, согнулся пополам, чтобы выблевать ужин и выпитое вино. Всплеск эхом отразился от стенок, когда блевотина плюхнулась в мутную воду на дне. Всплеск этот, как и фраза
Я попятился от колодца, споткнулся о куль, в котором лежала Арлетт. Упал. Ее порезанная рука оказалась в считанных дюймах от моих глаз. Генри все лежал под кустом, под головой — рука. Он выглядел, как ребенок, уснувший после утомительного дня во время жатвы. Над нами светили тысячи, десятки тысяч звезд. Я видел созвездия — Орион, Кассиопею, Большую Медведицу, — их когда-то показывал мне отец. Вдалеке один раз гавкнул пес Коттери, Рекс, и затих. Помнится, я еще подумал:
Я подхватил куль, и он дернулся.
Я замер, не в силах даже вдохнуть, только сердце колотилось как бешеное.
Никто не дернулся, ничто не выползло. Мне это все почудилось. Понятное дело. И я сбросил ее в колодец. Увидел, как стеганое одеяло развернулось с конца, на который я не надевал наволочку, а потом раздался всплеск. Гораздо более громкий, чем при моей блевотине, а за ним последовал хлюпающий
Пронзительный смех раздался у меня за спиной — звук, так близко граничащий с безумием, что у меня по спине побежали мурашки, от поясницы до загривка. Генри пришел в себя и поднялся. Нет, более того — он прыгал перед амбаром, вскидывая руки к звездному небу, и хохотал.
— Мама в колодце, а мне все равно! — нараспев прокричал он. — Мама в колодце, а мне все равно, потому что хозяина нет.[4]
Я в три больших шага подскочил к нему и влепил оплеуху, оставив кровавые отметины на покрытой пушком щеке, еще не знавшей бритвы.
— Заткнись! Голос разносится далеко! Тебя могут услышать… Видишь, дурак, ты опять потревожил этого чертова пса.
Рекс гавкнул один раз, второй, третий. Замолчал. Мы стояли, я держал Генри за плечи, склонив голову, прислушиваясь. Струйки пота бежали по шее. Рекс пролаял еще раз, потом затих. Если бы кто-то из Коттери проснулся, они бы подумали, что Рекс нашел енота. Я, во всяком случае, на это надеялся.
— Иди в дом, — велел я. — Худшее позади.