Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Муравейник - Леонид Генрихович Зорин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Какое это имеет значение?

— Ну, не скажи. Тут есть нюанс.

Аделаида вдруг рассмеялась.

— Было такое известное действо эпохи раннего абсолютизма — "Вознагражденная добродетель".

Модест Анатольевич нервно сказал:

— Не понимаю. Какая награда? Я еще ничего не сделал.

— Разве доверие — не награда?

Ланин помедлил, потом сказал, стараясь погасить раздражение:

— Я без сомнения очень счастлив — видеть, что я не один на свете. Не зря я барахтался в море житейском. Были там ямы, мертвая зыбь, камешки за дружеской пазухой, но у меня неизменно был дом, а в доме жена — друг и товарищ и рядом с нею — дочь — прогрессистка. Я знал, что они прикроют, поддержат, понадобится — собой заслонят.

Полина Сергеевна спросила:

— В чем дело? Что ты раскипятился?

Ланин сказал:

— Да все в порядке. Когда ты трубишь, как трубочист, горбатишься, пылинки сдуваешь с двух дам, приятных во всех отношениях, то втайне надеешься на понимание. Понятно, что эти надежды смешны.

Аделаида шумно вздохнула, потом негромко произнесла:

— Отец защищает свободу творчества.

Этот ее сочувственный вздох, эта усмешливая интонация вывели Ланина из себя. Он чувствовал, что в нем закипает густая и темная обида. Уже не владея собою, сказал:

— С тех пор, как твоя личная жизнь вошла, к моей радости, в берега, твоя гражданственность просто зашкаливает. Обычно бывает наоборот. Но, видно, твой рыбовед — якобинец.

Дочь покраснела и грозно заметила:

— Моя личная жизнь не обсуждается. Так же, как позиция Игоря.

— Отлично. Я буду нем, как рыба.

Столь оскорбительного намека на дело любимого человека Аделаида снести не смогла. Она возмущенно хлопнула дверью.

— Ты груб, — вздохнула Полина Сергеевна. — Вот так теряют своих детей.

— Сказал бы я вам обеим два слова, — зло уронил Модест Анатольевич.

Он долго не находил себе места. "Вот он, очаг, приют, убежище, последняя линия обороны. Семья, освященная моралистами, воспетая сладкими тенорами. В ней чувствуешь себя сиротой.

Итог хоть куда, — подумал Ланин. — Пустыня. Никто тебя не услышит".

Ему, как никогда, было важно услышать необходимое слово. В такие минуты и выясняется, кому ты дорог, кому ты нужен. Кто думает и чувствует сходно.

Однако и Милица Аркадьевна не укрепила его души. Больше того, дурное предчувствие, точившее его перед встречей, в немалой степени оправдалось.

Его возлюбленная с годами почти безошибочно ощущала опасное колебание воздуха и приближение угрозы. И чуткость и чутье обострились. Новость, рассказанная ей Ланиным, сперва приятно пощекотала, но тут же отчего-то встревожила.

Вечно женственное Милицы Аркадьевны с удовлетворением вздрогнуло — мужчина, которого она выделила, и это теперь вполне очевидно, не борзописец, не репортер, выбор ее был неслучаен. Яркий недюжинный человек, признанный сильными нашего мира.

Однако как женщина современная, не чуждая радикальных взглядов, она понимала: в этом признании все-таки есть лукавая двойственность. Круг ее состоял из людей, охотно покусывающих власти, хотя и живущих с ними в согласии, уже освященном безмолвным Консенсусом. Добиться успеха не возбраняется, но стать придворным рупором — по€шло.

Все дело было в чувстве дистанции, и статус действующего лица, поддержанный общественным мнением, в конечном счете определялся его умением соблюдать ее.

"Жить на известном расстоянии" — это и был утвержденный принцип, руководящая идея, принятые их общей средой как несомненный modus vivendi. Чрезмерно лестное предложение, которое сделала Ланину власть, переставшая быть сакральной, меняло сложившийся обиход. Кроме того, Милице Аркадьевне почти мгновенно стало понятно, что громкая карьера возлюбленного скажется на его частной жизни.

Милица Аркадьевна то и дело подчеркивала, что жизнь складывается из множества сделанных нами выборов. Она постоянно напоминала: ее одиночество — тоже выбор. Оно нисколько не угнетает, страшней "одиночество вдвоем". Ныне и присно она намерена остаться старым холостяком, мужчины в неумеренной дозе невыносимы и утомительны.

Ланин с готовностью соглашался, что этот статус ей органичен, подчеркивает ее особость. И все же с опаской подозревал, что эта незаурядная дама ждет, что в один прекрасный день он наконец дозреет, прервет свое затянувшееся супружество, пресытится Поленькой Слободяник, и даже его отцовское чувство не помешает ему принять истинное мужское решение. Однажды стены темницы рухнут, тайная ланинская жизнь станет и явной и узаконенной.

Такая схема легко прочитывалась, поэтому ему было неясно, как отнесется Милица Аркадьевна к невероятному предложению, которое высказал Семиреков. Она мгновенно сообразит: событие такого масштаба не может пройти для них бесследно. В его повседневности что-то изменится. И очень возможно — решающим образом. Он перейдет в иное качество.

Предчувствие Ланина не обмануло. Любимая женщина не утаила своей тревоги и озабоченности.

— Вы говорите, что смущены. Не знаете, что надлежит ответить и как вам следует поступить, — произнесла Милица Аркадьевна, нервно закуривая сигарету. — На самом деле это не так. На самом деле вы очень рады и даже мысленно торжествуете. Заметьте, я вас не осуждаю. Всякий талантливый человек хочет признания современников. Тем более, облеченных властью. Это естественно, натурально и соответствует нашей природе.

Я также рада тому, что вы рады. Жизнь сурова и холодна, светлые солнечные минуты дорого стоят и много весят. И все же тот, кто умеет мыслить, обязан предусмотреть последствия. По крайней мере, принять их в расчет.

Я помню вашего Семирекова. Когда-то и где-то пересекались. Он был тогда юным смазливым Ванечкой, отнюдь не Иваном Ильичом. Свою дорожку в нашей юдоли определил он еще студентом. Ну что же, это был его выбор. Каждый — хозяин своей судьбы.

Как мне представляется, вы отсрочили это ответственное решение. По слабости духа его отложили. Известное дело — над нами не каплет. И тем не менее, час приходит и уклониться уже невозможно. Настал он, мой бедный друг, и для вас.

Итак, вам сделано предложение. Необходимо понять, каково оно. То ли из тех, что отвергнуть нельзя, то ли, что отвергнуть не хочется. Меж этими двумя вариантами есть тонкая, еле заметная грань. Ежели ваш отказ невозможен, тогда нам не о чем толковать. Тут нет промежуточных ответов. Сослаться на занятость вы не можете — державу дела ваши не волнуют. Так же, как непременные жалобы на состояние здоровья — расстройство желудка, упадок духа и стойкую головную боль. Либо высокое поручение вы принимаете с благодарностью, либо уходите в партизаны или — по-новому — в диссиденты.

Эта возможность — насколько я знаю вашу душевную организацию — для вас, безусловно, исключена. Дщерь ваша поначалу пофыркает, Поленька Слободяник поморщится, потом они с удовольствием примут открывшиеся перед ними возможности.

Ланин нахмурился и сказал:

— Понятно. Как поступите вы?

— Почем я знаю? Там будет видно. Я вам не жена и не дочь. Мне и своих забот хватает. У нас с вами — негласный контракт: я — ваша неофициальная жизнь. Что же до жизни официальной, она не имеет ко мне касательства. Я не хожу с вами на приемы, я кувыркаюсь с вами в постели. Пока это вас и меня забавляет, могу не забивать себе голову.

— Приятные речи приятно слушать, — пробормотал Модест Анатольевич.

— Заметьте, что я не Шехерезада, воспитана менее ориентально, — напомнила Милица Аркадьевна. — Приятные речи — это обязанность Полины Сергеевны Слободяник. Тем более, в нынешней ситуации такая семейная идиллия положена вам в соответствии с рангом.

Ланин поторопился откланяться.

Он был взбешен. О, разумеется! Прежде всего ей необходимо еще разок самоутвердиться в качестве мыслящего тростника (тростинкой уже ощущать себя трудно — подумал он тут же не без злорадства). И что же за роль ему отвели! Какого-то пришей-пристебая!

Ну что же, "друг познается в беде". Пустая, поверхностная сентенция. Чужая беда обычно настраивает на благодушный сочувственный лад. Издать с участием два-три вздоха — не так уж это дорого стоит. Тем более, радуясь про себя, что эта беда случилась не с нами.

Истинный друг познается в радости. Когда он ликует вместе с тобой, когда его греет твоя удача. А у меня, черт возьми, удача. Именно так — у меня удача. Она явилась, вошла в мой дом, что бы вокруг ни говорили всякие передовые трещотки. Я им не дам испортить свой праздник.

Он повторил про себя: "кувыркаемся"… Словцо хоть куда. Сочится соблазном. Почти как роскошное слово "любовница". Эротика книжного происхождения. Прошу извинить, госпожа Лузгина, представить вас акробаткой непросто. Зрелище, можно сказать, для эстетов. В каком это чтиве вы набрели на столь полюбившийся вам глагол?

Кстати, я выгляжу вряд ли лучше. Этакий вепрь среднего возраста на грешном ристалище поздней страсти. Хотелось, чтоб все было "как у людей". Тайная связь на стороне. Что уж? Мы с нею стоим друг друга. Покончить бы с этой кувырк-коллегией.

И мрачно пробормотал: черта с два! Он не допустит, чтоб две гусыни, чьи жизни он так щедро украсил, отняли у него его праздник.

* * *

Спустя два дня по столичным улицам промчался таинственный экипаж — не то мотоцикл, не то мотороллер, не то неизвестный еще снаряд, питаемый солнечной энергией.

Странный, загадочный мотоциклист, точно спеленутый черной кожей, вполне сознающий свое значение, с какой-то ошеломительной скоростью пронесся по потрясенной Москве, будто хлыстом стегая колеса, словно клинком рассекая воздух.

Этот лихой космический гость — а он и был космическим гостем, ибо являлся посланцем высшей и недоступной зрению воли, располагавшейся в стратосфере — доставил Модесту Анатольевичу наиважнейшие материалы — секретный отлично набранный текст.

То были отрывистые абзацы, на трех страничках запечатлевшие биографические подробности из жизни Василия Михайловича. К ним прилагалось сопроводительное короткое письмо Семирекова. Розоволикий покровитель вновь выразил радостную уверенность, что не ошибся в сделанном выборе. Ланину даны две недели — достаточный срок, чтоб его перо сделало доставленный текст литературным произведением. То будет не только сюрприз для читателя, то будет настоящий подарок, которого этот читатель ждет, пусть даже сам о том не догадывается. Ланин, конечно же, понимает свою историческую ответственность, распространяться о ней излишне. Если домашняя круговерть мешает полной сосредоточенности, Ланину будут, само собой, созданы все соответствующие условия. Ничто не должно оказаться помехой таинству творческого процесса.

Подумав, Ланин дал знать Семирекову, что принимает его предложение, воспользуется гостеприимством. К исходу недели его увезли в просторный и вместительный дом, спрятанный в зарослях Подмосковья.

Он жил в нем один, совсем один, если, понятно, не брать в расчет обслуживающего персонала — приветливых и бесшумных горничных, а также вышколенных домоправительниц. Они неизменно были готовы исполнить все, о чем он попросит.

Впрочем, он не хотел быть в тягость. Интеллигентному человеку не подобает быть привередливым. Кроме того, он сюда приехал не наслаждаться сладким бездельем — наоборот: усердно трудиться.

Он погрузился в изучение доставленного первоисточника. С первых же строк ему стало ясно, что о какой-либо редактуре надо забыть бесповоротно. Можно было только гадать, как появились эти странички — надиктовал их Василий Михайлович бесстрастным молчаливым помощникам, которые, не изменившись в лице, знакомились с его монологом, сам ли сперва его записал в свободные от трудов минуты — в этом ли дело и в том ли суть?

Спрашиваешь себя об одном — неужто и впрямь, не во сне, не в сказке, а в самом деле, в его стране, особой, ни на что не похожей, поставленной на голову пирамиде, когда-то существовало художество, кипела незаемная мысль, ковалась русская литература? Что в ней дышали и боль и страсть, что с нами беседовали титаны?

То, что он держит сейчас в руках, — это какое-то наваждение, какой-то непостижимый морок! Одно и другое несопоставимы! Надо забыть, и забыть мгновенно эту скобарскую канцелярщину, эту портяночную пакость, забыть, как будто ее и не было! Иначе Модест Анатольевич Ланин уже никогда не сумеет извлечь из тайной копилки достойное слово!

Иначе придется — и окончательно — расстаться, проститься с еще недобитой, с еще шевелящейся в нем надеждой, что все-таки явится этот день, который перевернет его жизнь! Однажды он сядет за старый стол, не размазня, а сжатый кулак, натянутый лук, человек-торпеда, и примется мять непослушную глину, лепить из нее заветную книгу.

И тут же призвал себя к порядку. Забыть о себе, о книге, об авторстве. Сейчас ему нужно за этим столом не предаваться пустым метаньям, не думать о посторонних предметах. Побольше холода и покоя. Коли он взялся за этот гуж, надо исполнить свою работу. Как можно мастеровитей и крепче. И помнить, что он не пишет исповеди, не делится с миром своею тайной. Помнить и вместе с этим забыть о Ланине, о себе самом, подобно артисту, которому дали ответственную трудную роль. Подобно артисту — перевоплотиться.

А значит — довериться собственной сметке, сноровке, набитой руке, энергетике — ты очень хороший журналист, нельзя обесточить профессионала.

И прежде всего — подави раздражение. Напротив — ты должен себя ощутить самим уважаемым мемуаристом. За время, которое ты проведешь в отменном подмосковном оазисе, ты должен почувствовать себя им, сменить свою привычную кожу и видеть наш мир его глазами.

Ты должен забыть о юности книжника, прошедшей в читальнях и библиотеках, расстаться с изысканным вокабуляром, многоступенчатыми периодами, затейливой вязью и щегольством. Фраза должна быть общедоступной. Тональность — знакомой, пусть будет в ней слышен народный, родственный говорок. Следует высветить близость автора с самой широкой аудиторией возможно отчетливей и крупнее.

Необходимо найти мелодию этой несвойственной тебе речи и стать на месяц сановным боссом, вельможной персоной всея Руси, при этом искусно подгримированным надежной кистью Модеста Ланина, очень хорошего журналиста, понаторевшего в ремесле, умеющего собрать слова, так подогнать их одно к другому, чтобы они оттеняли друг дружку и обнаружили внутренний ритм.

Надо не только приблизиться к личности этого необычного автора, надо и вызвать к нему симпатию, сделать своим, одним из многих. Так подчеркнуть социальную близость, чтобы читатель растаял, дрогнул, простил кремлевскому небожителю его карьеру, его судьбу, его заоблачное существование.

Задача, требующая таланта. Он занимается журналистикой не первый день и не первый год. Был репортером, корреспондентом, выбился наконец в публицисты. Знает все искусы, все ловушки, знает читателя — в нем все дело. Ибо читатель бывает недобр и недоверчив, себе на уме.

Ланин постранствовал, попутешествовал, покочевал по российской провинции, нагостевался в ее городах, знал, что родившиеся в них люди вовсе не так уж голубоглазы, как пишут о них его коллеги. Чаще всего они застегнуты, непроницаемы, им не до вас. И словно автоматически сплачиваются, завидя пришлого человека.

Труднее всего растопить молодых. Они особенно остро чувствуют, как дороги и летучи дни. Еще немного, и эти улицы тебя опояшут железным обручем, еще немного, и затвердеет, окаменеет твоя судьба.

Недаром жжет тебя, как крапива, кусачая молодая бессонница. Недаром прислушиваешься, как к музыке, к тревожному стуку железной дороги, к томительным паровозным гудкам. Чего бы ни стоило, надо вырваться из трудно начавшейся биографии, из намертво склеенной скорлупы.

А шалая юношеская пора как раз и несет с собой опасность — забыть об исторической миссии. Можно присохнуть и прикипеть к какой-нибудь подружке, соседке, к девчонке, сидевшей с тобой за партой, к шалаве, припавшей на танцплощадке. Поверить, что без нее нет жизни, весь белый свет без нее в копеечку, что вся эта планета Земля вместилась в твою щербатую улочку. И вот уже все, что в тебе роилось, исходит в первой же рукопашной, в первой нелепой слепой возне.

— Да, — размышлял Модест Анатольевич, — в книге, конечно же, необходимы такое лирическое начало, весенний зачин, поэтический пласт. Но нужно вовремя остановиться, чтобы естественно и ожидаемо возник из романтической пены герой и автор произведения. И вот из заповедных глубин родной российской периферии является Василий Михайлович, столь органически соединивший, с одной стороны, пролетарский замес города революционных традиций, этакого Орехова-Зуева, с другой стороны, воплотивший в себе песенную стихию Рязанщины с ее крестьянским очарованием. Тяжелое детство, лихая юность, пламя Отечественной войны — все собралось, стянулось в узел, ничто уже не может стреножить эту набравшую силу жизнь. Василий Михайлович должен был сдюжить. И сдюжил. И рассказал об этом, не дал легенде уйти в песок.

Москва была в сорока верстах со всем своим грохотом, скрежетом, громом. Ее опоясывала держава. Устало гудело людское море. Устало гноился афганский нарыв. А здесь, над первозданной землей, висела прозрачная тишина, и солнечный свет сменялся лунным. Модест Анатольевич день изо дня все больше входил во вкус работы, прилежно и чутко искал свой звук, сближался, сращивался с героем.

— В сущности, трогательный мужик, — иной раз говорил он себе. — Если сознаться без недомолвок, то все мы, господа москвичи, весьма своеобразное племя. Не очень нас жалуют русские люди.

В своих кочевьях он не однажды делал нерадостное открытие: самое трудное в командировке — снять недоверие собеседника. Он потому и знал себе цену, что овладел этим тонким уменьем.

Нет спора, отечественная судьба шерстиста, неласкова, несуразна. За тысячу лет не то не смогла, не то не пожелала войти в естественное разумное русло. Не выпало ни фортуны, ни фарта. Как будто занесенный топор повис над родимым материком, занявшим собой половину света — не то это рок, не то зарок. Не зря же мы то ли зовем, то ли молимся: приди и спаси. Ждем не дождемся.

— Если взглянуть на то, чем я занят, — внушал себе Модест Анатольевич, — спокойно, без гнева и без пристрастия, без желчи и яда, станет понятно: я делаю достойное дело. Соскабливаю с лица человека, который горбатится, пашет, вкалывает всю свою жизнь, с утра до ночи, клейкую и липкую дрянь — сплетню, пародию, анекдот. Не декламирую, не витийствую — попросту говорю: приглядитесь. Подумайте и отдайте должное. Не злобствуйте. Лучше поблагодарите.

Сам факт, что подобного работягу, не знающего ни сна, ни отдыха, метнуло к письменному столу, еще одно свидетельство силы, вошедшей в этого самородка. Но прежде всего это очень светлый, обезоруживающий сюжет. Усталый простодушный атлант, взобравшийся на самую гору, хочет напомнить идущим вслед: я это сделал, и вы это сделаете. Вот перед вами моя история, рассказанная мною самим. Видите, я ничем не лучше, такой же, как вы, один из вас. Но я захотел и всего добился. Теперь узнайте, как это было, прочтите, проникнитесь, захотите. Для вас я трудился, для вас я жил. О вас забочусь, о вас я думаю сегодня, когда пишу эту книгу.

* * *

Минули длинные плотные дни в уютном подмосковном укрывище. Ланин провел их в сосредоточенности, колдуя над листами бумаги, испытывая невнятные чувства. Происходящее вдруг представлялось не то рискованным предприятием, смахивающим на авантюру, не то какой-то забавной игрой. Жизнь, которую он вел, тоже казалась ненастоящей. С одной стороны была приятна и повышала самоуважение, с другой стороны — вселяла тревогу, выглядела почти маскарадной.

Гуляя по опрятным аллеям, прислушиваясь к шуму листвы, беседующей с землей и небом, Ланин растерянно и удивленно раздумывал о своей судьбе. Какой неожиданный поворот, какой необычный виток сюжета!

— Вот это и есть, — шептал он чуть слышно не то с удовольствием, не то с грустью, — писательская нормальная жизнь. Спокойная, тихая, одинокая. Ни спешки, ни гонки, ни суеты. Ни вечной авральной неразберихи. Общаешься с самыми главными мыслями, которые никогда не приходят в обыденном повседневном чаду. Живешь содержательно и осмысленно, наедине со своим героем, которого вызвал на этот свет.

И впрямь — то и дело Ланину чудилось, что недоступный Василий Михайлович, так неожиданно и так властно вошедший в круговерть его дней, не столько реальное существо, отлично известное всем и каждому, но некий сочиненный им образ, он, Ланин, дал ему плоть и кровь. Порой даже чувствовал, что меж ними возникла едва ли не биологическая, родственная тесная близость, какая-то нерасторжимая связь.

Весьма любопытно, как отнесется живой и реальный Василий Михайлович к литературному двойнику? Узнает себя в этом новом облике? Найдет ли какие-то несовпадения, не будет ли неприятно задет какой-либо навязанной черточкой, слетевшей с увлекшегося пера? Заказчики редко бывают довольны, как правило, оригинал настороженно и даже враждебно воспринимает исполненный живописцем портрет. Лишь снисходительный щедрый Пушкин сумел преодолеть неприятие, великодушно и грациозно заметил, что зеркало ему льстит. Василий Михайлович вряд ли способен отреагировать столь изящно. Впрочем, не стоит об этом думать, такие мысли всегда расхолаживают. Работе способны лишь повредить.

В безоблачный благодатный полдень он дописал свой труд до конца. Неторопливо и с удовольствием выписал финальную фразу, устало вздохнув, поставил точку. Обидно, что нельзя здесь оставить фамилию настоящего автора. Но тут уж ничего не поделаешь. Такие условия игры.

В конце месяца позвонил Семиреков и выразил свое одобрение. Сказал, что его, Семирекова, тешит сознание: он угадал, не ошибся. Работа исполнена образцово. Известно, что стиль — это человек. И ценно, что авторский стиль сохранен так бережно и мастеровито. За этой мужественной аскезой мгновенно встает Василий Михайлович, его притягательная фигура — достоинство, сила и благородство, но дело, конечно, не в том, что доволен он, скромный труженик Семиреков, — доволен и благодарен автор. Не может быть никаких сомнений, что эта не столь большая книга томов премногих тяжелей. И предстоит ей нерядовая, завидная, праздничная судьба. Ну что ж, законный итог усилий. Спасибо. За нами не заржавеет.

Иван Семиреков как в воду глядел — счастливая книга имела успех, просто из ряда вон выходящий. Василий Михайлович щедро пожал по праву заслуженные лавры. Его творение было не только протиражировано всей прессой и всеми издательствами державы, оно обрело, к тому же, сценическую, а вскоре и экранную жизнь. Вошло в хрестоматии и антологии, его мгновенно перевели на языки всех братских народов, а также ближних и дальних стран. Признание было безоговорочным.

Ланин пребывал в непонятном и удручавшем его состоянии. Было неясно, что ему делать, как оценить все то, что случилось, как разобраться с самим собой. Надо собрать себя по частицам, сбить себя в каменный монолит, не допустить никакого воздействия внешней среды на его твердыню. Не думать ни единой минуты о том, что Модест Анатольевич Ланин отмечен официальной селекцией. Его анонимность его спасает. Следует как зеницу ока хранить и беречь свою безвестность.

Но и представить не мог, как тяжко следовать собственной установке. Тысячекратно воспетая мудрость скрытой от глаз монастырской жизни не прививалась, была чужой.

Можно понять, насколько печален быт одаренного графомана, сколь изнурительна и опасна эта отшельническая страда, но все-таки у таких кротов есть несомненное утешение: однажды у этой бумажной груды, политой и по€том и кровью, найдется благодарный читатель, способный оценить по заслугам самоотречение автора.

Но горько отдать свое новорожденное в чужие руки и примириться с тем, что оно к тебе не имеет решительно никакого касательства. Пусть даже это дитя уродливо, горбато, не красит твоей репутации. Пусть будет встречено равнодушием, насмешкой, явным недоброжелательством. Пусть популярность его искусственна, слава сомнительна и скандальна, цель очевидна и коротка — как бы то ни было, ты его создал, все эти строки тобой написаны, от самой первой буквы алфавита до самой последней — до буквы "я". И это "я" кричит, надрывается, хочет, чтоб его разглядели. Вопит, не унимаясь: я! я!

Пока он сидел в своей цитадели, пока отрешенно существовал на этом крахмальном лесном островке, волнения его не томили и опасения не преследовали — порученная ему работа не оставляла свободного времени. Но стоило вернуться в столицу — он вновь оказался на этом торжище и быстро почувствовал: все изменилось. Ты вроде бы на своем пятачке, но пятачок превосходно виден, простреливается со всех сторон.

"Что это значит? — подумал Ланин. — Что-то вокруг меня произошло. Не то моя жизнь, не то я сам стали иными, не теми, что были. Я пребываю в каком-то новом и неестественном состоянии. Вполне вероятно, что именно в нем мне предстоит теперь существовать. Однако мне совсем непонятно, насколько я для него приспособлен. Необходимо скорее понять, как с этим быть и что с этим делать".

Ланин давно перестал быть юношей, шершавая московская жизнь долгие годы стругала, обтесывала и доводила его до ума. Он был уверен, что стал другим, но это только ему казалось. Врожденные свойства возобладали. Осталась беззащитная кожа, остались обнаженные нервы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад