В общих чертах истоки этого феномена известны давно: свободолюбивая обстановка в семье, чтение демократической литературы, кричащие противоречия окружающей действительности, а для Владимира еще и героический пример старшего брата. Волкогонов еще недавно придерживался примерно такого же объяснения, но теперь, порвав с историческим материализмом, предпочитает заниматься либо выдергиванием фактов, либо их извращением, а затем и измышлением в своих выводах. Так, уцепившись за слова Марии Ильиничны атом, что Илья Николаевич “не был революционером”, портретист выдает эти слова за подтверждение “гражданской лояльности отца самодержавию” (с. 57). А как соотнести это с тем, что министры народного просвещения дважды (в 1880 и 1885 годах) подписывали приказы о досрочном увольнении симбирского директора в отставку? Или то горе, которое испытывал Илья Николаевич в эпоху реакции 1880-х годов, когда его любимое детище — земскую школу — пытались заменить убогими церковно-приходскими школами?
Волкогонов довольно уважительно пишет об Александре Ульянове, приписывая ему даже то, чего и не совершал: например, то, что якобы еще в гимназии он “быстро овладел тремя европейскими языками”. Но, отдав дань частностям, Дмитрий Антонович исподволь протаскивает надуманные тезисы о том, что во время учения А. Ульянова на первых курсах Петербургского университета “ничто не говорило, что юношу захватит ветер общественных движений”, а к политическим кружкам он “относился равнодушно” (с. 59).
Эти байки недостойны “известного историка”. Из воспоминаний Анны Ильиничны известно, что Саша уже в средних классах гимназии увлекался некрасовскими “Дедушкой” и “Русскими женщинами”, ибо питал большой интерес к декабристам. Любил он с большой силой выражения декламировать рекомендованные отцом “Песню Ере- мушке” и “Размышления у парадного подъезда” Некрасова, а также слушать, как отец напевал плещеевское “По духу братья мы с тобой”. В старших классах Александр и Анна прочли “от доски до доски всего Писарева” (запрещенного в библиотеках) и были глубоко возмущены трагической кончиной своего кумира: жандарм, следивший за Писаревым, видел, как тот во время купания тонет, но ничего не сделал, чтобы его спасти.
А разве гневная реакция Александра Ульянова на весть об аресте редактора закрытых правительством “Отечественных записок” М. Е. Салтыкова-Щедрина: “OrotaKoft наглый деспотизм — лучших людей в тюрьме держать!” — не свидетельство того, что юноша-студент был захвачен “ветром общественных движений”? В 1885 году Александр Ильич был одним из активных членов запрещенных симбирского и поволжского землячеств, способствовал созданию при них библиотек, в которых можно было прочесть нелегальные “Сказки” Щедрина, “Исповедь”, “Так что же нам делать?”, “В чем моя вера” Л. Толстого, народовольческие и социал-демократические издания, “Капитал” К. Маркса. 7 ноября 1885 и 1886 годов Александр Ульянов посетил опального Салтыкова-Щедрина и выразил ему солидарность от имени студенчества.
Поражает и примитивизм волкогоновской трактовки вхождения Александра Ильича в террористическую фракцию партии “Народная воля”. Наш портретист не знает даже того, что после зверской расправы властей с участниками Добролюбовской демонстрации 17 ноября 1886 года именно Александр Ульянов написал прокламацию, заканчивавшуюся суровым предостережением: “Грубой силе, на которую опирается правительство, мы противопоставим тоже силу, но силу организованную и объединенную сознанием своей духовной солидарности”[12].
Опуская (ради экономии места) разбор других волкогоновских искажений истории участия А. Ульянова в деле 1 марта 1887 года, приведу еще один из характерных для дважды доктора наук домыслов. Упомянув, что после гибели Александра Ильича в семье надолго поселилось горе, он заявил далее: “Мать, в трауре, после долгих молений не раз просветленно говорила, что Саша перед смертью приложился к кресту” (с. 63). Но это же чистейшей воды беллетристика...
Ничего общего с наукой не имеет мнение Волкогонова, что “Владимир Ульянов, долго находясь под воздействием семейной трагедии, думал не столько об идеях, которые захватили брата и его друзей, а о стоицизме и силе духа молодых террористов-заговорщиков”. И только человек, порвавший с марксизмом, может позволить себе измышление о том, что Владимир Ульянов “пошел действительно совсем иным путем”, более эффективным, “но менее благородным”, нежели тот, который избрал Александр Ильич.
Слегка коснувшись участия студента Владимира Ульянова в казанской сходке 4 декабря 1887 года и укрепления его революционных взглядов, автор объясняет это только “остракизмом”, которому подвергали опального В. Ульянова царские власти. Как видим, портретист снова старается все свести к случайным, личностным мотивам. Начисто, но голословно, отрицает Волкогонов и участие Владимира Ильича в жизни самарского революционного подполья, и любой читатель, взглянув в мою книгу “Самарские университеты” (М., 1988), убедится, как портретист выдает белое за черное. Поражает наглость, с какой он уничижительно характеризует адвокатскую практику
Владимира Ильича: “Ему доведется участвовать в нескольких делах (мелкие кражи, имущественные претензии), которые сложились для него с переменным успехом”. В интервью же “Аргументам и фактам” (1994, август) Волкогонов доводит эту ложь до абсурда: “Вел шесть дел мелких воришек, ни одного дела не выиграл”. На самом же деле архивные документы свидетельствуют, что В. Ульянов только в 1892 году выступал защитником в Самарском окружном суде по 13 уголовным делам и, по справедливому замечанию писателя-юриста В. Шалагинова, что-то выигрывал: либо у самого обвинения — против обвинительного акта, либо у представителей обвинения — против его требований о размере наказания. Если бы портретист заглядывал в документальную Лениниану, скажем, в книгу “Самарские университеты”, то узнал бы, что Владимир Ильич занимался не только “мелкими кражами”, но и делом начальника железнодорожной станции Безенчук А. Н. Языкова. И не без успеха: присяжные заседатели стали на точку зрения Ульянова, и Языков за упущения по службе был подвергнут штрафу в 100 рублей, а не тюремному заключению, как добивался прокурор.
Смехотворной выглядит и попытка принизить статью Владимира Ильича “Новые хозяйственные движения в крестьянской жизни. По поводу книги В. Е. Постникова “Южно-русское крестьянское хозяйство”, в которой с марксистских позиций были вскрыты истинные причины разложения деревни. Редакция либеральной “Русской мысли”, куда Владимир Ильич послал статью, отклонила ее, “как неподходящую к направлению журнала”. Волкогонов же, не считаясь с этим фактом, облыжно утверждает, будто бы редакция “Русской мысли” отвергла статью Ульянова потому, что она содержала “весьма мало собственных идей...” (с. 74).
Вот уж у кого мало собственных оригинальных идей, так у новоявленного “известного историка”. Многие страницы главы “Дальние истоки” представляют собой пересказ книги “Ленин” американского публициста Л. Фишера. Этот грех обнаруживается и в подглавке “Надежда Крупская”, в которой Волкогонов повторяет сплетни о “сердечных делах” молодого Ульянова. Чего стоит такое заимствование, можно убедиться по такому пассажу портретиста: “По свидетельству ряда солидных историков, и в частности, Луиса Фишера, прожившего в России 14 лет, Ленин неудачно сватался к Аполлинарии Якубовой, тоже учительницей марксистке, подруге Крупской по вечерне-воскресной школе для рабочих. Аполлинария Якубова отвергла сватовство Ленина,, выйдя замуж за профессора К. М. Тахтарева, редактора революционного журнала “Рабочая мысль”. Какое-то время Ульянова и Якубова поддерживали письменную связь, особенно после того как Ленин оказался в Мюнхене, а Аполлинария в Лондоне. Переписка, судя по публикациям, была весьма революционной” (с. 88).
Волкогонов безбожно лжет относительно “авторитетности” свидетельства Л. Фишера: тот впервые появился в России... осенью 1922 года и, понятно, никак не может “свидетельствовать” о “сватовстве” Владимира Ильича к Якубовой. Но портретист настолько увлекся досужими вымыслами, с помощью которых пытается разогреть обывательский интерес к “интимной” жизни великого человека, что не находит времени заглянуть в первоисточники. А ведь в них точно указано, что Владимир Ильич бракосочетался с Надеждой Константиновной в 1898 году, а Якубова вышла замуж за Тахтарева (который тогда и не мечтал о профессорском звании) в начале 1900-х годов... Не лишне бы генералу ведать *и о том, что Владимир Ильич знал Якубову еще и потому, что она во время учения на Бестужевских курсах была близкой подругой его сестры Ольги.
Но “известный историк” озабочен только тем, как бы с помощью изощренных домыслов опорочить личную жизнь Владимира Ильича и Надежды Константиновны. Так, характеризуя начало их семейной жизни в Шушенском, он беспардонно изрекает: “Думаю, что молодая семья начинала жить без особой любви... С годами Крупская становилась тенью Ленина...” Но, может быть, какие-то ранее неизвестные документы дают ему право так думать и писать? Отнюдь, нет.
Забегая вперед, Волкогонов дает уничижительную оценку собранию педагогических сочинений Надежды Константиновны, и опять без каких-либо аргументов: “Знакомство с многотомьем сразу же приводит к выводу, что все идеи о “коммунистическом воспитании” основаны на комментировании ее супруга, весьма тривиальны и не представляют подлинно научного интереса” (с. 93). Вот так, ни много, ни мало — походя, без глубокого анализа “многотомья”. А, может быть, подобная оценка более подходит к тем двум десяткам книг о воспитании коммунистической морали, которые написал сам Волкогонов в 1973-1988 годах? Что же касается творческого наследия Н. К. Крупской, то оно огромно, многогранно, и некоторые ее работы (например, брошюра “Женщина-работница”) получили высокую оценку в печати еще в начале XX века. Толстоведы всегда будут пользоваться воспоминаниями Надежды Константиновны “О Льве Толстом”, а также теми статьями, в которых она освещает педагогический опыт яснополянского мыслителя (“К вопросу о шкальных судах”, 1911, “Лев Толстой в оценке французского педагога”, 1912) и др. Навсегда в историю педагогики вошла брошюра “Народное образование и демократия” (1917), в которой Надежда Константиновна рассказывала о таких просветителях, как Жан-Жак Руссо, Песталоцци, Роберт Оуэн... В них — глубокий анализ и никакого “комментирования” трудов своего супруга. Надежда Константиновна была не только политическим деятелем, но и активисткой международного женского движения, крупным знатоком и организатором народного образования. И никаким Волкогоновым никогда не принизить и не опорочить того бесценного вклада, который внесла Надежда Константиновна в ликвидацию безграмотности, беспризорности, в организацию пионерского движения, детского отдыха и самоуправления, в развитие детской литературы. При этом не лишне отметить, что, будучи талантливым и авторитетным публицистом, Крупская, как и ее супруг, обходилась без референтов и спичрайтеров...
Но генерал, пользуясь дарованной ему “демократами” безнаказанностью, продолжает вести безответный огонь по Ульяновым: “Когда судьба занесла чету за границу,— продолжает вещать Волкогонов,— Крупская быстро приняла тот щадяще-прогулочный режим, которого придерживался Ульянов” (с. 94). Каждый, читая статьи и письма Владимира Ильича и Надежды Константиновны дореволюционного периода, легко убедится в том, какая же колоссальная работа была проделана ими по изданию “Искры”, созданию социал-демократических организаций, помощи политэмигрантам, подготовке пленумов, конференций и съездов, выработке тактики большевиков в период первой русской революции, укреплению международной солидарности трудящихся, предотвращению мировой воины и т. д.
Что касается намека Волкогонова на то, что Ульяновы жили за границей “весьма недурно”, то это ничто иное, как уловка, с помощью которой, как дымовой завесой, генерал пытается прикрыть свои операции по приватизации фешенебельного жилья и дачи, разбазариванию валюты на свои вояжи по зарубежью и пр. Тем не менее, в следующей статье мы подробно рассмотрим волкогоновский миф о “денежных тайнах Ильича”.
Мифы о “денежных тайнах
С завидным упорством Дмитрий Антонович внедряет в сознание читателей мысль, что в каждой подглавке их ждет что-то неизвестное, сенсационное. “У людей, воспитанных, как я сам,— вещает он,— не могло еще пятнадцать-два- дцать лет назад даже возникнуть мысли: на какие средства Ленин жил до революции?” (с. 95).
Интригующая запевка для доверчивого человека, но вдумчивый читатель задаст резонный вопрос: как это 15—20 лет назад Волкогонов, являвшийся одним из руководителей марксистско-ленинской подготовки в Советских Вооруженных Силах, не знал об этих “средствах”, если о них говорится в сочинениях Владимира Ильича, воспоминаниях и переписке родных, исследованиях ученых и краеведов. Неужели за семь лет службы в Ульяновске и Куйбышеве будущий “известный историк” ничего не запомнил из рассказов экскурсоводов об условиях жизни и быта Ульяновых? Наконец, в 1992—1993 годах, когда генерал сочинял “портрет” Ленина, он ведь использовал сборник “Ленин и Симбирск” издания 1968 года (26-летней давности), и следовательно, не мог там не заметить документов о пенсии, которую в 1886—1916 годах получала за мужа Мария Александровна.
И смех, и грех видеть, как дважды доктор наук на свой лад преподносит давным-давно известные сведения о назначении этой пенсии: “После смерти кормильца семьи Ильи Николаевича Ульянова его жена Мария Александровна, будучи вдовой действительного статского советника, кавалера ордена Станислава I степени, стала получать на себя и детей пенсию в размере 100 рублей в месяц” (с. 97).
Всем, кто действительно интересуется правдой о семье Ульяновых, известно, что Марии Александровне и ее детям пенсия была назначена не за то, что Илья Николаевич имел высокий чин, а за его свыше 30-летнюю службу” по ведомству министерства народного просвещения, в том числе “более десяти директором народных училищ Симбирской губернии”. Кормильца семья потеряла 12 января 1886 года, но почти полгода пенсия не поступала.., и 24 апреля Мария Александровна в прошении попечителю Казанского учебного округа, обрисовывая свое бедственное положение, поясняла: “а между тем нужно жить, уплачивать деньги, занятые на погребение мужа, воспитывать детей, содержать в Петербурге дочь на педагогических курсах и старшего сына, который, окончив курс в Симбирской гимназии, получил золотую медаль и теперь находится в Петербургском университете, на 3-м курсе естественных наук, занимается успешно и удостоен золотой медали за представленное им сочинение”. Нужда заставила Ульянову в начале 1886 года сдать половину своего дома квартирантам.
Не согласуется с исторической правдой и утверждение, что Мария Александровна была вдовой “кавалера ордена Станислава I степени”. Во-первых, официально орден носил имя “святого Станислава”, а во-вторых, Илья Николаевич лишь прочел в газете известие о пожаловании ему ордена, но так и не увидел в глаза этой награды, ибо скоропостижно скончался. А вдова, как это видно из донесения директора народных училищ И. В. Ишерско- го, “не пожелала получить орденские знаки”. И опять-та- ки, потому, что за эти знаки полагалось уплатить казне 150 рублей...
Волкогонов не сумел или не пожелал уяснить себе, что значила для Ульяновых 100-рублевая пенсия. Между тем, “известному историку” надо бы знать об основных статьях расхода семьи Ульяновых после смерти кормильца. По 40 рублей мать должна была высылать в Петербург студентам — сыну Александру и дочери Анне (на жилье и скромное питание), что с пересылкой составляло свыше 82 рублей в месяц. А на оставшиеся 18 рублей невозможно было содержать себя, четырех младших детей и няню (ставшую к этому времени, по сути дела, членом семьи), отапливать и освещать дом, уплачивать за обучение в мариинской гимназии за дочь Ольгу и т. п.
Не вникая в эти и другие необходимые для интеллигентной семьи расходы, портретист упорно навязывает читателям свою идейку о том, что Ульяновы не испытывали “лишений, трудностей, нехваток”. Особый упор при этом он делает на полученное наследство.
“Мать владела частью имения (не только дома) в Ко- кушкине. Имением, по согласию сестер, распоряжалась Анна Александровна Веретенникова, и свою, пусть не очень большую, долю Мария Александровна исправно получала”,— сообщается на с. 98 с таким видом, чтобы создать впечатление о каком-то солидном источнике доходов.
А правда заключается в том, что после смерти в 1870 году доктора Бланка в Кокушкине осталась усадьба и 226 десятин земли, то есть по 45 каждой из пяти замужних и многодетных дочерей (см. Казанские губернские ведомости, 1861, 14 февраля). Трое из них постоянно проживали вдалеке от Кокушкина: Мария Ульянова — в Симбирске, Софья Лаврова — в Ставрополе (на Волге), Екатерина За- лежская — в Перми. Свои доли, каждая стоимостью около трех тысяч рублей (это менее годового оклада директора симбирской классической гимназии Ф. М. Керенского), они передали в распоряжение старших сестер — Анны Веретенниковой и Любови Пономаревой, причем именно последняя и считалась в 1887 году владелицей имения (а не Веретенникова, как это пишет Волкогонов). В урожайный год сестры, уже вдовы, получали небольшой доход, равный примерно месячному заработку народного учителя. В засуху же, а это бывало часто, имение приносило только убытки. И не удивительно, что отцовское наследство давным- давно было заложено и перезаложено в банке. Главную ценность в нем составляла усадьба, в которой можно было летом отдыхать семьями (см. Трофимов Ж. Казанская сходка. М., 1986, с. 35). Из литературы известно, что Ульяновы не без хлопот в конце-концов получили деньгами за свою долю имения.
Что касается хутора при деревне Алакаевка Самарской губернии, который Мария Александровна в феврале 1889 года приобрела за деньги, полученные от продажи симбирского дома, то он представлял собою старый деревянный дом, мельницу и 83,5 десятины земли. Но хозяйство было приобретено в тяжкое время (апогеем его станут голод и холера 1891—1892 годов). И уже через четыре с половиною месяца проживания в Алакаевке, 20 сентября 1889 года, Марк Елизаров помещает в “Самарском вестнике” объявление о продаже алакаевского хутора. Или покупатель не нашелся, или арендатор предложил цену, которая, может быть, покрывала наем Ульяновыми частной квартиры в Самаре, но до 1893 года хутор оставался их собственностью. На этом и кончилось навсегда владение Ульяновыми недвижимостью.
Вдумчивому читателю из этой краткой справки видно, что “имения” в Кокушкине и Алакаевке даже вместе с пенсией Марии Александровны не создавали “достаточно стабильной материальной обеспеченности”, как об этом пишет Волкогонов. Впрочем, для вящей убедительности, он “фамильный фонд Ульяновых” увеличивает еще и “той суммой, которую передал семье брат Ильи Николаевича”. Вот истинное лицо человека, рвущегося в академики: если на с. 48 Дмитрий Антонович писал, что В. Н. Ульянов “незадолго до своей смерти выслал денежную часть своего состояния” (есть, правда, лишь косвенные свидетельства) Илье Николаевичу, то на с. 99 эта сумма уже точно передана семье Ульяновых...
Неопровержимыми свидетельствами того, что Ульяновы и Елизаровы, проживая в Самаре, постоянно искали заработка, являются объявления в местных газетах с предложениями стать репетиторами. Так, уже через полмесяца после переезда из Казани в Самару, 18 мая 1889 года в “Самарской газете” появляется объявление, которое перепечатывалось еще 9 раз: “Бывший студент желает иметь урок. Согласен в отъезд. Адрес: Вознесенская ул., д. Сауш- киной, Елизарову, для передачи В. У.” Как видим, Владимир Ильич, находившийся как и сестра Анна и ее муж Марк Елизаров, на положении политического поднадзорного, готов был на отъезд в незнакомое село, только бы как-то пополнить семейный бюджет.
Выдумав миф о “безбедном” существовании Ульяновых, портретист запустил еще одну утку: “А работников в семье долго не было. Владимир ...быстро бросил юридическую практику, Анна, Дмитрий, Мария учились долго, не спешили выбрать какой-то род занятий, который бы приносил доход” (с. 99). В действительности же Владимир Ильич занимался юридической практикой не только в Самаре, но и в Петербурге, где он являлся помощником присяжного поверенного у известного адвоката М. Ф. Волькенштейна. Нелепо выглядит и попытка Волкогонова утверждать, что адвокатская практика — это, мол, и весь трудовой стаж Владимира Ильича. Если в Российской Федерации засчитывается в трудовой стаж пребывание в лагерях и ссылке, то уж профессиональный революционер В. Ульянов обладал на это не меньшим правом. К тому же он был и профессиональным журналистом, и литератором.
Не выдерживают критики рассуждения Волкогонова о “долгом” учении сестер и брата Владимира Ильича. Анна училась на Бестужевских курсах около четырех лет, то есть столько же, сколько и другие студентки. После ареста по делу 1 марта 1887 года она отбывала ссылку в Кокушкине, Казани и Самаре, не имея права поступления на педагогическую службу. Но как только Анна Ильинична немного оправилась от потрясений, вызванных смертью отца и гибелью брата Александра, она усиленно занялась переводческой деятельностью и в 1891—1893 годах публикует в “Самарской газете” переводы с итальянского. Кроме того, она дает уроки своим младшим брату и сестре и приемному сыну Г. Лозгачеву.
Дмитрий Ильич с 1893 года учился на медицинском факультете Московского университета до ноября 1897 года, когда был арестован по делу “Рабочего союза”. В августе 1898 года его выпустили из одиночки Таганской тюрьмы и выслали в Тулу... И только в 1900 году Д. Ульянов получил разрешение продолжить учение в Юрьевском университете, который он и окончил в 1901 году с дипломом лекаря. Были задержки в учебе и у Марии Ильиничны, которая в 20-летнем возрасте (1898 г.) стала членом РСДРП, а в 1899 году была уже арестована и выслана из Москвы в Нижний Новгород.
Наводя тень на плетень о так называемых “денежных тайнах” Ульяновых, Волкогонов старается принизить размеры гонораров, получаемых Владимиром Ильичем и Надеждой Константиновной за постоянный литературный труд. А ведь только в Шушенском молодая чета перевела с английского труд супругов С. и Б. Вебб “Теория и практика английского тред-юнионизма” для издания в столице. Владимир Ильич получал гонорары за рецензии, которые публиковались в “Научном обозрении”, “Русской мысли”, за свой сборник “Экономические этюды и статьи”. В 1899 году М. И. Водовозова, издавшая “Развитие капитализма в России”, выплатила Владимиру Ильичу 1500 рублей за книгу, над которой он трудился около трех лет.
Волкогонов игнорирует еще один источник, из которого Владимир Ильич и его родные получали финансовую поддержку во время жизни в эмиграции и в годы первой революции. Это помощь от М. Т. Елизарова, который в 1902— 1903 годах работал в управлении Сибирской железной дороги, а затем в управлении Восточно-Китайской железной дороги (в Дальнем и Порт-Артуре) и получал там солидное жалованье. Да и позже, работая в управлении Николаевской железной дороги, он тоже помогал родным своей жены.
Есть в “Денежных тайнах” глухое упоминание о том, что “до начала войны Н. К. Крупская получила наследство от своей тетки, умершей в Новочеркасске”. А ведь надо было бы сказать, что те две тысячи рублей, которые неожиданно поступили по завещанию — это деньги, которые тетка Крупской скопила за 30 лет педагогической деятельности. Надежда Константиновна в связи с этим вспоминала, что именно на эти две тысячи они с Владимиром Ильичем” и жили главным образом во время войны, так экономя, что в 1917 г., когда... возвращались в Россию, сохранилась от них некоторая сумма, удостоверение в наличности которой было взято в июльские дни 1917 г. в Петрограде во время обыска в качестве доказательства того, что Владимир Ильич получал деньги за шпионаж от немецкого правительства”.
Были в жизни Ленина такие моменты, когда он, как и другие профессиональные революционеры в эмиграции, получал пособия из партийной кассы, которая составлялась как за счет поступлений от местных комитетов, так и пожертвований меценатов — С. Морозова, М. Горького, П. Шмидта и других состоятельных деятелей. Но партийная касса, вопреки заявлению портрет*Лта, не являлась для Ульяновых “заметным источником существования”.
Омерзительно наблюдать, как Волкогонов пытается представить Владимира Ильича в эмиграции этаким барином, который мог позволять себе в любое время разъезжать по Европе и снимать роскошное жилье. “Нашли очень хорошую квартиру, шикарную и дорогую: 840 франков + налог около 60 франков, да консьержке тоже около того в год. По-московски это дешево (4 комнаты + кухня + чуланы, вода, газ), по-здешнему дорого”,— с нескрываемым подвохом цитирует Волкогонов письмо Владимира Ильича из Парижа в Россию от 19 декабря 1908 года старшей сестре Анне. И тут же дает свой антисоветски-язвительный комментарий: в СССР, мол, большинство жителей не могло и думать “о получении четырехкомнатной квартиры на трех человек...” (с. 112). Какими апартаментами, дачами, охраной и обслугой пользуется в 1994 году генерал-полковник Волкогонов, трудно вообразить простому смертному... Но зачем же так бессовестно грубо извращать личную жизнь великого человека? Ведь Владимир Ильич не “получил”, а снял, на короткое время, частную квартиру и не на троих, а на четверых, ибо, кроме его самого, жены и тещи, здесь же стала жить Мария Ильинична, приехавшая для учебы в Сорбонне. Честный историк должен бы добавить подробность из письма Крупской, что эта квартира “была нанята на краю города” и что одна из комнаток, в которой “стояла лишь пара стульев, да маленький столик”, служила приемной для довольно многочисленных посетителей. И последнее: в этой шикарной квартире Ульяновы жили всего лишь полгода и после отъезда Марии Ильиничны уже втроем, переехали на глухую улочку Мари-Роз, где сняли двухкомнатную квартиру. “Приемной” стала кухня...
“Денежные тайны” являются частью главы “Дальние истоки”, но, как и другие подглавки, засорены отрывками из документов и материалов, с “дальними истоками” ничего общего не имеющих. К чему, спрашивается, приводить здесь выдержки из заседания Политбюро от 22 апреля 1922 года, на котором обсуждалась смета Коминтерна?
И как надо понимать такой пассаж: “Ленин любил распоряжаться денежными делами. По его распоряжению в июне 1921 года перевезли в Кремль 1878 ящиков с ценностями. Так ему было спокойнее” (с. 113). Так в чем же и тут упрек Ленину? Не в присвоении ли ценностей? — Нет. Так, значит, в том, что глава Совнаркома заботился о сосредоточении национального богатства в старинных кремлевских хранилищах?
В заключение разбора мифов о пресловутых “денежных тайнах Ильича” напомню десятилетиями жирующему у элитарной госкормушки портретисту завет древнеримского мудреца Эпиктета: “Не берись судить других, прежде чем не сочтешь себя в душе достойным занять судейское место”.
вместо “портрета" - пасквиль
Анализу первой главы волкогоновского двухтомника “Ленин” я посвятил четыре обстоятельные статьи, в которых на конкретных фактах постарался показать, что шумно разрекламированная новинка — этот вовсе не “политический портрет”, а сборник компилятивных статей, изобилующих к тому же сплетнями, мифами, домыслами, грубыми ошибками. Если бы я подверг столь тщательному разбору остальные главы только 1-го тома (“Магистр ордена”, “Октябрьский шрам” и “Жрецы террора”), то мой анализ составил бы полтора десятка критических статей, что не под силу моим издательским возможностям. Поэтому придется останавливаться лишь на ключевых моментах опуса сановного автора, когда охаивание Владимира Ильича, созданной им большевистской партии и Великой Октябрьской революции принимает настолько наглый характер, что не может не вызвать естественного протеста.
Совершенно проигнорировав деятельность Ленина по созданию “Союза борьбы за освобождение рабочего класса”, его заключение в одиночке петербургской тюрьмы, а затем и пребывание в сибирской ссылке, в главе с таинственным названном “Магистр ордена” Волкогонов с апломбом заявляет, что большевистская партия — прообраз “государственноидеологического ордена”, пригодного лишь для тоталитарного строя. О том, что этот лексикон бывшего политрука сродни языку самых оголтелых антикоммунистов, можно судить по заключительным строкам главы “Магистр ордена”:
“С помощью организации-ордена Ленин смог в конце концов завладеть общественным сознанием миллионов людей, но не только для того, чтобы позвать их в светлую горницу будущего, но и чтобы разбудить в подвалах инстинктов революционную жажду ниспровержения, отрицания и разрушения. Он не учел одного: его партия могла жить только в тоталитарной системе. В любой другой она не способна существовать. Август 1991 года подтвердил обреченность его детища (с. 180)”.
Нетрудно представить, что и как ответили бы генералу на это пасквилянтское заявление миллионы коммунистов, сложивших свои головы на фронтах Великой Отечественной войны, восстанавливавших родимую страну от разрухи в послевоенные годы, бдительно стоявших затем 40 лет на страже своей Отчизны в Советских Вооруженных Силах, а также ветеранов войны и труда, хранящих верность коммунистическим идеалам.
Но кто, как не генерал Волкогонов, почти 40
Далее. Если бы в СССР и после Сталина, скажем, в брежневско-горбачевскую эпоху, существовала тоталитарная система, то смогла ли бы команда Ельцина захватить в августе 1991 года власть в стране? Ведь в тоталитарном государстве этот переворот был бы невозможен хотя бы потому, что Вооруженные Силы, КГБ и МВД моментально пресекли бы такую попытку в самом зародыше.
В своих стараниях представить большевистскую партию как некий орден, руководство которого уповало только на насилие, террор и на достижение личного благополучия, Волкогонов перещеголял даже зарубежных антикоммунистов, в частности, автора книги “Ленин” Л. Фишера. Даже буржуазный публицист, характеризуя Ленина, уважительно подчеркивал, что его диктатура была “диктатурой воли, упорства, жизнеспособности, знаний, административного таланта, политического задора, практического чутья и убедительности... Его ум и решимость подавляли противника, убежденного в непобедимости Ленина... Его самоотверженность была такова, что никто не мог обвинить его в личном тщеславии или корыстолюбии”. Во многом благодаря Ленину, который “лично показывал пример сурового пуританизма”,— продолжал Фишер,— большевистская партия после взятия власти в 1917 году превратилась в “монашеский орден”: “Коммунист с оружием в руках сражался на поле брани, завоевывал умы пропагандой, благодаря энергии, планомерности и особой техники принуждения, одерживал победы на хозяйственном фронте. Наградой за доблесть служило ему назначение на еще более трудный и опасный пост. Доходные местечки противоречили коммунистическому нравственному кодексу” (Фишер Л. Ленин. Нью-Йорк, 1970, с. 751).
Если Волкогонов уничижительно отзывается о большевистской партии, взрастившей его и давшей ему чины и звания, которыми он продолжает кичиться и пользоваться, то неудивительно, что он, подобно отпетым антисоветчикам, считает и Великую Октябрьскую социалистическую революцию трагическим событием в жизни России. В главе, презрительно названной “Октябрьский шрам”, Волкогонов с умилением пишет о Николае II, как о царе-миротворце, об эмигрантах, изъявивших в начале мировой войны желание защищать Отечество, и т. п. А вот Ленин, по словам пасквилянта, “вел безмятежную жизнь”; занимался самообразованием, написанием статей и книги “Империализм как высшая стадия капитализма”. “Но не будь революции, об этих работах, как и о самом Ленине, мы знали бы сегодня не больше, чем о литературном наследии в делах Михайловского, Ткачева, Нечаева, Парвуса, Равич...” (с. 186).
Невооруженным глазом видна злонамеренность этих невежественных утверждений. Во-первых, Владимир Ильич, подобно великому французу-социалисту Жану Жоресу (убитому в августе 1914 года за свою антивоенную деятельность), делал все возможное и невозможное, чтобы изобличить зачинщиков кровавого передела мира и мобилизовать трудящихся на борьбу за прекращение империалистической войны. А, во-вторых, пора бы знать доктору наук, что история не любит сослагательного наклонения: мало ли что могло случиться, если бы да кабы... (Скажем, о чем бы сейчас писал Волкогонов, если бы к власти не пришли лжедемократы”?..). Поэтому и выеденного яйца не стоят пространные умствования Волкогонова вроде того, что если бы Владимиру Ильичу не удалось весной 1917 года вернуться из Швейцарии в Россию, то, “кто знает... состоялся ли бы октябрьский переворот?” (с. 198). Но не больше гастрономической ценности представляют и те страницы волкогоновской стряпни, где он, мошеннически перевирая исторические источники, обсасывает так называемый “немецкий фактор” в русской революции вообще и переезд группы политэмигрантов во главе с Лениным в “пломбированном” вагоне через территорию Германии. Но ведь сама-то идея проезда этим маршрутом принадлежала не Владимиру Ильичу, а Мартову. И справедливо в связи с этим замечание Л. Фишера: “Ленину дело представлялось простым: он стремился в Россию, а все остальные пути были закрыты. Что об этом скажут враги в России и на Западе, его нимало не беспокоило. Меньшевики, он знал, не станут на него нападать: их вождь Юлий Мартов приехал в Россию той же дорогой”.
Волкогонов в душе понимает несостоятельность нападок на Ленина за возвращение на родину через территорию врага, не верит он и в то, что Владимир Ильич лично пользовался какими-то немецкими деньгами, но тем не менее пишет ничем необоснованные строки, изощряясь в остроумии: “Кайзеровская Германия и большевики оказались тайными любовниками. Но странными — по расчету” (с. 224).
Около двух десятков страниц в книге занимает сюжет “Ленин и Керенский”. Свое видение образов этих “самых популярных людей 17 года в России” Дмитрий Антонович выразил так: “Керенский — типичный российский либерал, пытавшийся поглаживанием успокоить вздыбившуюся Россию, сделать ее похожей на западные демократии. Ленин — великий и беспощадный утопист, вознамерившийся с помощью пролетарского кулака размозжить череп старому и создать общество, идея которого родилась в его воспаленном мозгу” (с. 234).
Не знаю, сам ли придумал эту характеристику наш автор или заимствовал ее из чужого труда, но в любом случае она не верна. Керенский не был типичным либералом, ибо задолго до 1917 года склонялся к решительной борьбе с царизмом (вплоть до террора), а став лидером буржуазного Временного правительства, ввел в армии смертную казнь, благословил охоту на большевиков, расстрел мирной демонстрации в июле 1917 года и т. п. Что же касается Владимира Ильича, то идея социалистической революции витала в России “не только в его голове и задолго до того, как он стал ее воплощать в жизнь.
Роль заправской “демократической” гадалки явно пришлась по душе генералу и он с самодовольным видом вещает: “Удайся Февраль 1917 года, и Россия была бы сегодня великим демократическим государством и ее не ждал бы развал, как Советскую империю...” (с. 242).
Антинаучность подобных “прогнозов” ярко выразилась в попытке Волкогонова поставить на одну доску результаты мятежа Корнилова и других генералов в августе 1917 года против Временного правительства с “августовским путчем 1991 года”: “Тогда, в 1917-м, Керенский как-то сразу потерял свое влияние, а через 74 года в сходной (?!) августовской ситуации его лишился и Горбачев. В этом опасность бесконечного балансирования, маневрирования, лавирования...”. Ведь “сходной-то ситуации” в 1991 году не было: если бы кто-то из генералов (Язов, Крючков, Пуго и др.) действительно поднял “мятеж”, то в считанные минуты верными им частями были бы интернированы не только Горбачев, но и Ельцин со своими приближенными.
Недоумение вызывает надуманная попытка Волкогонова провести еще одну аналогию между 1917 и 1991 годами: “исторические лидеры переходного периода (примеры тому А. Ф. Керенский и М. С. Горбачев) хороши лишь для начала дела. Они неспособны без катаклизмов довести начатое до конца. Это герои исторического момента... Керенский “споткнулся”* на неспособности решить проблему мира. Горбачев “уткнулся” в идеализацию октябрьского переворота” (с. 285). (Любопытно было бы услышать пояснение самого Горбачева относительно дела, которое он “только начал”). Пока же замечу лишь одно: в хоре, руководимом Горбачевым, одним из самых певучих был политрук Волкогонов, который без устали вещал о всемирно-историческом значении Великого Октября. И даже 11 июля 1990 года, когда генерал уже переметнулся в стан ренегатов-”демократов”, он в “Известиях” твердил, что “Октябрьская революция во многом изменила облик мира, заставила заботиться о социальной защите людей”.
В книге же “Ленин” Дмитрий Антонович Великий Октябрь называет не иначе, как “переворот”, который, мол, “оставил глубокий, вечный шрам на ковре (?) российской истории. Он еще более рельефно виден на фоне рваных ран гражданской войны” (с. 324). А ведь еще недавно Волкогонов усердно доказывал, что военная интервенция империалистов США, Англии, Франции и Японии против Советской России в 1918 году являлась экспортом контрреволюции, катализатором гражданской войны. И как бы ни хотел сегодня генерал, ему не удастся опровергнуть своего же анализа причин гражданской войны, который был дан им в книге “Триумф и трагедия” (кн. 1, ч. 1, с. 88): “Уже в апреле-мае 1918 года началась иностранная военная интервенция, возродившая у буржуазии и помещиков надежду на реванш. Повсюду мятежи, контрреволюционные выступления белого офицерства, казаков, кулаков, националистов. Страна, разрушенная четырехлетней войной, оказалась не просто в огненном кольце — она была сама в пламени войны. У республики не было границ. Были одни фронты.
...Конец Советской власти казался недалеким. Тем более, что началась настоящая охота на комиссаров. В Петрограде эсер Леонид Канегиссер выстрелом сражает Моисея Урицкого; в июле убит белогвардейцами Семен На- химсон, известный комиссар латышских стрелков. Комиссар продовольствия Туркестанской республики Александр Пер- шин погиб от рук мятежников в Ташкенте. В мае 18-го Федор Подтелков и Михаил Кривошлыков, известные большевики Дона, гибнут на белоказачьей виселице. Бывший генерал-лейтенант царской армии Александр Таубе, перешедший на сторону революции и ставший начальником Сибирского штаба, попал в руки белогвардейцев и был замучен. Но самый страшный удар в 1918 году контрреволюция нанесла в Москве. После выступления Ленина перед рабочими завода Михельсона в него стреляла эсерка Фанни Каплан”.
Из картины боевого 18-го года (остались, правда, за кадром убийство 20 июня комиссара Петросовета В. Володарского и др.) прекрасно видно, почему именно Советская республика была вынуждена той порой прибегать к ограничениям демократии, вводить чрезвычайное положение и отвечать на белый террор красным террором. Теперь трехзвездный генерал-демократ все эти события трактует совершенно по-иному и даже заключение Брестского мир^ 3 марта 1918 года он отваживается ставить в вину руководству Советской России. А ведь недавно, подобно JI. Фишеру, Дмитрий Антонович восхищался величием Ленина, сумевшего добиться подписания мира с Германией и тем самым спасшего молодое Советское государство.
Жалкое впечатление производят попытки Волкогонова доказать, что для Владимира Ильича Николай II, как и все другие “носители монархической системы”, были давно “вне закона”. “Почему?” — задает вопрос генерал-пасквилянт и сам же отвечает: “Прежде всего потому, что царизм уничтожил его старшего брата”.
Но и эти рассуждения — тоже досужие домыслы. Во- первых, Ленин нигде и никогда не говорил, что все Романовы для него стоят “вне закона”. А, во-вторых, целью Владимира Ильича была не месть за брата, а борьба с царизмом за лучшую долю, и он навсегда остался верен своей юношеской клятве идти иным, нежели любимый брат, путем борьбы с самодержавным деспотизмом.
Обвиняя Ленина чуть ли не во всех смертных грехах, Волкогонов в книге “Ленин” заботливо обеляет “демократов”, в частности, действия руководителя Свердловского обкома КПСС по выполнению решения ЦК партии от 26 июля 1975 года о сносе особняка Ипатьева (в котором были расстреляны Николай II и его семья): “Секретарем обкома в Свердловске (Екатеринбурге) был тогда Б. Н. Ельцин. Ему было поручено депешей из Москвы ликвидировать особняк Ипатьева. Указание было выполнено. И Ельцин,— продолжает Волкогонов,— и все мы были тогда послушными коммунистами...”.
Далее генерал заявляет, что “цареубийство — традиция варваров, продолженная большевиками”. Он не поясняет, кого он понимает под “варварами”. Однако не лишне было бы здесь вспомнить, что сами члены царствующих фамилий России не раз являлись соучастниками убийств своих родственников. Припомним, например, обстоятельства перехода престола к Б. Годунову, или от Петра III к Екатерине II, или убийство Павла I царедворцами, совершенное не без ведома его наследника Александра...
И последнее. Если уж Волкогонов выдает себя за гуманиста, в принципе осуждающего террор, разгоревшийся “с обеих сторон” в 1918 году, то этично ли было в книге о Ленине высказывать варварски-чудовищное сожаление, что выстрелы, адресованные “к вождю Октября” были “менее удачливы”, чем у других “расстрельщиков”? И эта кровожадность трехзвездного генерала особенно отчетливо проявляется в сюжете “Выстрелы Фани Каплан?”[13], разбор которого требует специального разговора.
Спекуляция на Фани Каплан
Первые попытки физического уничтожения лидера большевиков предприняло Временное правительство уже в июле 1917 года, и Владимиру Ильичу тогда же пришлось уйти в подполье. Генерал-философ в связи с этим в книге о Сталине (1990, кн. 1, ч. 1, с. 71) с осуждением повествовал: “В мемуарах В. Н. Половцева, бывшего члена Государственной думы, в частности, говорится, что офицер, посланный в Териоки задержать Ленина, спросил его:
— Как доставить этого господина — в целом виде или по кускам? Я ответил ему с улыбкой, что люди, которых арестовывают, часто совершают попытку к бегству...”.
В двухтомнике “Ленин” Дмитрий Антонович уже не вспоминает об этом вероломстве. Напротив: не скрывая, он сожалеет о том, что последовавшие в 1918 году попыти покушения на жизнь главы Совнаркома тоже не удались. Пересказывая об обстреле 1 (14) января 1918 года автомобиля, в котором Ленин вместе с сестрой Марией Ильиничной и Фрицем Платтеном ехали в Смольный на встречу с отрядом, уезжавшим на фронт, Волкогонов замечает: “Кузов был продырявлен в нескольких местах пулями... Обнаружилось, что рука Платтена в крови. Пуля задела его, когда он отводил голову Ленина... По всей видимости, о выступлении Ленина в манеже знали и покушавшиеся подготовили засаду. Но в тот раз пронесло...” (с. 404). При этом пасквилянт, естественно, ни словом не обмолвился ни о смелости Владимира Ильича, разъезжавшего по митингам в то тревожное время без всякой охраны, ни об удивительной для революционера гуманности.
А ведь когда через неделю управляющий делами Совнаркома В. Д. Бонч-Бруевич сообщил о ведущемся расследовании покушения, Владимир Ильич спросил: “А зачем это? Разве других дел нет? Совсем это не нужно. Что тут удивительного, что во время революции остаются недовольные и начинают стрелять?.. Все это в порядке вещей. А что, говорите, есть организация, так что же здесь диковинного? Конечно, есть. Военная? Офицерская? Весьма вероятно”,— и он постарался перевести разговор на другие темы. Не без влияния Бонч-Бруевича следствие все же добралось до трех молодых офицеров — непосредственных участников покушения на главу Советского правительства. “По логике вещей все главные виновники покушения,— рассуждал Бонч- Бруевич,— должны быть немедленно расстреляны, но в революционное время действительность и логика вещей делают огромные, совершенно неожиданные зигзаги...”. Окончательное следствие по делу этих офицеров совпало со взятием немцами Пскова и публикацией ленинского воззвания “Социалистическое отечество в опасности”. Содержавшиеся под арестом офицеры-террористы письменно попросили отправить их на фронт для участия в боях с иноземными захватчиками. Владимир Ильич тут же распорядился: “Дело прекратить. Освободить. Послать на фронт”.
Поразительную “забывчивость” проявил дважды доктор наук в подглавке “Выстрелы Фани Каплан?” Вопреки нормам научной этики, он даже не упомянул об основной литературе по этому вопросу. А ведь только в Политиздате в 1983 и 1989 годах выпускался сборник документов и материалов о покушении на жизнь Владимира Ильича 30 августа 1918 года “Выстрел в сердце революции”. Совершенно умолчал Дмитрий Антонович и о тех “сенсационных” статьях, которые появлялись в печати за годы горбачевской “перестройки” и ельцинской “демократии”.
Необходимо отметить, что большинство этих публикаций являются перепевами давно известной истории с вкраплением “жареных” фактов, почерпнутых из эмигрантской литературы. Но наш философ-историк наверняка читал очерк ташкентского юриста Е. Данилова “ Три выстрела в Ленина, или за что казнили Фани Каплан”, опубликованный в петербургской “Неве” (1992, № 5, 6), и даже кое-что из него заимствовал. Не прошла мимо внимания Дмитрия Антоновича и большая публикация Е. Данилова “За что казнили Фани Каплан?” в “Огоньке” (1993, № 35-36), которую редакция сопроводила сенсационным сообщением о том, что ее автор, юрист из Ташкента, “впервые побывал в следственном управлении МБ РФ и первым из пишущих взял в руки папку с коротким названием “Дело Фани Каплан”. В действительности же название на ней отнюдь не “короткое”: “Следственное дело по обвинению Каплан Фани Ефимовны, а всего 15 человек, в покушении на жизнь Ленина”.
Истины ради замечу, что я, наверное, раньше, чем Данилов, познакомился с этим делом, которое в начале 1992 года находилось уже в Центральном музее им. В. И. Ленина. В этом же учреждении, как мне передавали сотрудники Музея, знакомился с содержанием дела и Волкогонов. Но как бы то ни было, он, издавая в 1994 году (спустя год после публикации Данилова в “Огоньке”) книгу “Ленин”, не имел морального права писать в ней, что якобы первым получил доступ к документам и материалам о покушении 30 августа 1918 года. И тем не менее Дмитрий Антонович счел возможным присвоить себе лавры первооткрывателя, заявив читателям книги “Ленин”: “С помощью архива КГБ просмотрим некоторые документы. Помощник военного комиссара 5-й Московской Советской пехотной дивизии Батурин (надо — Батулин. — Ж. Т.) письменно показал Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией следующее: “В момент выхода тов. Ленина из помещения завода Михельсона, в котором происходил митинг на тему “Диктатура буржуазии и диктатура пролетариата”, я находился от товарища Ленина на расстоянии 15—20 шагов”.
Опуская (для экономии места) последующие 40 строк из рассказа Батулина, отмечу, что Волкогонов приводит его по тексту, давно известному по печатным публикациям, и “архив КГБ” ничего нового нам не дал. Далее. Ученый обязан был бы сопоставить показания Батулина со свидетельствами других очевидцев покушения 30 августа 1918 года, ибо только так можно составить более или менее полную картину “выстрелов Ф. Каплан”.
В частности, он не повторял бы байку Е. Данилова, будто никто не видел, что именно Каплан стреляла в Ленина. А ведь Батулин в своих показаниях ясно говорил, что когда толпа, находившаяся невдалеке от Владимира Ильича после выстрелов (приняв их за начало большого вооруженного выступления врагов советской власти) начала разбегаться, он стал кричать: “Держите убийцу тов. Ленина”. Сам же он помчался в сторону Серпуховки, куда бежала основная масса людей, и своими призывами “держите убийцу тов. Ленина” ему удалось” остановить от бегства тех людей, которые видели, как Каплан стреляла в тов. Ленина, и привлечь их к участию в погоне за преступником”. Таким образом, задержание Каплан произошло при помощи очевидцев покушения, и она тут же призналась в совершении злодеяния.
Как и Е. Данилов, наш “известный историк” тужится убедить читателей в том, что после получения двух пулевых ранений глава Советского правительства чувствовал себя довольно сносно: у подъезда здания, где находилась его кремлевская квартира, Владимир Ильич, мол, “отказался от помощи и, сняв пальто и пиджак, самостоятельно поднялся на третий этаж. Открывшей дверь перепуганной Марии Ильиничне бледный Ленин с вымученной улыбкой бросает:
— Ранен легко, только в руку...” Но это, конечно, сказано на первых порах, с неимоверными усилиями воли, для успокоения сестры. Кстати, этот отрывок взят тоже не из “архива КГБ”, а из популярных воспоминаний М. И. Ульяновой, которую Владимир Ильич этими словами и пытался успокоить.
“Но угрозы жизни Ленина не было”,— продолжает Волкогонов. И, словно сожалея об этом, изрекает: “Везение оказалось на стороне лидера российских большевиков... Бюллетени о состоянии здоровья, однако, регулярно печатались (что-то более 35 бюллетеней было опубликовано), а это невольно возносило вождя к лику святых” (с. 395). Так и хочется воскликнуть: “Ну, к чему уж так, Дмитрий Антонович? Увеличили в полтора раза количество бюллетеней, да и какой пристрастный вывод сделали... Неужто не знаете, что во всех цивилизованных странах принято публиковать в печати бюллетени о состоянии здоровья своих великих сограждан, когда их жизнь находится в опасности?”.
А неопровержимые факты, однако, свидетельствуют, что Владимир Ильич в первые дни после выстрелов Каплан находился на краю гибели. Профессор Розанов, прибывший для осмотра главы Совнаркома, нашел его почти без пульса: “Вся левая грудная полость плевры была заполнена кровоизлиянием настолько значительно, что сердце было оттеснено в правую сторону... оно тонировало только при прослушивании”. А В. А. Обуху положение Владимира Ильича показалось безнадежным: “Необычайно слабая деятельность сердца, холодный пот, состояние кожи и плохое общее состояние как-то не вязались с кровоизлиянием... Было высказано предположение, не вошел ли в организм вместе с пулей какой-то яд”.
И только после трехдневной интенсивной борьбы медиков за жизнь Ленина 2 сентября пульс у него снизился до 120 ударов в минуту, а температура — до 37,5 градуса. И врачи, по словам А. И. Ульяновой-Близаровой, смогли обнадежить: “Если в ближайшие два дня не случится ничего неожиданного, то Владимир Ильич спасен”. Разговаривать с больным не дозволяли. Однако в ночь на 3 сентября температура снова повысилась до 38,2 градуса, кровоизлияние в левую плевру продолжалось, а раны по-прежнему доставляли страдания. Лишь к вечеру 3 числа врачи заявили, что положение раненого “улучшается, а опасность, угрожавшая его жизни, уменьшается...” И, не взирая на все эти неопровержимые документы, Волкогонов, в угоду моде очернительства советской истории, повторяет ложь о якобы удовлетворительном состоянии здоровья Ленина после ранений.
С этих же позиций наш генерал, вслед за Е. Даниловым, фарисейски выражает “сомнение” в достоверности признания Каплан в том, что в Ленина стреляла именно она: “У Каплан было страшно плохое зрение: она ничего не видела даже вблизи” (с. 397). Но, во-первых, “архив КГБ” не дает поводов для такого сомнения. А, во-вторых, летом 1917 года Ф. Каплан сделали в Харьковской больнице операцию, после которой зрение позволяло ей свободно ходить по Москве, узнавать на митингах знакомых и т. п.
Впрочем, “известного историка” такие “мелочи” не интересуют. Ради поставленной цели он готов отбросить даже неоднократные заявления самой террористки о том, что она вполне осознанно совершила покушение на Ленина. Более того: он использует их против самого Ленина, делая из показаний Каплан сногсшибательный вывод: “Именно это заставляет сомневаться в истинности этих слов. Не исключено, что “выстрелы Фани Каплан” являются одной из крупных мистификаций большевиков” (?!) (с. 397). Как говорится, что и требовалось доказать. И хоть бы один свежий “жареный” факт! Увы, опять — старая, протухшая утка из эмигрантской печати. Не приводя никаких доказательств в пользу своего “вывода”, бывший политрук Советских Вооруженных Сил с серьезным видом приводит версию О. Васильева из “Независимой газеты” (1992, 29 азгуста), согласно которой, мол, и “покушения не было, а состоялась его инсценировка; роли были заранее распределены, и выстрелы были холостыми (!). “Ничего себе” (или покрепче),— воскликнет честный читатель. А Волкогонов эту бредовую версию называет... “смелым предположением”. Вот так, ни больше — ни меньше.
Ну, а как тогда быть с тем фактом, что раненый истекал кровью, со свидетельствами врачей, которые осматривали Владимира Ильича и “видели (ощущали) пулю, находившуюся в шее” и т. д. Да, против фактов, как говорится, не попрешь. Тогда наш ученый вытаскивает из нафталина очередную потрепанную эмигрантскую байку и предлагает нам под видом собственного исследования: “Более реально предположить, что стреляла не Каплан. Она была лишь лицом, которое было готово взять на себя ответственность за покушение... Учитывая фанатизм и готовность к самопожертвованию, выработанные на каторге, это предположение является вполне вероятным”. Эта голословная “вероятность” ничего общего не имеет с нормами научной публикации и яйца выеденного не стоит.
“Но главное — в другом,— продолжает твердить с чужого голоса Волкогонов.— Были уже сумерки революции (?!), и власти не были заинтересованы в тщательном следствии... Большевикам был нужен весомый предлог для развязывания не эпизодического, спонтанного террора, а террора масштабного, государственного, сокрушающего... Террор был последним шансом удержать власть в своих руках...”. Пытаясь поконкретнее обличить спешку большевиков в ликвидации Каплан, Волкогонов делает натяжки. Так, напомнив читателям, что расстрел Каплан произошел 3 сентября, он говорит, что “неудачливая террористка” была расстреляна “через три дня после покушения”. На самом же деле, возмездие наступило через четыре дня. Ну, а о самом терроре поговорим особо чуть ниже.
Жалкое впечатление производят потуги былого пропагандиста коммунистической этики использовать казнь Каплан для обвинения Владимира Ильича в жестокости и “циничной аморальности”. Делается это не на основе “архива КГБ”, а с помощью книжонки о Ленине ренегатки А. Балабановой, изданной в ФРГ в 1959 году. Она, в частности утверждала, что по приезде из Стокгольма в Москву 30 сентября 1918 года имела встречу с Владимиром Ильичем и, когда зашла речь о судьбе эсерки, покушавшейся на его жизнь, то он якобы сухо бросил: “Центральный комитет решит, что делать с этой Каплан...”. Волкогонов прекрасно понимает надуманность этого эпизода, ибо уже 5 сентября в “Правде” было опубликовано сообщение о казни Каплан, тем не менее он использует и фальшивку Балабановой для обвинения Ленина, который, мол, своим “огромным рационалистическим умом, видимо, почувствовал промашку, не вмешавшись в решение судьбы женщины-фанатички. Спаси он ей жизнь, сколько бы ходило сусальных легенд! Этот фрагмент политического портрета Ленина важен для понимания ленинского прагматизма, переходящего в циничную аморальность” (с. 402). Цинично аморален, прежде всего, сам пасквилянт, осмелившийся на основе придуманной Балабановой сценки сделать уничижительные выпады против Владимира Ильича.
Но апогеем чудовищной наглости бывшего политрука является его солидарность со словами израильской антикоммунистки Дары Штурман, будто бы социальная этика Ленина “укладывается в роковую формулу Гитлера: “Я освобождаю вас от химеры совести” (с. 402).
Все творчество Волкогонова с начала 90-х годов говорит о том, что как раз он-то и является ярчайшим представителем “цинично-прагматической этики”, который сам освободил себя от “химеры совести”, беспардонно обливая грязью то, что еще так недавно непомерно славословил, сделав на этом головокружительную карьеру. Так еще в книге “Советский солдат”, вышедшей в Политиздате в 1987 году, он с восторгом анализировал ленинскую речь на III съезде РКСМ. Теперь же, выслуживаясь перед “демократами”, генерал-философ использует выдержки из той же речи Владимира Ильича для Того, чтобы доказать его аморальность...
В десятках своих статей, брошюр и книг 1970—1990 годов Волкогонов писал, что интервенция Антанты и белогвардейский террор породили осенью 1918 года ответный — красный. Теперь же, вдруг “прозрев”, он твердит обратное: еще, мол, до покушения на Владимира Ильича Советская власть прибегала к “массовым расстрелам” (с. 408). Причем, будто именно по требованию Ленина к моменту покушения на него на заводе Михельсона “террор ВЧК был уже феноменом, от которого леденело под сердцем”. (Кстати, в зарубежном источнике, из которого заимствовано последнее выражение, говорилось чуть иначе: “леденело в душе”).
Если бы Дмитрий Антонович дорожил репутацией ученого, то он постарался бы убедить читателя такими фактами, чтобы у того тоже “заледенело” в душе или под сердцем. Но и на этот раз гора родила мышь: автор не привел ни одного нового документа в пользу своей новой точки зрения.
Голословными и антисоветскими являются и волкогоновские заявления в конце 1-го тома его опуса о том, что “Архипелаг ГУЛАГ стал создаваться сразу после октябрьского переворота. Ленин был его главным архитектором и творцом... Для Ленина цель оправдывает средства. Любые... Большевикам не удалось сотворить Рай на Земле. Но создать Ад они сумели быстро” (с. 430). Опровергнуть эти злобные измышления лучше всего словами уважаемых Волко- гоновым авторов, в первую очередь, характеристикой начала гражданской войны из книги “Ленин” американского публициста Л. Фишера: “Советская власть, когда пули Фанни Каплан повергли вождя, была окружена со всех сторон войсками обеих коалиций мировой войны и армиями русских противников большевизма... Интервенция, политические убийства и мятежи были связаны между собою, прямо являясь последствиями тайного сговора... 1 июля англичане и французы высадились в Мурманске. 6 июля был убит Мирбах (посол Германии. — Ж. Т.), и в Москве восстали левые эсеры. В тот же день правые эсеры под началом Б. Савинкова подняли мятеж в Ярославле... Через три дня такие же мятежи охватили Рыбинск, Арзамас и Муром... (и Симбирск — Ж. Т.). 1 августа произошла высадка союзных войск в Архангельске. 6 августа убит Урицкий и ранен Ленин”. Белый террор не мог не вызвать ответного...
О. Лацис, выступая против попыток “демократов” считать Ленина зачинщиком сталинщины, отвечал им в январском номере “Коммуниста”, за 1990 год почему именно Владимир Ильич не может быть признан таковым: “Да по той же причине, по какой человек, стреляющий на поле боя, признается солдатом, а затеявший стрельбу среди мирного города — преступником... Нельзя говорить о насилии большевиков при Ленине в отрыве от того факта, что они взяли власть в стране, втянутой в самое массовое насилие — мировую войну”.
Анализ подглавки “Выстрелы Фани Каплан?” позволяют сделать следующие выводы. Волкогонов не привел ни одного факта из “архива КГБ”, который позволял бы ему подвергать ревизии дело Каплан и делать спекулятивные заключения о том, что советская власть не может существовать без насилия и террора. Попытки же бывшего заместителя начальника ГлавПУРа Советских Вооруженных Сил выставлять большевиков зачинщиками террора в стране, а Ленина — творцом сталинщины и “главным архитектором” архипелага ГУЛАГ — это чудовищная ложь, на которую мог решиться только ренегат, освободивший себя от “химеры совести”.
Тщетные поиски "клубнички”
Слухи, сплетни, анекдоты и легенды, злые и добрые, складываются вокруг имени каждого великого человека. Не мог стать исключением и Владимир Ильич, несмотря на то, что он вел, хотя и очень напряженный, деятельный, активный образ жизни, но скромный — по-существу, пуританский. Первая книга под завлекающим названием “Амурные секреты Ленина” вышла в Париже в 1933 году, но даже Н. Валентинов (встречавшийся в начале века в эмиграции с Владимиром Ильичем, но не принявший Октябрьской революции и осевший на Западе) писал об этом так: “За книгу многие ухватились, поверив, что у Ленина были интимные отношения с некоей Елизаветой К. — дамой “аристократического происхождения”. В доказательство авторы приводили якобы письма Ленина к этой К. Даже самый поверхностный анализ названного произведения немедленно обнаруживает, что оно плод тенденциозной и очень неловкой выдумки”.
Волкогонову знакомы эти строки из сборника “Встречи с Лениным” Н. Валентинов.а, но в сюжете “Инесса Арманд”, помещенном во 2-м томе своей книги “Ленин”, он, упомянув о Крупской и Арманд, как женщинах, к которым Владимир Ильич питал безграничную дружбу и абсолютное доверие, тут же запятнал репутацию великого человека: “Но были и другие, оставившие, видимо (?!), лишь мимолетный след в душе вождя: подруга Крупской, к которой он сватался в Петербурге, пианистка К., заворожившая его “Аппасионатой”, французская “незнакомка”, сохранившая его письма”.
Я уже писал о том, что Владимир Ильич никогда не сватался к подруге Крупской (А. Якубовой) и доказал, что Волкогонов не имел никаких данных для подобного утверждения. Н. Валентинов же опровергал сплетню о связи с “К”, а пресловутых лейинскЙх писем к французской “незнакомке” так никто и не Ййдел до сих пор.
Что касается Инессы Федоровны Арманд, то после того, как в 1952 году французский публицист А. Боди, ссылаясь якобы на слова А. М. Коллонтай, пустил слух в печати, что у Владимира Ильича была “секретная любовь” к Инессе, эта тема неоднократно обыгрывалась литераторами-антикоммунистами. Тот же Н. Валентинов, никогда не видевший Ленина вместе с Арманд, с ехидцей писал, что “Ленин был глубоко увлечен, скажем — влюблен, в Инессу Арманд... Влюблен, разумеется, по-своему, т. е., вероятно, поцелуй между разговором о предательстве меньшевиков и резолюцией, клеймящей капиталистических акул и империализм”. Ну а новоявленный враг вождя Волкогонов с удовольствием смакует эту сплетню, тщится выискать “клубничку” за строками переписки между Владимиром Ильичем и Инессой Федоровной и словно сожалеет, что самому не довелось что-то подглядеть через замочную скважину...