Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Стихи разных лет. Борхеизмы - Хорхе Луис Борхес на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Стихи разных лет. Борхеизмы

Из книги “Пыл Буэнос-Айреса (1923)

Улицы

Улицы Буэнос-Айреса стали плотью от плоти моей. Не алчные улицы, где донимает толпа и сутолока, а безвольные улицы в глубине квартала, где почти не увидишь людей, затушёванные полумраком и сумерками, и те, что подальше, без сердобольных деревьев, где неприветливые домишки, удручённые вечными далями, рискуют затеряться в беспредельности неба и пампы. Они прибежище для одиночки, их населяют тысячи редкостных душ, единственных перед лицом Бога и Времени и безусловно чудесных. Эти улицы расходятся к западу, северу и югу, и они тоже родина — эти улицы: вот бы в строчках, которые я пишу плескали эти знамёна.

Юг

С одного из твоих дворов глядеть на древние звёзды, со скамейки в тени следить за разбросанными огоньками, которые моё невежество не могло ни наречь, ни собрать в созвездия, слышать биение воды в потаённом колодце, запах жасмина и жимолости, безмолвие спящей птицы, ощущать свод прихожей, влажность, возможно, всё это — стихи?

Из книги “Золото тигров’ (1972)

В манере пятистиший танка

1 Выше по склону — сад, весь в золоте лунном, так и сияет. Но только губы твои намного слаще в тени. 2 Птица умолкла в глуби тенистой сада. Бродишь в печали. Разве не вижу: тебе чего-то недостаёт. 3 Чаша чужая, меч, который другому когда-то служил, свет луны за окошком — разве этого мало? 4 Тигр под луною, в золотых позументах, смотрит на лапы. Не помнит, что растерзал человека когтями. 5 Дождь так печально омывает надгробье. Грустно быть камнем, грустно не быть человеческой жизнью и сном на заре. 6 Не в пример предкам — не погибнуть в сраженье. Полночью скучной быть тем, кто старательно слоги считает в стихах [1].

Ослепший

Мариане Грондоне

I Навечно он лишён земных обличий и лиц, чьи не меняются черты, нет близких улиц, все за три версты, нет некогда бездонной сферы птичьей. От книг ему остался только вид того, что память — этот род забвенья — удерживает в форме оглавленья, являя вместо смысла алфавит. Неверный шаг — и падаешь куда-то, от уровней различных спасу нет… Так робким узником сонливых лет живу я без рассвета и заката. Сплошная ночь. И ни души. Лишь стих — ваятель беспросветных дней моих. II Со дня моего рожденья в девяносто девятом от виноградных лоз и глубокого чана — длинное время, что позже видится мигом сжатым, зримый мир похищало у глаз моих постоянно. Жадные дни и ночи вымарывали в упоенье милые сердцу лица и дорогие строки, попусту вопрошает моё иссякшее зренье библиотеки и храмы, тонущие в поволоке. Голубизна и пурпур стали серым туманом, двумя пустыми словами. Зеркало полнится ныне пепельной пустотою. В парке благоуханном скорбную розу мрака я обоняю в унынье. Выжили только одни мертвенно-жёлтые тени, Зреньем я наделён — лицезреть наважденья.

Золото тигров

До поры пожелтевших сумерек я столько раз наблюдал, как могучий бенгальский тигр слонялся тропой судьбы по вольеру, не понимая, что это его тюрьма. А там и другие тигры: огненный — Уильяма Блейка, другое золото — пылкий Зевесов металл, и кольцо, что каждой девятой ночью зачинает девять колец, а эти — новые девять, и так без конца…[2] С годами стали меня покидать прочие дивные краски, остался лишь робкий свет, нерасторжимая тень и первоначальное золото. О закаты, о тигры, о пламя мифа и эпоса, о самое дивное золото — твои пряди, желанные вот этим рукам.

Ист-Ленсинг, 1972

Из книги “Железная монета ’ (1976)

Элегия невозможному воспоминанию

Я всё бы отдал — только бы припомнить тот пыльный немощёный переулок среди приземистых белёных стен, где стройный всадник заслонил зарю (на нём большое выцветшее пончо), вокруг равнина в некий день без даты… Я всё бы отдал — только бы припомнить, как мать в имении Санта-Ирене глядит на утро и ещё не знает фамилии своей грядущей — Борхес… Я всё бы отдал — только бы припомнить сраженье у Сепеды, где бы я мог свидеться с самим Эстанислао дель Кампо[3], встретив посвист первых пуль своей беспечно радостной отвагой… Я всё бы отдал — только бы припомнить дверь в потаённом загородном доме, которую отец мой еженощно толкал, пока во сне не затерялся, пока четырнадцатого числа февральским днём 38-го года не отворил её в последний раз… Я всё бы отдал — только бы припомнить, как корабли Энгиста[4] отплывают от датских дюн, чтоб остров захватить, ещё не ставший Англией покуда… Я всё бы отдал — только бы припомнить, как внемлю я Сократовым словам в тот вечер неминуемой цикуты, когда он преспокойно размышлял, что есть бессмертие, неторопливо суждения и мифы вороша, а между тем от ног его холодных струилась к сердцу синяя погибель… Я всё бы отдал — только бы припомнить тот миг, когда бы ты в любви призналась, а я не мог бы до утра заснуть, мятущийся, счастливый…

Из книги “История ночи" (1977)

Зеркало

Ребёнком я боялся увидеть в зеркале чужое лицо или слепую, безликую маску, за которой скрывалось бы нечто ужасное. И ещё я боялся, что в зеркале молчаливое время собьётся однажды с ежедневного курса человечьих часов да и приютит в своём ленивом мнимом пространстве новые существа, формы и краски. (Я об этом помалкивал — дети пугливы.) Теперь я боюсь, не вобрало бы зеркало истинное обличие моей души, терзаемой мраком и прегрешениями, которую зрит Бог и, возможно, люди.

Из книги “Тайнопись (1981)

Гимн

Этим утром воздух напитан невероятным благоуханием райских роз. На берегу Евфрата Адам постигает всю свежесть воды. Золотой дождь струится с неба любовью Зевса [5]. Выныривает из моря рыба, и человек из Агригента[6] вспомнит, что он был этой рыбой. В пещере, которую назовут Альтамира[7], безликая рука вычерчивает крутой хребет бизона. Рука Виргилия лениво ласкает шелка, которые везли из царства Жёлтого Императора караваны и корабли. Первый соловей запевает в Венгрии. Иисус разглядывает на монете профиль Кесаря. Пифагор рассказывает своим грекам, что у времени та же форма, что у круга. На одном из островов Океана серебристые борзые преследуют золотых ланей. На звонкой наковальне куют меч, который не подведёт Сигурда[8]. Уитмен поёт на Манхэттене. Рождается в семи городах Гомер. Дева только что пленила белого единорога. Прошлое возвращается, как прилив, и все эти древности наплывают потому, что тебя поцеловала женщина.

Удача

Каждый обнимающий женщину — Адам. Женщина — Ева. Всё вершится впервые. В небе я увидел белое. Мне говорят, что это луна, но что я могу сделать одним словом и одной мифологией? Деревья меня немного страшат. Они такие красивые. Тихие животные приходят, чтобы я им нарёк имя. Книга в библиотеке без букв. Они возникают, едва я её раскрываю. Листая атлас, я творю контур Суматры. Зажигающий в темноте спичку изобретает огонь. В зеркале таится ещё кто-то. Глядящий на море видит Англию. Читающий вслух стихи Лилиенкрона[9] ринулся в битву. Мне снился Карфаген и разорившие его легионы. Мне снился меч и весы. Да святится любовь без овладевающего и овладеваемой, когда оба отдаются друг другу. Да святится кошмарный сон, открывающий нам, что преисподнюю творим мы сами. Каждый, входящий в реку, входит в Ганг. Глядящий на песочные часы видит развеянную империю. Играющий клинком предрекает смерть Цезаря. Спящий — все люди. В пустыне я видел юного сфинкса, которого только что сотворили. Под солнцем нет ничего сколь-нибудь древнего. Всё вершится впервые, но на вечный манер. Читающий мои слова, выдумывает их.

Суть

То, что в веках начертано другими, не облегченье страху твоему, ты — не они, вокруг ты видишь тьму, свой лабиринт ты сам возвёл своими шагами. Не спасут тебя, увы, страданья Иисуса и Сократа, ни золотой Сиддхартха[10], в час заката принявший смерть под пение листвы. Всё, что рука твоя запечатлела, всего лишь прах, и всё, что ты изрёк, лишь прах. Не знает сожаленья Рок, и ночь Творца не ведает предела. Из времени сквозного ты возник. И в нем ты каждый одинокий миг.

Сон

Нас учит ночь своим делам волшебным, мы распускаем с нею ткань Вселенной, бесчисленные сопряженья следствий и их причин, которые таятся во времени, чья бездна необъятна. Ночь хочет, чтоб забыл ты этой ночью свой род, и кровь, и родовое имя, забыл слова и слёзы всех людей, всё то, чему тебя учила явь, весь мир обманный геометров — точку, прямую, плоскость, куб и пирамиду, цилиндр и сферу, океан и волны, и собственную щёку на подушке, и свежесть новой простыни, сады, империи и цезарей, Шекспира, то, что всего труднее — что любимо. Смешно: невзрачная таблетка может стереть весь мир и учредить хаос.

Слава

Видеть рост Буэнос-Айреса, его рост и упадок. Вспоминать землистый двор и виноградник, крыльцо и колодец. Унаследовать английский, домогаться англосаксонского. Испытывать любовь к немецкому и тоску по латыни. Беседовать в Палермо со старым убийцей. Быть благодарным шахматам и жасмину, тиграм и гекзаметру. Читать Маседонио Фернандеса[11] его голосом. Познать знаменитые сомнения, коими является метафизика. Прославлять клинки и разумно желать мира. Не зариться на острова. Не покидать домашнюю библиотеку. Быть Алонсо Кихано и не решиться стать Дон Кихотом. Объяснять то, чего не знаешь, тем, кто узнает больше тебя. Радоваться дарам луны и Поля Верлена. Правильно соткать какой-нибудь восьмисложник. Снова рассказывать те же старинные истории. Упорядочить на диалекте наших дней пять-шесть метафор. Избежать подкупов. Быть гражданином Женевы, Монтевидео, Остина и — подобно всем людям — Рима. Боготворить Конрада. Быть тем, что никем неопределимо, — аргентинцем. Быть слепым. Не столь уж диковинные вещи, но вместе — они наделяют меня славой, которую я никак не могу уяснить.

Нить жизни

В каком из моих городов я умру? В Женеве, где я сподобился откровения не столько Кальвина, сколько Вергилия и Тацита? В Монтевидео, где Луис Мелиан Лафинур[12], ослепший и обременённый летами, скончался среди документов, готовясь написать беспристрастную историю Уругвая, которую так никогда и не написал? В Наре, где на японском постоялом дворе я спал на полу и увидел во сне ужасную фигуру Будды, которую я тронул, но никогда не видел? В Буэнос-Айресе, где я почти что чужак, учитывая мои немалые годы и то, что взяли привычку брать у меня автографы? В техасском Остине, где мы с матерью осенью 1961 года открыли Америку?.. Другие узнают об этом и позабудут. На каком языке мне придётся умереть? На испанском, который мои предки использовали для команд при атаке или при игре в карты? На английском — той Библии, которую моя бабушка читала, стоя лицом к пустыне? Другие узнают об этом и позабудут. В котором часу? В рассветных сумерках голубя, когда нет ещё никаких тонов, или в вечерних сумерках ворона, когда ночь упрощает и расточает видимое, или в банальные два часа пополудни?[13] Другие узнают об этом и позабудут. Эти вопросы — не от страха, а от нетерпеливой надежды. Они часть рокового сюжета следствий и причин, которые никто из людей не может предсказать, да и боги — вряд ли.

Борхеизмы

Аборт. Говорят, аборт убивает будущего Шекспира. Так ведь и Макбета.

Автографы. Я надписал столько своих книг, что в день моей смерти та, что не надписана, станет бесценной.

Ангелы. Журналисты взяли за обыкновение спрашивать: “Каково ваше послание?” Я им отвечаю, никакого послания у меня нет, послания свойственны ангелам, ангел ведь по-гречески значит посланец, а я никакой не ангел.

Бессонница. Недавно я никак не мог заснуть и стал подсчитывать количество стран. Дошёл до девятнадцатой и уснул.

Бестселлеры. В мою пору не было бестселлеров, и поэтому мы не могли предлагать себя публике. Не нашлось бы тех, кто на нас позарился бы.

Биографии. Всё это пустяшные, абсурдные упражнения. Некоторые сводятся лишь к упоминанию нового местожительства.

Блеск. Я предпочитаю быть тусклым и серым, нежели блестящим. Тем более блещущим.

Блеф. Я как-то гулял с другом и уловил, как шедший мимо парень сказал: “Борхес? Но это же чистый блеф!” Согласен, подумал я, но только блеф непреднамеренный. Я хотел поговорить с ним, но он ушёл, так что я до сих пор не знаю, блефую я или нет?

Братья Мачадо[14]. Безусловно у Антонио Мачадо есть ряд блистательных страниц, но и ряд других, где виден андалусец, который, стремясь выглядеть кастильцем, обильно использует географические названия. Я решительно склоняюсь к мнению Касиноса Ассенса[15], который считает, что Мануэль Мачадо превосходит своего брата Антонио. Разумеется, о писателе надо судить по его лучшим страницам. И я думаю, что лучшие страницы Мануэля не хуже лучших страниц Антонио. К тому же, полагаю, на оценку влияет то, что Антонио был республиканцем, а Мануэль франкистом, и мне представляется абсурдным судить о писателях по их политическим взглядам.

Будущее. Как-то во время длинных каникул, проведённых в Монтевидео, отец посоветовал мне запоминать всё, что нас окружало, потому что эти вещи будут исчезать, а я смогу потом рассказать моим детям и внукам, что я всё это видел. Он просил вглядываться в постройки, во флаги, в карты, где у каждой страны свой цвет, в мясные лавки, в церкви, в священников, в таможни, потому что всё это исчезнет, когда мир станет одинаковым и люди забудут о различиях. Пока что этот прогноз не сбылся, но, полагаю, однажды сбудется.

Буэнос-Айрес. Я всегда чувствовал, что есть в Буэнос-Айресе нечто, нравящееся мне. Он мне нравится настолько, что мне не нравится, что он нравится другим.

Вера. Я заметил, что верующие не чувствуют себя счастливыми. Наоборот, они живут в мире сомнений, у них ужасные представления о божественной справедливости, и, кроме того, они ждут поощрений или наказаний, которых не заслужили.

Верблюд. В Коране не упоминаются верблюды. Арабы, писавшие его, не сочли это необходимым.

Виды спорта. Вот бы изобрели игру, в которой не было бы проигравших.

Влияния. Нет такого автора, который не повлиял бы на меня, даже те, которых я не читал, даже те, которые мне не нравятся. Но если бы я должен был выбрать одного-единственного, я указал бы на Честертона, хотя Бернард Шоу лучше Честертона. Но ведь подражаешь не тому, кому хочешь, а кому можешь.

Время и пространство. Как-то я беседовал с одним аргентинским философом о времени. И философ сказал: “Касательно этого вопроса имеет место значительный прогресс в последние годы”. Я подумал, что, задай я ему вопрос о пространстве, он наверняка ответил бы: “Касательно этого вопроса имеет место значительный прогресс в последние километры”. Философ этот достаточно известный.

Гардель[16]. С Гарделем меня роднит то, что нам обоим не нравится танго.

Голос. Какой голос был у Христа? Должно быть, ужасный.

Двуязычие. Ребёнком я знал, что с бабушкой со стороны матери, Леонорой Асеведо Суарес, я должен говорить одним образом, а с бабушкой со стороны отца, Фрэнсис Хаслам Арнетт, — другим. Со временем я понял, что эти два моих образа речи называются испанским языком и английским языком.

Демократия. Это очень распространённое суеверие и злоупотребление референдумами.

Джойс. Ограничься он написанием только стихов, несомненно стал бы лучшим англоязычным поэтом, но, выразив себя в прозе, он стяжал иное качество. Потому что роман не должен так уж поражать своим языком. Он не должен быть написан тем стилем, каким Кеведо писал стихи, или Лугонес[17] — “Сентиментальный лунный календарь” (“Lunario sentimental”). Он стал бы неудобочитаемым. Это и произошло с романом Джойса. Притом что каждая строка, каждая страница отлично усваивается, в целом же книга неудобоварима.

Доктрины. Те, кто говорят, что искусство не должно порождать доктрины, имеют в виду доктрины, не совпадающие с их собственными.

Дон Кихот. Мысль Мигеля де Унамуно о том, что Дон Кихот — образцовый герой, кажется мне ошибочной: сеньор этот вспыльчив и своенравен. Но, разумеется, безобиден.

Зависть. Тема зависти — очень испанская. Испанцы всегда думают о зависти. Упоминая о чём-то хорошем, они говорят “на зависть”.

Звучки. Взгляд Мигеля де Унамуно на поэзию кажется мне совершенно ложным, он, дескать, не был читателем “звучков”. Я считаю, что музыка важнее идеи. Если вы говорите “принцесса бледнее снега на троне своём золотом” [18], этот стих безусловно красив. Если вы говорите “на троне своём золотом бледнее снега принцесса”, то вы не сказали абсолютно ничего, не так ли?

Зрение. Во сне у меня великолепное зрение… Во сне я читаю и думаю: “Неужели у меня восстановилось зрение?”

Индейцы. Индейцы-пампы считали на пальцах так: один, два, три, четыре, много. Бесконечность начиналась с большого пальца [19].

Искусство. Пусть бы каждый построил свой собственный собор. Зачем нам пользоваться чужими произведениями искусства, да ещё далёких эпох?

Испанцы. Испания кажется мне страной восхитительной, точней сказать, совокупностью восхитительных областей, особенно, когда я думаю о Галисии, когда думаю о Кастилии (здесь мой энтузиазм несколько остывает), когда думаю об Андалусии. Я полагаю, рядовой испанец, таких в Англии называют the man in the street[20], может служить образцом для подражания, особенно с точки зрения этики. Я не встречал ни одного трусливого испанца, я бы даже сказал, что не знаю ни одного бесчестного испанца. А вот испанские литераторы, за немногими исключениями, не вызывают моего восторга. Если бы я должен был сравнивать испанцев с другими народами, я сказал бы, что испанцы, в основном, превосходят других этически. К примеру, я не встречал ни одного глупого итальянца, ни одного глупого еврея, но встречал немногих испанцев, чей интеллект особо поразил меня. То есть я отметил бы этическое превосходство испанцев.

Кактус. У Флобера в “Саламбо” появляются кактусы, потому что за материалом для романа он отправился в Карфаген, не зная, что кактусы туда завезли из Мексики. Он думал, что они африканского происхождения. И ошибся, отправившись за достоверным материалом. Оставался бы дома, не совершил бы ошибки.

Кальдерон де ла Барка. Монолог Сехисмундо в пьесе “Жизнь есть сон” совершенно невообразим. Находясь в своей башне, он упоминает рыб и моря. Человек, всю жизнь живущий уединённо, заточённый в башне, не может размышлять о рыбах и морях. Этот монолог надо было бы переписать.

Католики. Аргентинские католики верят в иной мир, но я заметил, что они им не интересуются. Со мною наоборот: он меня интересует, но я в него не верю.

Корпорации. То, что военных судят военные, — абсурд. Вообразим водолазов, которые судят водолазов, или стоматологов, которые судят стоматологов.

Кубизм. Кубизм я не понимаю. Его теоретики утверждают, что все формы могут быть сведены к кубу. Не знаю, могут ли, тем более — есть ли в этом надобность. Я как-то решил поговорить на эту тему с Петорутти [21], но он не смог мне ничего толком объяснить. Ему нравилось изображать кубы.

Лицо. Хотел бы я знать, какое у меня сегодня лицо? Не знаю, какой жуткий старец разглядывает меня из зеркала. Возможно, вы можете сказать, какое у меня лицо?

Массы. Артист, который позволяет себе шутить с ведущим, принимается залом и нравится зрителям. Массы — простодушны. Это хорошо известно политикам.

Месть. Месть бесполезна, она жестока и абсурдна. Единственно достойная месть — забвение. И прощение.

Молодость. Меня спросили как-то: “Что вы думаете о современных поэтах?” Я ответил: “Есть один молодой и весьма многообещающий поэт — Вергилий”.

Наименования. Обыкновение давать имена улицам — ужасающая привычка французов. Леопольдо Лугонес запретил называть улицу своим именем, но этого не приняли во внимание. Я тоже не хочу превращаться в улицу, площадь либо станцию, это было бы прискорбно. Не думаю, что в Англии есть улица Шекспира[22].

Наркотики. Не знаю, постигла ли меня неудача с наркотиками или, наоборот, это была удача: три раза подряд я принимал кокаин и понял, что это то же самое, что принимать ментоловые таблетки.

Национализм. Не надо печься о национальном. То, что мы сегодня делаем, станет в дальнейшем национальным.

Несчастье. Для художника всё что ни есть — во благо, включая несчастье. Всё — глина для лепки. Так что, по существу, со мной не может приключиться ничего плохого.

Неудача. Когда я был молод, часто говорили “raté”[23]. Слово “неудачник” не использовалось. Меня всё время тревожил вопрос, стану ли я однажды "raté”? Я не мог представить себе, что когда-нибудь буду знаменитым. Мне казалось весьма достойным быть “raté”. Сейчас я понимаю, что с “raté” меня постигла неудача. И это печально.

Нобелевская премия. Я вечно буду претендентом на эту премию. Должно быть, это стало шведской традицией.

Приятное. Творческий процесс должен быть приятным. Если испытываешь трудности, значит, есть какая-то скованность. Письмо должно быть таким же самопроизвольным, как чтение, оба приносят радость. Хотя, возможно, пишут и по неосмотрительности, чего не скажешь о чтении.

Расстояния. Прежде расстояния были большими, потому что пространство измеряется временем в пути.

Революции. Может ли писатель быть революционером? Язык ведь так консервативен.

Рубен Дарио. Не знаю, что побуждает меня высокомерно относиться к нему. Мне кажется неприличным преувеличением связывать Рубена Дарио с символизмом, сравнивать его с Малларме. Дарио стал провозвестником литературной расслабленности: во французском языке ему были важны лишь метрические удобства, а для украшения своих стихов он воспользовался “Ларуссом”. Впрочем, я не хотел бы отзываться дурно о Дарио.

Сближение. Я никогда не думал, когда писал, сблизиться с народом. По правде говоря, я ни с кем не думал сближаться.

Семья. Я вспоминаю об одной мысли Маседонио Фернандеса, которую я целиком приемлю. Он говорил, что испанцы и латиноамериканцы должны бы называть себя “семьёй Сервантеса”. Нам трудно было бы объединиться, говоря, что мы “семья Кеведо”, несмотря на его литературное величие. Но если мы назовем себя “семьёй Сервантеса”, у нас не будет ни одного оппонента.

Синтез. Человек всю жизнь пишет книги ради одной страницы и пишет страницы ради одной строки.



Поделиться книгой:

На главную
Назад