Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тысячелетняя пчела - Петер Ярош на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Петер Ярош

Тысячелетняя пчела

Роман

Авторизованный перевод со словацкого Н. Шульгиной

История, обращенная к современности

Имя словацкого прозаика Петера Яроша (род.1940 г.) уже известно нашему читателю: в 1975 г. в издательстве «Прогресс» вышел сборник его избранных рассказов и повестей под общим символическим названием «Визит». Об этом хотелось сразу же напомнить во вступительном слове к новому большому произведению талантливого писателя. Дело в том, что замысел романа «Тысячелетняя пчела» вызревал у Яроша давно. И даже само название книги, может быть, возникло уже тогда, когда он писал, например, свой рассказ «На пасеке» (1969). Герой этого рассказа, человек, влюбленный в природу, хорошо чувствующий ее красоту и естественную гармонию, наблюдал за хлопотливой жизнью пчел: «Его восхищала взаимовыручка пчел, их дружная работа… но еще больше — общее настроение, мелодия, таинственные флюиды, их соединяющие… В жизни пчел его привлекало… мудрое стремление к достижению единой цели — меда, не говоря уже о всей целесообразной гармонии пчелиного сообщества». Новая книга Яроша, конечно же, не о пчелах; это роман о тех, кто на протяжении веков формировал историю словацкой нации, — о скромных простых тружениках, из поколения в поколение исправно вносивших свою лепту в символический улей словацкого национального общежития. «Работящ, как пчела. И на себя, и на людей… пчела трудится», — гласит русская пословица. Подобная аналогия и составляет главный внутренний стержень «Тысячелетней пчелы».

Начиная с первой книги в 1963 г., Ярош прошел в своем развитии сложный путь поисков своей темы, своего материала действительности, своего героя, способного воплотить его собственную писательскую сущность, его отношение к миру. Если попытаться охарактеризовать хотя бы вкратце каждую из двенадцати книг, предшествовавших роману «Тысячелетняя пчела», то это была бы такая пестрая характеристика, как если бы речь шла не об одном, а о двенадцати писателях. За годы интенсивной литературной работы Ярош сумел составить себе репутацию даровитого, но и довольно переменчивого, непредсказуемого писателя. Он словно задался целью перепробовать все известные ему способы литературного письма. В одном и том же сборнике рассказов он мог предстать и стилизатором французского «нового романа», имитатором «потока сознания» в обличий психоаналитика — и одновременно завзятым традиционалистом или даже примитивистом. При этом в лучших повестях и рассказах он демонстрировал неисчерпаемую фантазию в выстраивании увлекательных сюжетных ходов, в умении пользоваться приемом гиперболы, гротеска, иронии, но мог быть и предельно, до исповедальности искренним, нежным и даже чуточку наивным. Его книги пользовались успехом у читателей и неизменным вниманием серьезной словацкой критики, которая тем не менее постоянно «била» его за не всегда оправданную многоликость, за как бы намеренное нарушение логики целенаправленной творческой эволюции.

И все-таки в лучших произведениях Яроша уже на рубеже 60—70-х годов можно почувствовать стремление преодолеть внутренний разлад, а с начала 70-х все ощутимее его попытки консолидировать творчество на бесспорных, не поддающихся скептическому снижению ценностях. Характерен в этом смысле его устойчивый интерес к общезначимой проблематике антифашистской борьбы словацкого народа (повесть «После полнолуния», 1972), к уяснению роли традиций, участвующих в формировании современного облика словацкой нации, обращение к собственным корням, к теме детства, проведенного в деревне. Об этой линии, постепенно выходящей на передний план в его творчестве, особенно красноречиво свидетельствует изданный в 1972 г. сборник избранных рассказов Яроша с деревенской тематикой «Орехи». Собранные под одной обложкой из разных книг, рассказы этого сборника помогли критику Я. Штевчеку в послесловии верно определить истоки разноплановости и многоликости Яроша: — «Нам кажется, что существо дела объясняется просто: мир творческой фантазии у Яроша расщепляется надвое — на темы, которые обретаются в кладовой его эмоциональной памяти с детства, и на мироощущение, их фильтрующее. Это мироощущение уже не связано с деревней. Это мироощущение горожанина, интеллектуала, оборачивающегося подчас назад для того, чтобы проверить себя, уяснить, что в его личности сохранилось от прежних впечатлений — как нечто прочное и на что можпо опираться дальше. Ярош прямо-таки олицетворяет собой этот момент самопознания, деликатно подсказывая нам, что, собственно, с нами, городскими интеллектуалами, родившимися в деревне, происходит сегодня».

Этот «момент самопознания» подтвердился и обрел вполне четкие контуры в следующей же за «Орехами» повести «Трехулыбчивый любимчик» (1973), где писатель отталкивается от собственной биографии «мальчика из деревни», а исходной точкой, первым опорным детским воспоминанием, являются для него годы войны, зарницы полыхавшего Словацкого национального восстания 1944 г. «Он помнит только солдат и оружие, словно лишь с того момента он начал жить! Все до этого погружено в тьму беспамятства, отделено барьером, за который ему никогда не удавалось проникнуть». Проблемы преодоления этого барьера, восстановление причинно-следственных связей между настоящим, прошлым и будущим — во взаимном пересечении трех временных пластов — и составляют, ядро содержания повести. Центр тяжести в ней перемещается из подсознания на внешнее окружение героя, жизнь которого приобретает черты естественности, устойчивости, преисполняется само собой разумеющегося смысла. Не случайно затем в сборнике «Моток пряжи» (1974) мы находим исполненный высокого гуманистического и философско-этического смысла рассказ, давший название всему сборнику, в котором старуха крестьянка повествует о прожитой жизни. Это предельно простая и ясная биография труженицы, из года в год работавшей «по хозяйству» и как-то незаметно «за делами» вырастившей детей и внуков. Она не совершила ничего выдающегося, все естественно и логично в ее жизни, но как раз в этой естественности и видит ныне писатель свидетельство прочности и разумности человеческого общежития, основанного на фундаменте внутренней индивидуальной культуры и многовекового народного опыта — жизнь, прожитая по правде и совести…

Ясно прослеживаемое в творчестве Яроша 70-х годов стремление ощутить себя моментом связи в потоке исторического времени, в цепи нравственной и культурной традиции своего народа было одновременно и реакцией на предшествующее, проявившееся у некоторых молодых словацких писателей высокомерное третирование «национального захолустья». В 1966 г., в самый разгар увлечений модными литературными поветриями Запада, крупнейший словацкий прозаик, автор известной и у нас трилогии о Словацком национальном восстании «Поколение», Владимир Минач иронически комментировал эти «поисковые» ухищрения молодых: «Отечественный опыт кажется им мелким и незначительным — да и может ли он быть другим на задворках мира? И вот они прибегают к чужому опыту… Молодые люди натягивают на себя чужие доспехи. Что из того, если не по фигуре? Носят другие, и мы носим…» Кстати говоря, глубоко личностная интерпретация национальной истории, вскоре предпринятая Миначем в блестящих по форме и глубоких по мысли исторических эссе «Раздувая родные очаги» (1970) и «Собрание разногласий Й. М. Гурбана» (1974), способствовала внедрению в словацкую литературу художественной концепции «памяти нации как основы ее мышления и действий». В книге «Раздувая родные очаги» он писал: «Мы нация строителей не только в метафорическом, но и в прямом смысле слова: наши предки участвовали в возведении Вены и Будапешта, помогали строить множество других городов — ни одного мы не превратили в руины… Я знаю, что наш вклад в мировую историю скромен. Но, если когда-нибудь прогресс цивилизации будут мерить по справедливости, то есть по вложенному труду, нам не придется за себя краснеть: мы свое отработали с лихвой». Своей национально-патетической расшифровкой «анонимного» участия словаков в прогрессе цивилизации Минач привлек внимание к основополагающей, «базисной» роли в историческом процессе миллионов простых, безвестных словацких тружеников — пахарей и пастухов, лесорубов и плотогонов, каменщиков, лудильщиков, бродячих мелочных торговцев — поневоле вековечных «парий Европы»: «Вы нас ни во что не ставите… Примерно так когда-то упрекал окрестные народы наш поэт[1]; ныне, того гляди, мы должны будем сами упрекать себя в этом… В подсознании, особенно в подсознании нашей молодой интеллигенции, гнездится страх, что мы ничего не значим и никогда ничего значить не будем. И вот во что бы то ни стало мы хотим чем-то быть, что-то значить, даже ценой того, что перестанем быть самими собой… А знаем ли мы, откуда мы вышли? И как же нам важно это знать, чтобы понять, кто мы есть и чем хотим быть!»

Страстный, заразительный призыв Минача к современникам и прежде всего — к молодым в словацкой культуре, призыв, продиктованный гордым чувством принадлежности к нации, сумевшей «вопреки так называемой истории» пробиться в XX век, а затем, возродившись на основе социализма, добиться поистине выдающихся достижений в подъеме материального благосостояния и духовного уровня жизни народа, — такая, насквозь современная трактовка глубинной преемственности национального бытия программным эхом отозвалась в целом ряде значительных художественных произведений, в существенной мере определивших основные черты, общую оригинальность лица словацкой прозы второй половипы 70-х годов. В частности, нельзя не поставить в связь с исторической публицистикой Минача и обращение П. Яроша в 70-е годы к реальным героям, к истокам нравственной и культурной традиции своего народа. Именно эти позитивные тенденции и получили последовательное развитие в романе «Тысячелетняя пчела», над которым он работал необычно для себя долго: пять лет отделяют его появление в 1979 г. от предыдущей книги «Моток пряжи».

Роман Петера Яроша «Тысячелетняя пчела» — широкое эпическое произведение, тяготеющее по жанру к семейному роману-хронике. В нем на протяжении длительного времени — с 1891 по 1918 г. — обстоятельно прослеживается история трех поколений семьи Пихандов, обитателей реально существующего старинного села Гúбе в Средней Словакии, под отрогами Татр.

Герои романа живут так, как искони было заведено в этих, не слишком плодородных краях: с весны в поле, потом — подсобный промысел артелью лесорубами, каменщиками, плотниками. Повседневный, никогда не прекращающийся труд составляет основу их существования. «Настала суббота, вот и поднялись спозаранку, в полтретьего» — этой фразой-камертоном открывается книга: Мартин Пиханда с сыновьями Само и Валентом затемно отправляются в лес на заготовку дров. Со знанием дела описывает Ярош весь ход этой немаловажной — в предвидении студеной зимы — операции, а вслед за этим, явно любуясь своими героями, будет столь же обстоятельно рассказывать о сенокосе, об очередном анабасисе каменщиков или об увлечении учителя Орфанидеса садоводством. Труд вошел в плоть и кровь этих людей, на нем держится все — дом и семья, воспитание и нравственность. Вот характерный диалог Ружены Пихандовой с дочерью: «Ни за что не привыкнуть мне вставать в такую рань», — сказала Кристина и начала лениво и сонно одеваться. «К этому разве привыкнешь! — отозвалась мать. — Надо просто хотеть, чтобы выдержать. Истово хотеть, доченька моя. Я вот уж век привыкаю, а все никак не привыкну. Иной раз, когда, не дай бог, проспишь, терзаешься, будто грех какой совершила. Такой уж он есть, человек!.. А иначе-то разве выдюжить?! Лечь в тенечке, пальцем не шевельнуть и ждать, покуда смертушка приберет, — нет, это не по мне, я бы не вынесла… Вот и хлопочу с утра до вечера, хватаюсь за то, за се, так время-то помаленьку и проходит. А случается, в работе и душа радуется».

С дистанции нашего времени писатель существенно корректирует привычный, отстоявшийся в литературе взгляд на словацкую деревню. Косная патриархальность, консерватизм, стремление к наживе одних и безропотная забитость других — все эти, казалось бы, неотъемлемые приметы деревенского бытия в «Тысячелетней пчеле» не акцентируются. Повседневный труд, в котором пребывают персонажи романа, не выглядит проклятием. В силу устойчивой преемственности он, напротив, придает им чувство уверенности в себе, в широком историческом и общегуманистическом смысле оправдывая их существование на земле. Самим названием книги подчеркивается приоритетность этого трудового коллективистского начала в человеке. «Мы ни дать ни взять пчелы, — рассуждает один из центральных персонажей романа, Само Пиханда по прозвищу Пчела, — только работой и спасаемся. Другого нам не дано: хочешь выжить, работай до седьмого пота. Пчелы, они ведь как? Гляньте на них! Целое лето хлопочут, мед собирают — и все, чтоб род свой продолжить. А мы разве другие? И нам деваться некуда, знай вкалывай, коли хочешь выжить и оставить потомство!» Образная аналогия между дружной пчелиной семьей и человеческим общежитием не раз возникает по ходу романа, исподволь обосновывая мысль о естественной солидарности людей труда, об их органическом противостоянии трутням-нахлебникам; так постепенно входит в роман и идея необходимости совместной борьбы трудящихся за человеческое и национальное достоинство, за социальную справедливость.

Решающее значение в творческой эволюции Яроша на пути к этому роману имело обращение к фондам собственной памяти. «Роман у меня начал складываться еще тогда, когда я и не подозревал о его замысле, — говорил писатель в одном из интервью. — Его творили за меня в пору моего детства деды, бабки, родители, соседи и — всем миром — жители села и округи. Последний тридцатилетний период существования Австро-Венгрии был одним из сложнейших и тягчайших во всей словацкой истории. Меня тянуло, буквально подмывало написать о нем… Я смотрю на молодость наших дедов не как на историю, а скорее как на позабытое настоящее, почти современность».

Родное село Петера Яроша, Гибе, словно создано для той функциональной роли, которую писатель отвел ему в романе, потому что оно как бы представляет в миниатюре всю историческую Словакию. Старинное поселение словаков, с XIII в. колонизованное немцами и в том же столетии получившее статус города, в XVIII в. оно пришло в упадок и снова стало селом (в наше время там проживает около 2000 жителей). Со второй трети XIX в. Гибе было очагом национально-патриотических настроений и просветительской культурной деятельности, отсюда вышли несколько известных в истории национальной словацкой культуры личностей, например Штефан Марко, Дакснер. Все они принадлежали к тому поколению словацкой интеллигенции — выходцев из народных низов, — которое было движущей силой эпохи словацкого национального возрождения, ферментом словацкого национального самосознания в своей среде. И в соответствии с исторической правдой П. Ярош показывает в романе, что жители Гибе не только чтут их память, но и что брошенные ими зерна протеста против национального неравноправия в новых исторических условиях — в эпоху пролетарской идеологии и рабочего движения — дали свои всходы на путях демократизации и классовой закалки национального самосознания. Их национально-просветительская деятельность, пример отстаивания интересов словацкого народа, противодействия ассимиляторским усилиям реакционной правящей аристократическо-буржуазной верхушки Венгрии на рубеже XIX–XX вв. подготовили почву для восприятия трудящимися социал-демократических идей. Последняя четверть XIX— начало XX в. — очень сложный период в исторических судьбах Словакии. С одной стороны, отчаянный напор венгерских ассимиляторов и национальное ренегатство зажиточных слоев словацкого общества, словацкой буржуазии; с другой — ширящийся процесс укрепления национального сознания крестьянства, формирование организованного рабочего движения, распространение идеи чехословацкой солидарности. Достоинство романа Яроша в том, что главные социально-политические координаты эпохи естественно соотносятся с конкретной жизнью персонажей, с правдой внутреннего развития характеров.

Село Гибе отнюдь не изолировано от широкого мира. Его обитатели в поисках заработка — изрядно побродили по свету. И если Мартин Пиханда с его увлечением географией (за этой чудаковатой странностью угадывается острый интерес к бескрайнему миру, к тому, «как другие люди живут») еще только предчувствует необходимость более справедливых порядков на свете, то его сыновья: Само, пошедший по стопам отца — земледельца в сезон полевых работ и строителя-каменщика в межсезонье, и Валент, выбившийся в интеллигенты, уже сознают потребность активной борьбы за приближение лучших времен. Само становится членом социал-демократической партии, Валент, окончив университет в Праге, превращается в убежденного сторонника идеи чехословацкой государственности.

Словакия тысячу лет была только областью Венгерского королевства на положении полонии, не имея даже собственного географического названия, на административной карте Венгрии она значилась как Верхняя, или Северная, Венгрия. Сосуществование словаков с венграми в едином государстве, но в подчиненном, бесправном положении не могло быть гармоничным, учитывая, что вся угнетающая их верхушка — помещики и административные органы власти — была целиком представлена венграми или омадьярившимися выходцами из привилегированных слоев словацкого населения. Однако тысячелетняя история совместного проживания этих народов знает немало страниц, когда они сражались бок о бок с татаро-монгольскими и турецкими завоевателями, в антигабсбургских войнах за свободу Венгерского государства под водительством Ференца Ракоци, в борьбе против угнетателей-феодалов: в Крестьянской войне 1514 г., в так называемом «заговоре венгерских якобинцев» в конце XVIII в. участвовало и отдало свои жизни во имя свободы немало представителей словацкой народности. Словацко-венгерские противоречия заметно обостряются лишь в XIX в., в эпоху формирования венгерской и словацкой нации. Однако, когда вспыхнула венгерская буржуазно-демократическая революция 1848 г., руководители словацкого национально-освободительного движения предпринимали активные шаги к тому, чтобы совместно с венграми бороться за свержение феодального строя. Национальное угнетение одного народа другим они справедливо рассматривали как пережиток феодализма. И только после того, как венгерское революционное правительство категорически отказалось удовлетворить требования словаков — признать за их национальной культурой право на свободное развитие, вожди словацкого освободительного движения отшатнулись от венгерской революции и примкнули к габсбургской Австрии: это была трагедия словацкого национально-освободительного движения 40-х годов XIX в. Только с этого времени отношения патриотически настроенной верхушки образованной части словацкого народа и правящих классов Венгрии обретают форму антагонистических национальных противоречий. Но антагонизм никогда не пронизывал всю нацию сверху донизу. Элементы национальной розни и сознание солидарности людей труда перед лицом общего угнетателя — помещика и капиталиста — все это составляет память нации.

В романе «Тысячелетняя пчела» писатель подходит к этим острым вопросам с интернационалистских позиций, благодаря чему мы не обнаруживаем в романе ни малейшего привкуса националистической трактовки тех или иных исторических коллизий. На конкретных эпизодах Ярош показывает, в частности, насколько чужда привнесенная извне шовинистическая нетерпимость натуре трудового человека. Вот, например, однажды в имении, где Само Пиханда работал со своей артелью, он подрался с кучером-венгром. Показалось ему, что венгр «чересчур задавался» и их, словаков, за людей не считал. А потом случилось, что на глазах у Само и других батраков лошади этого кучера понесли. Само, рискуя жизнью, бросился на выручку венгру и помог их остановить. И стена отчуждения рухнула. Оказалось, что словак-каменщик и венгр-кучер, преодолев некий психологический барьер, без особых затруднений могут договориться на одном языке тружеников.

Стремясь к региональной аутентичности, к достоверности исторической детали, Ярош вводит в текст книги даже выписки из подлинной старинной летописи своего села. Он стремится предельно выпукло представить реальный фундамент природного оптимизма, упорной сопротивляемости историческим и стихийным бедствиям своих далеких и близких предков. Характерно в этом смысле и его обращение к памяти народной, запечатлевшей в песне, легенде, анекдоте, метком словце или поговорке многое из той атмосферы прошлого, которая не вошла да и не могла войти в сухие строчки официальных бумаг и документов, но зато органически пропитала национальный психологический склад, простонародное мироощущение словаков.

Десятки страниц в книге посвящены любви, по-разному преломляющейся в человеческих судьбах. В художественной трактовке Яроша — это неиссякаемый источник жизнерадостности, душевного и физического здоровья людей, нации. Он «проигрывает» все регистры этого мощного многослойного чувства: от фатальной любви местных Ромео и Джульетты (с роковой невозможностью соединения словацкого юноши-католика и девушки-иудейки), от трагедий браков по расчету и, напротив, счастливых союзов, на почве взаимности, до взрывов страсти у того или иного персонажа. Стихия языческой чувственности, фольклорный гиперболизм фантазии, по-детски наивное тяготение к таинственному, не объяснимому с точки зрения здравого смысла, — все это не выглядит инородным пластом в романе, а предстает как проявление «роевого» мироощущения и смеховой культуры, которые и составляют первооснову любого исторического народного эпоса.

Мы много говорили об эпохе, которая отражена в романе, о следовании в целом ряде конкретных реалий исторической правде. Но было бы ошибкой рассматривать произведение Петера Яроша как чисто исторический роман, иначе мы были бы вправе спросить с него за многие и многие упущения с точки зрения конкретно-исторической полноты изображенной им картины жизни реально существующего селения. В романе, например, сознательно не акцентируются такие «детали», как социально-имущественное расслоение крестьянской массы на богатых и бедных, батраков и кулаков-мироедов; как наличие исторически объяснимых негативных черт в сознании крестьянства — косность мышления, темнота, забитость; как реакционная роль церкви, религиозного сознания и т. д. и т. п. Однако все эти «пробелы» объясняются в первую очередь спецификой конкретного писательского замысла. Ярош решает в романе актуальные задачи, отвечает на вопросы, стоящие перед современным обществом в его движении к развитому социализму и перед современной литературой, желающей идти в ногу со временем, заинтересованной в сохранении живых связей со стремительно уходящим вперед обществом. «Человек — общество — человечество (в самом широком, историческом плане) — вот три аспекта, три плана, что ли, всякой серьезной литературы. Бывают проблемы, социальный, нравственный смысл которых становится яснее при нашем обращении к истории, историческому материалу …В жизни каждого народа бывают моменты, когда он оказывается перед пропастью и должен или найти какой-то радикальный выход из кризиса, или погибнуть. Мы же знаем, что некоторые племена и целые народы исчезли с лица земли, не смогли преодолеть кризисной исторической ситуации. Что дает народу силу устоять над пропастью, продолжить свой путь рядом с другими народами? По моему глубокому убеждению, только отыскание, обнаружение народом, нацией своей общечеловеческой исторической миссии, способа служить не только себе, своим интересам, но интересам более широким, общечеловеческим». Эти слова принадлежат грузинскому прозаику Чабуа Амирэджиби, автору широко известного у нас романа «Дата Туташхиа». Сказанные им по поводу собственного творческого замысла с использованием материала из истории грузинского народа, слова эти получают подтверждение и в романе словацкого писателя, о котором у нас идет речь. Словацкий народ как национальное целое в тот период, к которому отнесено действие романа, тоже стоял «над пропастью» — документальная история тому свидетель, — и, как показывает писатель, он нашел в себе силы служить не только своим, но общечеловеческим интересам, интересам всех угнетенных народов. И как бы ни был скромен вклад словацкого рабочего движения на рубеже веков под лозунгами международной социал-демократии, но в расшатывание обветшалого трона Габсбургов и оно внесло свою лепту. И в показе этого — главное соответствие романа исторической правде, исторической закономерности.

Книга Яроша вызвала единодушно позитивный отклик в словацкой критике. В связи с этим произведением говорилось о возрождении монументальной эпики, правомерно отмечалась современность трактовки истории, не сводящейся только к проблематике национального и социального угнетения, освободившейся от гипноза односторонней сострадательности. Именно во второй половине 70-х — на рубеже 80-х годов представители одного с Ярошем поколения в литературе, отталкиваясь, подобно ему, от своего творческого опыта в малых жанрах — рассказе, новелле, повести, — каждый по-своему создают на материале прошлого романы, в которых ощутимо стремление осмыслить преемственность национального и социалистического бытия своего народа (трилогия В. Шикулы «Мастера», дилогия Л. Баллека «Помощник» и «Акации», двухтомный роман И. Габая «Колонисты»). «Тысячелетняя пчела» отчетливо воплотила эти общие тенденции. Сам Ярош характеризовал коллективные усилия своих сверстников в литературе следующим образом: «…Если хочешь построить дом, надо заложить прочный фундамент. Прозаики среднего поколения интуитивно почувствовали это. Они пишут об истории народа потому, что ищут под отложениями времени фундаменты, на которых впоследствии можно возвести здание его настоящего. Поэтому без особого риска ошибиться я могу утверждать, что каждый из этих ФУНДАМЕНТАЛИСТОВ уже в ближайшее время напишет интересные произведения на современном материале».

Нам остается только сказать, что роман Петера Яроша «Тысячелетняя пчела» имел большой читательский успех у себя на родине и стал одним из наиболее примечательных явлений в современной чехословацкой прозе. В 1981 г. роман был удостоен Государственной премии имени К. Готвальда. Мы не сомневаемся, что это произведение значительно обогатит представления советского читателя о братском словацком народе.

И. и Ю. Богдановы

Глава первая


1

Настала суббота, вот и поднялись спозаранку, в полтретьего. Мартин Пиханда рывком сбросил ноги с кровати — жена проснулась, заворчала.

— Нет на тебя угомону!

— Тише, душа моя, спи! — успокоил он Ружену; протянув руку, легонько коснулся ее оголенного плеча и встал. Постель скрипнула, жена в перинах потянулась, зевнула. Мартин ощупью оделся, вышел из горницы и, отомкнув дверь, ступил на веранду. Почудилось ему, будто под окном дочери Кристины мелькнула чья-то тень. Прислушался, но, кроме тихого, незлобивого урчанья собаки, ничего не услышал. Он поглядел на небо: прояснело, звезды померкли. За окоемом едва обозначилось сияние июльского солнца. Кругом помалу светлело, но в доме было еще сумеречно. Он вошел в горницу к сыновьям — потряс обоих за плечи. Они что-то бурчали, похныкивали, постанывали. Пробуждались трудно, без охоты размыкая слипшиеся веки.

— Завтра отоспитесь, хлопцы!

Поднявшись наконец, они сонно бродили в полутьме дома, искали одежду, натыкались друг на друга, огрызались, глухо чертыхались, а пару раз перекинулись такими суровыми взглядами — того и жди сцепятся. В сенях напились жадно воды и, только выйдя во двор, — заулыбались. Отец тем временем запряг коров в решетинник, погрузил в него рюкзак с провизией, пилу, совач, топоры и, опершись о ярмо, с кнутом в руке, стал поджидать сыновей. Само и Валент впрыгнули в телегу, отец щелкнул кнутом, и буренки тронулись. Обитые шипами колеса приглушили птичье попискивание. Высоко над головой, над домами и деревьями занялась утренняя заря.

Весь день рубили дрова.

Сперва, разумеется, подпилили и вырубили отобранные и помеченные деревья. Старались валить их так, чтоб падали они как можно ближе к подводе. Топорами стесали сучья. Длинные, стройные стволы не окоряя распилили на четырехметровые бревна и — когда руками, а когда при помощи топоров и совача — погрузили в телегу. Сучья свалили неподалеку в кучу — за ними придется особо приехать. Они крутились, приседали, сгибались в три погибели, выпрямлялись, рубили, пилили, грузили, а когда в восьмом часу сели завтракать, шел от них пар и широко окрест тянуло ядреным духом мужского пота. До сих пор они знай надсаживались и до того поглощены были работой, что почти и словом не обмолвились.

— А ведь несделанного все меньше, — отозвался наконец Мартин Пиханда. — Чего ж нам хмуриться и дуться!

— Оно и правда! — согласился Само.

— Верно! — сквозь зубы обронил и Валент.

Братья поглядели друг на друга, потом на отца, и все трое чуть приметно улыбнулись. И тут же уставились в низину, на раскинувшееся под ними село, где яркое солнце разгоняло последние клочья тумана. Поели молча, напились кислого молока и опять, ухватив топоры, принялись за работу.

К обеду, когда телега была уже полнехонька, Пиханды, даже не перекусив, запрягли коров в ярмо, притормозили надежно колеса и стали спускаться к берегам Вага. У брода, зайдя по колени в воду, разгоряченные буренки остановились и вволю нахлебались — животы у них раздулись и провисли.

— Пошли, пошли! — крикнул погонявший их Валент.

— Ну-тко, ну-тко! — подбодрил коровушек и старый Пиханда.

Коровы поднатужились, уперлись ногами в щебнистое дно, запереступали раз-другой на месте, но телега не стронулась.

— Подтолкните-ка, а то, ей-ей, увязнем! — рявкнул Мартин Пиханда и подпер плечом грядку телеги. Возле него толкал воз Само, а у передних колес усердствовал Валент. Буренок они не хлестали, не обломали о них кнутовище, не пинали их в пах, а разве что ласково на них покрикивали, подбадривали, уговорами понуждая тянуть — и вот подвода уже на другом берегу. Они вылили воду из башмаков, отжали брючины, похлопали коровушек по холкам, потрепали их за уши, погладили по головам и побрели дальше.

— Я задержусь малость! — сказал Валент.

— А зачем?

— Форель изловлю!

— Надо больно! Чтоб тебя лесничий зацапал?!

— Не бойся, отец, я с оглядкой.

— Только не долго! — уступил сыну Пиханда и зорко поосмотрелся кругом.

— Трогай! — кивнул он Само, и коровы опять двинулись. Телега затрещала, дрова заскрипели, воз, подымаясь по отлогой дороге, гулко развизжался. После получасовой однообразной, нередко прерываемой ходьбы отец с сыном перевалили Глинище и зашагали вниз уже куда резвее. Если бы они не притормаживали и не укорачивали коров, готовых вот-вот распроказничаться, недолго бы возу и перекувырнуться. Так подошли они к первым сельским гумнам и домам. Гуси, утки шарахались от них врассыпную. В лесной чаще у ручья воробьи сперва стихли, а потом разлетелись в стороны. Промеж ивовых прутьев просунулось несколько детских головок, и следом раздалось два-три одинаковых выкрика.

— Гори-гори, глобус! Гори-гори, глобус…

Старый Мартин Пиханда вздрогнул, резко обернулся к кустарнику и уж хотел было, ухватив ближайшую орясину, кинуться на голоса, но в зарослях лишь резко взметнулись ветви, взвизгнул смех, приглушенно донесся взволнованный детский говорок, а потом все поглотили кусты. Пиханда улыбнулся, удивленно покачал головой и весело щелкнул пальцами. Само, заметив его благодушное расположение, тоже улыбнулся. Поглядели они друг на дружку и бодро зашагали за возом.

Во двор въехали с превеликим шумом. Покрикивали, радостно гомонили, свистали. Не успели распрячь коровок, а уж из дому выбежали обе женщины. Мать Ружена бережно несла в руке бутылку палинки и стопки. Молодая девка Кристина семенила босая с пузатым горшком хорошо взболтанной простокваши. А тут и Валент заявился. Загадочно улыбаясь, он незаметно достал из-под рубахи три завидные форели.

— У-ух! — выдохнула мать.

— Разбойник ты экой! — улыбнулся отец.

— А что было делать? — отозвался Валент. — Сунул руку в воду — маленько остудиться, а форели сами лезут промеж пальцев. Я и отгонял их, и обратно в воду кидал, а они знай ко мне тянутся. Не забери я их, глядишь, и допрыгали бы за мной сюда на хвостах…

— Видали какой! — погрозила Валенту мать.

Кристина, слушая братнины россказни, залилась таким хохотом, что наклонила горшок — из него выплеснулось немного кислого молока. Мать укорливо на нее взглянула, но девка все равно продолжала смеяться.

— Ну, женки, уж попотчуйте нас! — крикнул отец Пиханда. — Оголодали мы, в горле пересохло, а вы стоите тут точно пни-колоды. Форель надобно испечь! Да немедля! И сальца порезать!

Мать налила в рюмки палинки, а Кристина поспешила загасить мужскую жажду кислым молоком. Когда подала горшок отцу, тот, наклонившись, строго шепнул ей в ухо:

— Это кто ж такой под утро лез из твоего оконца?

— Из моего, отец? — вспыхнула Кристина.

— Смотри не принеси в подоле, уж лучше сразу тебя просватаю! — Подтолкнув ее, отец высоко поднял горшок и большими глотками напился. Потом, посмотрев на дочь, стыдливо отводившую взгляд в сторону, сказал примирительно — Ну ладно, ладно! На, угости и других… — и подал ей горшок.

Освежившись, взялись разгружать подводу. Складывали духовитые бревна у изгороди, оглаживали их и похлопывали, будто привязчивую собачонку, возились с ними, словно с налитым колосом. А когда дело сделали, в ход опять пошли пилы и топоры. Само и Валент поставили козлы и, укрепив на них первый ствол, распилили его на поленья. Отец принес из амбара деревянные клинья и колун, сложил два полена крест-накрест, в верхнее вколол топор. Оно треснуло, робко обнажив нутро. Отец вставил в трещину деревянный клин, ударил по нему колуном, и полено, раскалываясь, гулко застонало. Распалось оно на две половинки — гладкие, без задорин. Мартин Пиханда вдруг склонился над половинками и стал их быстро ощупывать да оглядывать.

— Ну-ка, гляньте!

Ребята подошли к отцу, нагнулись к поленьям.

— И впрямь эта плаха точь-в-точь рыба! — удивился Само.

— Да это же та самая форель, что я в реке оставил, — попытался пошутить Валент. — Вот ведь, прискакала сюда и схоронилась в полене…

Все трое ощупывали суковатую рыбу в полене, но то была рыба не из мяса — костистая, скользкая и верткая, с глазами, хвостом и плавниками, а рыба деревянная, хотя и донельзя похожая на настоящую.

— Дерево в дереве! — обронил Само.

— Захворало деревце, трухляветь стало… Сруби мы его через пару годков, нашли бы в нем дупло, а в дупле озерцо, полное рыб! — размечтался Валент.

— Уж ты нагородишь! — хохотнув, добродушно хлопнул брата Само. — Отец, в ученье надо отдать нашего балабона, в хорошую школу послать, пусть-ка там ума-разума наберется!

— Это ты дело сказал, — засмеялся Валент. — Вот сразу по осени и поеду! А ты как на этот счет, отец?

— Что сказано, то свято. Не люблю менять свое слово. Получишь аттестат — и в путь-дорогу! А теперь айда есть! У меня нынче с утра маковой росинки во рту не было. Давай-ка и вы, хлопцы! После обеда докончим.

— Сейчас, только вот это бревно распилим, — пообещал Само.

Парни пилили, а Мартин Пиханда меж тем вошел в кухню. Вымыл руки, вытер их досуха и сел к столу. Жена поставила перед ним полную тарелку гороховой похлебки и кусок мягкого хлеба. Он сжал пальцами хлеб, понюхал его и довольно улыбнулся. Взял ложку, начал есть. Все пришлось по вкусу.

— Рыбу сам себе положи, — сказала ему жена, — и ребята пусть угощаются. Мы с Кристиной обещались к Гунарам. Поможем им сгребать сено за Горкой. Рыба в духовке, молоко в кладовке, да и палинкой побалуйтесь, она тут, под чердачной лестницей, да не всю испейте, малость и на завтра оставьте, глядишь, косить наладитесь, так мне ее опять покупай, а уже совестно Герша тревожить, да и даст ли взаем — сомневаюсь…

— Добро, добро! — пробормотал с полным ртом Мартин. — Ступай уж, ступай!

— А есть захотите, — перебила его Ружена, — так нарежьте сала, но хлеб тоже не весь уплетайте, до конца-то недели еще ой сколечко…

— Ведь нынче суббота, трепалка долгоязыкая!

— Суббота, она-то суббота, а печь буду аж в конце той недели — намотай на ус. И дрова распилите, поколите да сложите так, чтобы не мешались на дворе, когда сено свозить станете. Мы с Кристиной воротимся только к вечеру, так что скотинку накормите, поросятам корму задайте…

— Да ступай ты, ну! — взревел Мартин Пиханда и вдруг поперхнувшись зашелся в кашле.

— Поделом тебе, старый хрыч! Подавиться бы тебе!

Ружена в сердцах повернулась и вышла из кухни. Мартин еще долго кашлял, таращил глаза, утирал слезы, но, наконец пересилив себя, доел похлебку. Подошел к духовке и рукой положил на тарелку испеченную форель, пожалуй, самую маленькую из трех. Воротился к столу, взял вилку, нож и собрался было располовинить рыбу, чтобы вытащить из нее хребет и прочие косточки. Он слегка кольнул ее вилкой — и до смерти перепугался: форель на тарелке шевельнулась. Отдернув руку, он пораженно уставился на рыбу. Минуту спустя, не удержавшись, снова ткнул ее вилкой. На сей раз форель дернулась так шустро, что слетела с тарелки на стол, со стола на пол и там, уже поодаль от Пихандовой тарелки, застыла в неподвижности.

— Ишь, щекотки боится! — вымолвил вконец ошалелый Пиханда.

Виновато оглядевшись, он нагнулся, поднял рыбу, сунул ее в карман и в оторопи выбрался из кухни. На лестнице столкнулся с сыновьями. Сказал, что им велено есть и где найти еду, а сам незаметно прокрался к собаке. Подозвал ее, погладил. Собака тыкалась носом в карман, откуда несло рыбой. Пиханда с опаской опустил руку к форели, вытащил ее и всю целиком запихнул собаке в распяленную пасть. Собака уже вгрызлась в рыбу, когда Пиханда ладонью — так ему показалось — почуял ее последний коротенький вздрог. Он воротился в кухню и, увидев, с какой сластью Само и Валент уписывают рыбье мясо, как подолгу обсасывают каждую косточку, вдруг успокоился. Неужто все ему только примстилось? А может, он умом повредился?

— Вкусно? — спросил.

Оба сына усердно закивали, одобрительно загмыкали.

— Вечером гулянка! — сказал Валент, проглотив кусок.

— Уже и у тебя подошвы зудят? Еще недавно сопля под носом висела, и на поди…

Старший брат прыснул. Он хохотал, балаболил что-то и при этом жевал рыбу. Ловко мельчил языком ее белое мягкое, мягонькое-премягонькое мясо, придавливал небом, крошил, дробил зубами и снова мял деснами, а когда наконец за разговором захотел проглотить кусок — вдруг широко разинул рот. Мягкие, веселые, в смехе расслабленные черты его лица внезапно одеревенели, в глазах застыл ужас, все тело в растерянности и страхе съежилось на стуле. Из нутра вырвался глубокий стон.

— Что такое? — Валент подбежал нему и, обхватив за плечи, стал трясти.

— Кость в горле, кость… — с трудом выговорил Само. И начал давиться. Какая-то внутренняя сила непреоборимо распирала ему грудь и живот, изо рта текли слюни. Валент утирал их платком.

— Потерпи, потерпи малость, — подскочил к сыну и старый Пиханда; схватив со стола сухой хлебный мякиш, протянул ему — На-ко вот, съешь, авось протолкнет косточку в желудок.

Само опасливо, с трудом разжевал, проглотил мякиш и лишь потом со слезами на глазах отрицательно помотал головой.

— А ну марш на свет! — приказал отец и, подхватив Само подмышки, выволок его на крыльцо, на залитую солнцем лестницу. — Отвори-ка рот, шире отвори!

Само, раззявив рот, стонал и охал,

— Вижу, кость вижу! — вскричал Пиханда. — Тащи ножницы! — оборотился он к Валенту. А держа ножницы в руке, он чуть раскрыл их и стал вводить в рот Само. Но сын вдруг резко мотнул головой и попятился.

— Тьфу ты, черт! — вскинулся Пиханда. — Чего дуришь?

— Язык мне гляди не отстриги! — еле выдавил Само и прикрыл разинутый рот ладонью.

— Не бойся! — подбодрил его отец.

Само доверчиво кивнул.



Поделиться книгой:

На главную
Назад