Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Волкогоновский Ленин (критический анализ книги Д. Волкогонова “Ленин”) - Жорес Трофимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В общих чертах истоки этого феномена известны дав­но: свободолюбивая обстановка в семье, чтение демокра­тической литературы, кричащие противоречия окружаю­щей действительности, а для Владимира еще и героиче­ский пример старшего брата. Волкогонов еще недавно придерживался примерно такого же объяснения, но те­перь, порвав с историческим материализмом, предпочита­ет заниматься либо выдергиванием фактов, либо их из­вращением, а затем и измышлением в своих выводах. Так, уцепившись за слова Марии Ильиничны атом, что Илья Николаевич “не был революционером”, портретист выда­ет эти слова за подтверждение “гражданской лояльности отца самодержавию” (с. 57). А как соотнести это с тем, что министры народного просвещения дважды (в 1880 и 1885 го­дах) подписывали приказы о досрочном увольнении сим­бирского директора в отставку? Или то горе, которое ис­пытывал Илья Николаевич в эпоху реакции 1880-х годов, когда его любимое детище — земскую школу — пытались заменить убогими церковно-приходскими школами?

Волкогонов довольно уважительно пишет об Александре Ульянове, приписывая ему даже то, чего и не совершал: на­пример, то, что якобы еще в гимназии он “быстро овладел тремя европейскими языками”. Но, отдав дань частностям, Дмитрий Антонович исподволь протаскивает надуманные те­зисы о том, что во время учения А. Ульянова на первых курсах Петербургского университета “ничто не говорило, что юношу захватит ветер общественных движений”, а к политическим кружкам он “относился равнодушно” (с. 59).

Эти байки недостойны “известного историка”. Из вос­поминаний Анны Ильиничны известно, что Саша уже в средних классах гимназии увлекался некрасовскими “Де­душкой” и “Русскими женщинами”, ибо питал большой ин­терес к декабристам. Любил он с большой силой выраже­ния декламировать рекомендованные отцом “Песню Ере- мушке” и “Размышления у парадного подъезда” Некрасова, а также слушать, как отец напевал плещеевское “По духу братья мы с тобой”. В старших классах Александр и Анна прочли “от доски до доски всего Писарева” (запрещенного в библиотеках) и были глубоко возмущены трагической кон­чиной своего кумира: жандарм, следивший за Писаревым, видел, как тот во время купания тонет, но ничего не сде­лал, чтобы его спасти.

А разве гневная реакция Александра Ульянова на весть об аресте редактора закрытых правительством “Отечест­венных записок” М. Е. Салтыкова-Щедрина: “OrotaKoft на­глый деспотизм — лучших людей в тюрьме держать!” — не свидетельство того, что юноша-студент был захвачен “ветром общественных движений”? В 1885 году Александр Ильич был одним из активных членов запрещенных сим­бирского и поволжского землячеств, способствовал созда­нию при них библиотек, в которых можно было прочесть нелегальные “Сказки” Щедрина, “Исповедь”, “Так что же нам делать?”, “В чем моя вера” Л. Толстого, народовольче­ские и социал-демократические издания, “Капитал” К. Мар­кса. 7 ноября 1885 и 1886 годов Александр Ульянов посе­тил опального Салтыкова-Щедрина и выразил ему соли­дарность от имени студенчества.

Поражает и примитивизм волкогоновской трактовки вхождения Александра Ильича в террористическую фракцию партии “Народная воля”. Наш портретист не знает да­же того, что после зверской расправы властей с участни­ками Добролюбовской демонстрации 17 ноября 1886 года именно Александр Ульянов написал прокламацию, закан­чивавшуюся суровым предостережением: “Грубой силе, на которую опирается правительство, мы противопоставим то­же силу, но силу организованную и объединенную созна­нием своей духовной солидарности”[12].

Опуская (ради экономии места) разбор других волкогоновских искажений истории участия А. Ульянова в деле 1 марта 1887 года, приведу еще один из характерных для дважды доктора наук домыслов. Упомянув, что после ги­бели Александра Ильича в семье надолго поселилось горе, он заявил далее: “Мать, в трауре, после долгих молений не раз просветленно говорила, что Саша перед смертью приложился к кресту” (с. 63). Но это же чистейшей воды беллетристика...

Ничего общего с наукой не имеет мнение Волкогонова, что “Владимир Ульянов, долго находясь под воздействием семейной трагедии, думал не столько об идеях, которые захватили брата и его друзей, а о стоицизме и силе духа молодых террористов-заговорщиков”. И только человек, по­рвавший с марксизмом, может позволить себе измышле­ние о том, что Владимир Ульянов “пошел действительно совсем иным путем”, более эффективным, “но менее благо­родным”, нежели тот, который избрал Александр Ильич.

Слегка коснувшись участия студента Владимира Уль­янова в казанской сходке 4 декабря 1887 года и укреп­ления его революционных взглядов, автор объясняет это только “остракизмом”, которому подвергали опального В. Ульянова царские власти. Как видим, портретист снова старается все свести к случайным, личностным мотивам. Начисто, но голословно, отрицает Волкогонов и участие Владимира Ильича в жизни самарского революционного подполья, и любой читатель, взглянув в мою книгу “Са­марские университеты” (М., 1988), убедится, как портре­тист выдает белое за черное. Поражает наглость, с какой он уничижительно характеризует адвокатскую практику

Владимира Ильича: “Ему доведется участвовать в несколь­ких делах (мелкие кражи, имущественные претензии), ко­торые сложились для него с переменным успехом”. В ин­тервью же “Аргументам и фактам” (1994, август) Волкого­нов доводит эту ложь до абсурда: “Вел шесть дел мелких воришек, ни одного дела не выиграл”. На самом же деле архивные документы свидетельствуют, что В. Ульянов толь­ко в 1892 году выступал защитником в Самарском окруж­ном суде по 13 уголовным делам и, по справедливому за­мечанию писателя-юриста В. Шалагинова, что-то выигры­вал: либо у самого обвинения — против обвинительного акта, либо у представителей обвинения — против его тре­бований о размере наказания. Если бы портретист загля­дывал в документальную Лениниану, скажем, в книгу “Са­марские университеты”, то узнал бы, что Владимир Иль­ич занимался не только “мелкими кражами”, но и делом начальника железнодорожной станции Безенчук А. Н. Язы­кова. И не без успеха: присяжные заседатели стали на точку зрения Ульянова, и Языков за упущения по службе был подвергнут штрафу в 100 рублей, а не тюремному заключению, как добивался прокурор.

Смехотворной выглядит и попытка принизить статью Владимира Ильича “Новые хозяйственные движения в кре­стьянской жизни. По поводу книги В. Е. Постникова “Южно-русское крестьянское хозяйство”, в которой с маркси­стских позиций были вскрыты истинные причины разло­жения деревни. Редакция либеральной “Русской мысли”, куда Владимир Ильич послал статью, отклонила ее, “как неподходящую к направлению журнала”. Волкогонов же, не считаясь с этим фактом, облыжно утверждает, будто бы редакция “Русской мысли” отвергла статью Ульянова потому, что она содержала “весьма мало собственных идей...” (с. 74).

Вот уж у кого мало собственных оригинальных идей, так у новоявленного “известного историка”. Многие стра­ницы главы “Дальние истоки” представляют собой пере­сказ книги “Ленин” американского публициста Л. Фишера. Этот грех обнаруживается и в подглавке “Надежда Круп­ская”, в которой Волкогонов повторяет сплетни о “сердеч­ных делах” молодого Ульянова. Чего стоит такое заимст­вование, можно убедиться по такому пассажу портретиста: “По свидетельству ряда солидных историков, и в частно­сти, Луиса Фишера, прожившего в России 14 лет, Ленин неудачно сватался к Аполлинарии Якубовой, тоже учи­тельницей марксистке, подруге Крупской по вечерне-воскресной школе для рабочих. Аполлинария Якубова отвергла сватовство Ленина,, выйдя замуж за профессора К. М. Тахтарева, редактора революционного журнала “Рабочая мысль”. Какое-то время Ульянова и Якубова поддержива­ли письменную связь, особенно после того как Ленин ока­зался в Мюнхене, а Аполлинария в Лондоне. Переписка, судя по публикациям, была весьма революционной” (с. 88).

Волкогонов безбожно лжет относительно “авторитет­ности” свидетельства Л. Фишера: тот впервые появился в России... осенью 1922 года и, понятно, никак не может “сви­детельствовать” о “сватовстве” Владимира Ильича к Яку­бовой. Но портретист настолько увлекся досужими вымыс­лами, с помощью которых пытается разогреть обыватель­ский интерес к “интимной” жизни великого человека, что не находит времени заглянуть в первоисточники. А ведь в них точно указано, что Владимир Ильич бракосочетался с Надеждой Константиновной в 1898 году, а Якубова вышла замуж за Тахтарева (который тогда и не мечтал о профес­сорском звании) в начале 1900-х годов... Не лишне бы гене­ралу ведать *и о том, что Владимир Ильич знал Якубову еще и потому, что она во время учения на Бестужевских курсах была близкой подругой его сестры Ольги.

Но “известный историк” озабочен только тем, как бы с помощью изощренных домыслов опорочить личную жизнь Владимира Ильича и Надежды Константиновны. Так, ха­рактеризуя начало их семейной жизни в Шушенском, он беспардонно изрекает: “Думаю, что молодая семья начи­нала жить без особой любви... С годами Крупская станови­лась тенью Ленина...” Но, может быть, какие-то ранее не­известные документы дают ему право так думать и пи­сать? Отнюдь, нет.

Забегая вперед, Волкогонов дает уничижительную оцен­ку собранию педагогических сочинений Надежды Констан­тиновны, и опять без каких-либо аргументов: “Знакомство с многотомьем сразу же приводит к выводу, что все идеи о “коммунистическом воспитании” основаны на комменти­ровании ее супруга, весьма тривиальны и не представля­ют подлинно научного интереса” (с. 93). Вот так, ни много, ни мало — походя, без глубокого анализа “многотомья”. А, может быть, подобная оценка более подходит к тем двум десяткам книг о воспитании коммунистической морали, ко­торые написал сам Волкогонов в 1973-1988 годах? Что же касается творческого наследия Н. К. Крупской, то оно ог­ромно, многогранно, и некоторые ее работы (например, бро­шюра “Женщина-работница”) получили высокую оценку в печати еще в начале XX века. Толстоведы всегда будут пользоваться воспоминаниями Надежды Константиновны “О Льве Толстом”, а также теми статьями, в которых она освещает педагогический опыт яснополянского мыслителя (“К вопросу о шкальных судах”, 1911, “Лев Толстой в оценке французского педагога”, 1912) и др. Навсегда в историю педагогики вошла брошюра “Народное образование и де­мократия” (1917), в которой Надежда Константиновна рас­сказывала о таких просветителях, как Жан-Жак Руссо, Песталоцци, Роберт Оуэн... В них — глубокий анализ и никакого “комментирования” трудов своего супруга. На­дежда Константиновна была не только политическим дея­телем, но и активисткой международного женского дви­жения, крупным знатоком и организатором народного об­разования. И никаким Волкогоновым никогда не принизить и не опорочить того бесценного вклада, который внесла Надежда Константиновна в ликвидацию безграмотности, беспризорности, в организацию пионерского движения, дет­ского отдыха и самоуправления, в развитие детской лите­ратуры. При этом не лишне отметить, что, будучи талант­ливым и авторитетным публицистом, Крупская, как и ее супруг, обходилась без референтов и спичрайтеров...

Но генерал, пользуясь дарованной ему “демократами” безнаказанностью, продолжает вести безответный огонь по Ульяновым: “Когда судьба занесла чету за границу,— про­должает вещать Волкогонов,— Крупская быстро приняла тот щадяще-прогулочный режим, которого придерживал­ся Ульянов” (с. 94). Каждый, читая статьи и письма Вла­димира Ильича и Надежды Константиновны дореволюци­онного периода, легко убедится в том, какая же колоссаль­ная работа была проделана ими по изданию “Искры”, созданию социал-демократических организаций, помощи по­литэмигрантам, подготовке пленумов, конференций и съез­дов, выработке тактики большевиков в период первой рус­ской революции, укреплению международной солидарности трудящихся, предотвращению мировой воины и т. д.

Что касается намека Волкогонова на то, что Ульяновы жили за границей “весьма недурно”, то это ничто иное, как уловка, с помощью которой, как дымовой завесой, ге­нерал пытается прикрыть свои операции по приватизации фешенебельного жилья и дачи, разбазариванию валюты на свои вояжи по зарубежью и пр. Тем не менее, в следую­щей статье мы подробно рассмотрим волкогоновский миф о “денежных тайнах Ильича”.

Мифы о “денежных тайнах

С завидным упорством Дмитрий Антонович внедряет в сознание читателей мысль, что в каждой подглавке их ждет что-то неизвестное, сенсационное. “У людей, воспитанных, как я сам,— вещает он,— не могло еще пятнадцать-два- дцать лет назад даже возникнуть мысли: на какие средст­ва Ленин жил до революции?” (с. 95).

Интригующая запевка для доверчивого человека, но вдум­чивый читатель задаст резонный вопрос: как это 15—20 лет назад Волкогонов, являвшийся одним из руководителей мар­ксистско-ленинской подготовки в Советских Вооруженных Силах, не знал об этих “средствах”, если о них говорится в сочинениях Владимира Ильича, воспоминаниях и переписке родных, исследованиях ученых и краеведов. Неужели за семь лет службы в Ульяновске и Куйбышеве будущий “из­вестный историк” ничего не запомнил из рассказов экс­курсоводов об условиях жизни и быта Ульяновых? Нако­нец, в 1992—1993 годах, когда генерал сочинял “портрет” Ленина, он ведь использовал сборник “Ленин и Симбирск” издания 1968 года (26-летней давности), и следовательно, не мог там не заметить документов о пенсии, которую в 1886—1916 годах получала за мужа Мария Александровна.

И смех, и грех видеть, как дважды доктор наук на свой лад преподносит давным-давно известные сведения о на­значении этой пенсии: “После смерти кормильца семьи Ильи Николаевича Ульянова его жена Мария Александровна, бу­дучи вдовой действительного статского советника, кавале­ра ордена Станислава I степени, стала получать на себя и детей пенсию в размере 100 рублей в месяц” (с. 97).

Всем, кто действительно интересуется правдой о семье Ульяновых, известно, что Марии Александровне и ее детям пенсия была назначена не за то, что Илья Николаевич имел высокий чин, а за его свыше 30-летнюю службу” по ведом­ству министерства народного просвещения, в том числе “бо­лее десяти директором народных училищ Симбирской гу­бернии”. Кормильца семья потеряла 12 января 1886 года, но почти полгода пенсия не поступала.., и 24 апреля Мария Александровна в прошении попечителю Казанского учеб­ного округа, обрисовывая свое бедственное положение, по­ясняла: “а между тем нужно жить, уплачивать деньги, за­нятые на погребение мужа, воспитывать детей, содержать в Петербурге дочь на педагогических курсах и старшего сына, который, окончив курс в Симбирской гимназии, по­лучил золотую медаль и теперь находится в Петербург­ском университете, на 3-м курсе естественных наук, зани­мается успешно и удостоен золотой медали за представ­ленное им сочинение”. Нужда заставила Ульянову в начале 1886 года сдать половину своего дома квартирантам.

Не согласуется с исторической правдой и утвержде­ние, что Мария Александровна была вдовой “кавалера ордена Станислава I степени”. Во-первых, официально ор­ден носил имя “святого Станислава”, а во-вторых, Илья Николаевич лишь прочел в газете известие о пожалова­нии ему ордена, но так и не увидел в глаза этой награды, ибо скоропостижно скончался. А вдова, как это видно из донесения директора народных училищ И. В. Ишерско- го, “не пожелала получить орденские знаки”. И опять-та- ки, потому, что за эти знаки полагалось уплатить казне 150 рублей...

Волкогонов не сумел или не пожелал уяснить себе, что значила для Ульяновых 100-рублевая пенсия. Между тем, “известному историку” надо бы знать об основных статьях расхода семьи Ульяновых после смерти кормильца. По 40 рублей мать должна была высылать в Петербург студен­там — сыну Александру и дочери Анне (на жилье и скром­ное питание), что с пересылкой составляло свыше 82 руб­лей в месяц. А на оставшиеся 18 рублей невозможно было содержать себя, четырех младших детей и няню (ставшую к этому времени, по сути дела, членом семьи), отапливать и освещать дом, уплачивать за обучение в мариинской гим­назии за дочь Ольгу и т. п.

Не вникая в эти и другие необходимые для интелли­гентной семьи расходы, портретист упорно навязывает чи­тателям свою идейку о том, что Ульяновы не испытывали “лишений, трудностей, нехваток”. Особый упор при этом он делает на полученное наследство.

“Мать владела частью имения (не только дома) в Ко- кушкине. Имением, по согласию сестер, распоряжалась Ан­на Александровна Веретенникова, и свою, пусть не очень большую, долю Мария Александровна исправно получа­ла”,— сообщается на с. 98 с таким видом, чтобы создать впечатление о каком-то солидном источнике доходов.

А правда заключается в том, что после смерти в 1870 го­ду доктора Бланка в Кокушкине осталась усадьба и 226 де­сятин земли, то есть по 45 каждой из пяти замужних и многодетных дочерей (см. Казанские губернские ведомо­сти, 1861, 14 февраля). Трое из них постоянно проживали вдалеке от Кокушкина: Мария Ульянова — в Симбирске, Софья Лаврова — в Ставрополе (на Волге), Екатерина За- лежская — в Перми. Свои доли, каждая стоимостью около трех тысяч рублей (это менее годового оклада директора симбирской классической гимназии Ф. М. Керенского), они передали в распоряжение старших сестер — Анны Вере­тенниковой и Любови Пономаревой, причем именно послед­няя и считалась в 1887 году владелицей имения (а не Ве­ретенникова, как это пишет Волкогонов). В урожайный год сестры, уже вдовы, получали небольшой доход, равный примерно месячному заработку народного учителя. В за­суху же, а это бывало часто, имение приносило только убыт­ки. И не удивительно, что отцовское наследство давным- давно было заложено и перезаложено в банке. Главную ценность в нем составляла усадьба, в которой можно было летом отдыхать семьями (см. Трофимов Ж. Казанская сход­ка. М., 1986, с. 35). Из литературы известно, что Ульяновы не без хлопот в конце-концов получили деньгами за свою долю имения.

Что касается хутора при деревне Алакаевка Самар­ской губернии, который Мария Александровна в феврале 1889 года приобрела за деньги, полученные от продажи симбирского дома, то он представлял собою старый дере­вянный дом, мельницу и 83,5 десятины земли. Но хозяйст­во было приобретено в тяжкое время (апогеем его станут голод и холера 1891—1892 годов). И уже через четыре с половиною месяца проживания в Алакаевке, 20 сентября 1889 года, Марк Елизаров помещает в “Самарском вестни­ке” объявление о продаже алакаевского хутора. Или поку­патель не нашелся, или арендатор предложил цену, кото­рая, может быть, покрывала наем Ульяновыми частной квартиры в Самаре, но до 1893 года хутор оставался их собственностью. На этом и кончилось навсегда владение Ульяновыми недвижимостью.

Вдумчивому читателю из этой краткой справки видно, что “имения” в Кокушкине и Алакаевке даже вместе с пенсией Марии Александровны не создавали “достаточно стабильной материальной обеспеченности”, как об этом пи­шет Волкогонов. Впрочем, для вящей убедительности, он “фамильный фонд Ульяновых” увеличивает еще и “той суммой, которую передал семье брат Ильи Николаевича”. Вот истинное лицо человека, рвущегося в академики: если на с. 48 Дмитрий Антонович писал, что В. Н. Ульянов “не­задолго до своей смерти выслал денежную часть своего состояния” (есть, правда, лишь косвенные свидетельства) Илье Николаевичу, то на с. 99 эта сумма уже точно пере­дана семье Ульяновых...

Неопровержимыми свидетельствами того, что Ульяно­вы и Елизаровы, проживая в Самаре, постоянно искали заработка, являются объявления в местных газетах с пред­ложениями стать репетиторами. Так, уже через полмеся­ца после переезда из Казани в Самару, 18 мая 1889 года в “Самарской газете” появляется объявление, которое пере­печатывалось еще 9 раз: “Бывший студент желает иметь урок. Согласен в отъезд. Адрес: Вознесенская ул., д. Сауш- киной, Елизарову, для передачи В. У.” Как видим, Влади­мир Ильич, находившийся как и сестра Анна и ее муж Марк Елизаров, на положении политического поднадзор­ного, готов был на отъезд в незнакомое село, только бы как-то пополнить семейный бюджет.

Выдумав миф о “безбедном” существовании Ульяно­вых, портретист запустил еще одну утку: “А работников в семье долго не было. Владимир ...быстро бросил юридиче­скую практику, Анна, Дмитрий, Мария учились долго, не спешили выбрать какой-то род занятий, который бы при­носил доход” (с. 99). В действительности же Владимир Иль­ич занимался юридической практикой не только в Самаре, но и в Петербурге, где он являлся помощником присяжно­го поверенного у известного адвоката М. Ф. Волькенштейна. Нелепо выглядит и попытка Волкогонова утверждать, что адвокатская практика — это, мол, и весь трудовой стаж Владимира Ильича. Если в Российской Федерации засчи­тывается в трудовой стаж пребывание в лагерях и ссылке, то уж профессиональный революционер В. Ульянов обла­дал на это не меньшим правом. К тому же он был и про­фессиональным журналистом, и литератором.

Не выдерживают критики рассуждения Волкогонова о “долгом” учении сестер и брата Владимира Ильича. Анна училась на Бестужевских курсах около четырех лет, то есть столько же, сколько и другие студентки. После аре­ста по делу 1 марта 1887 года она отбывала ссылку в Кокушкине, Казани и Самаре, не имея права поступления на педагогическую службу. Но как только Анна Ильинична немного оправилась от потрясений, вызванных смертью от­ца и гибелью брата Александра, она усиленно занялась переводческой деятельностью и в 1891—1893 годах публи­кует в “Самарской газете” переводы с итальянского. Кро­ме того, она дает уроки своим младшим брату и сестре и приемному сыну Г. Лозгачеву.

Дмитрий Ильич с 1893 года учился на медицинском фа­культете Московского университета до ноября 1897 года, когда был арестован по делу “Рабочего союза”. В августе 1898 года его выпустили из одиночки Таганской тюрьмы и выслали в Тулу... И только в 1900 году Д. Ульянов получил разрешение продолжить учение в Юрьевском универси­тете, который он и окончил в 1901 году с дипломом лекаря. Были задержки в учебе и у Марии Ильиничны, которая в 20-летнем возрасте (1898 г.) стала членом РСДРП, а в 1899 году была уже арестована и выслана из Москвы в Нижний Новгород.

Наводя тень на плетень о так называемых “денежных тайнах” Ульяновых, Волкогонов старается принизить раз­меры гонораров, получаемых Владимиром Ильичем и На­деждой Константиновной за постоянный литературный труд. А ведь только в Шушенском молодая чета перевела с английского труд супругов С. и Б. Вебб “Теория и прак­тика английского тред-юнионизма” для издания в столи­це. Владимир Ильич получал гонорары за рецензии, кото­рые публиковались в “Научном обозрении”, “Русской мыс­ли”, за свой сборник “Экономические этюды и статьи”. В 1899 году М. И. Водовозова, издавшая “Развитие капи­тализма в России”, выплатила Владимиру Ильичу 1500 руб­лей за книгу, над которой он трудился около трех лет.

Волкогонов игнорирует еще один источник, из которого Владимир Ильич и его родные получали финансовую под­держку во время жизни в эмиграции и в годы первой ре­волюции. Это помощь от М. Т. Елизарова, который в 1902— 1903 годах работал в управлении Сибирской железной до­роги, а затем в управлении Восточно-Китайской железной дороги (в Дальнем и Порт-Артуре) и получал там солид­ное жалованье. Да и позже, работая в управлении Никола­евской железной дороги, он тоже помогал родным своей жены.

Есть в “Денежных тайнах” глухое упоминание о том, что “до начала войны Н. К. Крупская получила наследство от своей тетки, умершей в Новочеркасске”. А ведь надо было бы сказать, что те две тысячи рублей, которые не­ожиданно поступили по завещанию — это деньги, которые тетка Крупской скопила за 30 лет педагогической деятель­ности. Надежда Константиновна в связи с этим вспомина­ла, что именно на эти две тысячи они с Владимиром Иль­ичем” и жили главным образом во время войны, так экономя, что в 1917 г., когда... возвращались в Россию, со­хранилась от них некоторая сумма, удостоверение в на­личности которой было взято в июльские дни 1917 г. в Пет­рограде во время обыска в качестве доказательства того, что Владимир Ильич получал деньги за шпионаж от не­мецкого правительства”.

Были в жизни Ленина такие моменты, когда он, как и другие профессиональные революционеры в эмиграции, по­лучал пособия из партийной кассы, которая составлялась как за счет поступлений от местных комитетов, так и по­жертвований меценатов — С. Морозова, М. Горького, П. Шмидта и других состоятельных деятелей. Но партий­ная касса, вопреки заявлению портрет*Лта, не являлась для Ульяновых “заметным источником существования”.

Омерзительно наблюдать, как Волкогонов пытается представить Владимира Ильича в эмиграции этаким ба­рином, который мог позволять себе в любое время разъез­жать по Европе и снимать роскошное жилье. “Нашли очень хорошую квартиру, шикарную и дорогую: 840 франков + налог около 60 франков, да консьержке тоже около того в год. По-московски это дешево (4 комнаты + кухня + чула­ны, вода, газ), по-здешнему дорого”,— с нескрываемым под­вохом цитирует Волкогонов письмо Владимира Ильича из Парижа в Россию от 19 декабря 1908 года старшей сестре Анне. И тут же дает свой антисоветски-язвительный ком­ментарий: в СССР, мол, большинство жителей не могло и думать “о получении четырехкомнатной квартиры на трех человек...” (с. 112). Какими апартаментами, дачами, охра­ной и обслугой пользуется в 1994 году генерал-полковник Волкогонов, трудно вообразить простому смертному... Но зачем же так бессовестно грубо извращать личную жизнь великого человека? Ведь Владимир Ильич не “получил”, а снял, на короткое время, частную квартиру и не на троих, а на четверых, ибо, кроме его самого, жены и тещи, здесь же стала жить Мария Ильинична, приехавшая для учебы в Сорбонне. Честный историк должен бы добавить подроб­ность из письма Крупской, что эта квартира “была нанята на краю города” и что одна из комнаток, в которой “стояла лишь пара стульев, да маленький столик”, служила при­емной для довольно многочисленных посетителей. И по­следнее: в этой шикарной квартире Ульяновы жили всего лишь полгода и после отъезда Марии Ильиничны уже втро­ем, переехали на глухую улочку Мари-Роз, где сняли двух­комнатную квартиру. “Приемной” стала кухня...

“Денежные тайны” являются частью главы “Дальние истоки”, но, как и другие подглавки, засорены отрывками из документов и материалов, с “дальними истоками” ни­чего общего не имеющих. К чему, спрашивается, приво­дить здесь выдержки из заседания Политбюро от 22 апре­ля 1922 года, на котором обсуждалась смета Коминтерна?

И как надо понимать такой пассаж: “Ленин любил распо­ряжаться денежными делами. По его распоряжению в ию­не 1921 года перевезли в Кремль 1878 ящиков с ценностя­ми. Так ему было спокойнее” (с. 113). Так в чем же и тут упрек Ленину? Не в присвоении ли ценностей? — Нет. Так, значит, в том, что глава Совнаркома заботился о сосредо­точении национального богатства в старинных кремлев­ских хранилищах?

В заключение разбора мифов о пресловутых “денеж­ных тайнах Ильича” напомню десятилетиями жирующе­му у элитарной госкормушки портретисту завет древне­римского мудреца Эпиктета: “Не берись судить других, прежде чем не сочтешь себя в душе достойным занять судейское место”.

вместо “портрета" - пасквиль

Анализу первой главы волкогоновского двухтомника “Ленин” я посвятил четыре обстоятельные статьи, в кото­рых на конкретных фактах постарался показать, что шум­но разрекламированная новинка — этот вовсе не “полити­ческий портрет”, а сборник компилятивных статей, изоби­лующих к тому же сплетнями, мифами, домыслами, грубыми ошибками. Если бы я подверг столь тщательному разбору остальные главы только 1-го тома (“Магистр ор­дена”, “Октябрьский шрам” и “Жрецы террора”), то мой анализ составил бы полтора десятка критических статей, что не под силу моим издательским возможностям. Поэто­му придется останавливаться лишь на ключевых момен­тах опуса сановного автора, когда охаивание Владимира Ильича, созданной им большевистской партии и Великой Октябрьской революции принимает настолько наглый ха­рактер, что не может не вызвать естественного протеста.

Совершенно проигнорировав деятельность Ленина по соз­данию “Союза борьбы за освобождение рабочего класса”, его заключение в одиночке петербургской тюрьмы, а затем и пребывание в сибирской ссылке, в главе с таинственным на­званном “Магистр ордена” Волкогонов с апломбом заявляет, что большевистская партия — прообраз “государственно­идеологического ордена”, пригодного лишь для тоталитарно­го строя. О том, что этот лексикон бывшего политрука срод­ни языку самых оголтелых антикоммунистов, можно судить по заключительным строкам главы “Магистр ордена”:

“С помощью организации-ордена Ленин смог в конце концов завладеть общественным сознанием миллионов лю­дей, но не только для того, чтобы позвать их в светлую горницу будущего, но и чтобы разбудить в подвалах ин­стинктов революционную жажду ниспровержения, отри­цания и разрушения. Он не учел одного: его партия могла жить только в тоталитарной системе. В любой другой она не способна существовать. Август 1991 года подтвердил обреченность его детища (с. 180)”.

Нетрудно представить, что и как ответили бы генералу на это пасквилянтское заявление миллионы коммунистов, сложивших свои головы на фронтах Великой Отечествен­ной войны, восстанавливавших родимую страну от разру­хи в послевоенные годы, бдительно стоявших затем 40 лет на страже своей Отчизны в Советских Вооруженных Си­лах, а также ветеранов войны и труда, хранящих верность коммунистическим идеалам.

Но кто, как не генерал Волкогонов, почти 40 дет прорабо­тавший в политорганах Советских Вооруженных Сил, и ему подобные перевертыши своим двуличием (говорили и пи­сали одно, а делали другое) как раз и содействовали попра­нию ленинских норм партийной и государственной жизни, извращению коммунистической морали и нравственности?

Далее. Если бы в СССР и после Сталина, скажем, в брежневско-горбачевскую эпоху, существовала тоталитар­ная система, то смогла ли бы команда Ельцина захватить в августе 1991 года власть в стране? Ведь в тоталитарном государстве этот переворот был бы невозможен хотя бы потому, что Вооруженные Силы, КГБ и МВД моментально пресекли бы такую попытку в самом зародыше.

В своих стараниях представить большевистскую партию как некий орден, руководство которого уповало только на насилие, террор и на достижение личного благополучия, Вол­когонов перещеголял даже зарубежных антикоммунистов, в частности, автора книги “Ленин” Л. Фишера. Даже буржуаз­ный публицист, характеризуя Ленина, уважительно подчер­кивал, что его диктатура была “диктатурой воли, упорства, жизнеспособности, знаний, административного таланта, по­литического задора, практического чутья и убедительности... Его ум и решимость подавляли противника, убежденного в непобедимости Ленина... Его самоотверженность была тако­ва, что никто не мог обвинить его в личном тщеславии или корыстолюбии”. Во многом благодаря Ленину, который “лич­но показывал пример сурового пуританизма”,— продолжал Фишер,— большевистская партия после взятия власти в 1917 году превратилась в “монашеский орден”: “Коммунист с оружием в руках сражался на поле брани, завоевывал умы пропагандой, благодаря энергии, планомерности и особой тех­ники принуждения, одерживал победы на хозяйственном фронте. Наградой за доблесть служило ему назначение на еще более трудный и опасный пост. Доходные местечки про­тиворечили коммунистическому нравственному кодексу” (Фи­шер Л. Ленин. Нью-Йорк, 1970, с. 751).

Если Волкогонов уничижительно отзывается о большеви­стской партии, взрастившей его и давшей ему чины и зва­ния, которыми он продолжает кичиться и пользоваться, то неудивительно, что он, подобно отпетым антисоветчикам, считает и Великую Октябрьскую социалистическую рево­люцию трагическим событием в жизни России. В главе, пре­зрительно названной “Октябрьский шрам”, Волкогонов с умилением пишет о Николае II, как о царе-миротворце, об эмигрантах, изъявивших в начале мировой войны желание защищать Отечество, и т. п. А вот Ленин, по словам паск­вилянта, “вел безмятежную жизнь”; занимался самообра­зованием, написанием статей и книги “Империализм как высшая стадия капитализма”. “Но не будь революции, об этих работах, как и о самом Ленине, мы знали бы сегодня не больше, чем о литературном наследии в делах Михай­ловского, Ткачева, Нечаева, Парвуса, Равич...” (с. 186).

Невооруженным глазом видна злонамеренность этих не­вежественных утверждений. Во-первых, Владимир Иль­ич, подобно великому французу-социалисту Жану Жоре­су (убитому в августе 1914 года за свою антивоенную дея­тельность), делал все возможное и невозможное, чтобы изобличить зачинщиков кровавого передела мира и моби­лизовать трудящихся на борьбу за прекращение империа­листической войны. А, во-вторых, пора бы знать доктору наук, что история не любит сослагательного наклонения: мало ли что могло случиться, если бы да кабы... (Скажем, о чем бы сейчас писал Волкогонов, если бы к власти не при­шли лжедемократы”?..). Поэтому и выеденного яйца не стоят пространные умствования Волкогонова вроде того, что ес­ли бы Владимиру Ильичу не удалось весной 1917 года вер­нуться из Швейцарии в Россию, то, “кто знает... состоялся ли бы октябрьский переворот?” (с. 198). Но не больше гас­трономической ценности представляют и те страницы волкогоновской стряпни, где он, мошеннически перевирая ис­торические источники, обсасывает так называемый “не­мецкий фактор” в русской революции вообще и переезд группы политэмигрантов во главе с Лениным в “пломби­рованном” вагоне через территорию Германии. Но ведь са­ма-то идея проезда этим маршрутом принадлежала не Вла­димиру Ильичу, а Мартову. И справедливо в связи с этим замечание Л. Фишера: “Ленину дело представлялось про­стым: он стремился в Россию, а все остальные пути были закрыты. Что об этом скажут враги в России и на Западе, его нимало не беспокоило. Меньшевики, он знал, не станут на него нападать: их вождь Юлий Мартов приехал в Рос­сию той же дорогой”.

Волкогонов в душе понимает несостоятельность напа­док на Ленина за возвращение на родину через территорию врага, не верит он и в то, что Владимир Ильич лично пользо­вался какими-то немецкими деньгами, но тем не менее пи­шет ничем необоснованные строки, изощряясь в остроумии: “Кайзеровская Германия и большевики оказались тайны­ми любовниками. Но странными — по расчету” (с. 224).

Около двух десятков страниц в книге занимает сюжет “Ленин и Керенский”. Свое видение образов этих “самых популярных людей 17 года в России” Дмитрий Антонович выразил так: “Керенский — типичный российский либе­рал, пытавшийся поглаживанием успокоить вздыбившую­ся Россию, сделать ее похожей на западные демократии. Ленин — великий и беспощадный утопист, вознамерив­шийся с помощью пролетарского кулака размозжить че­реп старому и создать общество, идея которого родилась в его воспаленном мозгу” (с. 234).

Не знаю, сам ли придумал эту характеристику наш ав­тор или заимствовал ее из чужого труда, но в любом слу­чае она не верна. Керенский не был типичным либералом, ибо задолго до 1917 года склонялся к решительной борьбе с царизмом (вплоть до террора), а став лидером буржуаз­ного Временного правительства, ввел в армии смертную казнь, благословил охоту на большевиков, расстрел мир­ной демонстрации в июле 1917 года и т. п. Что же касается Владимира Ильича, то идея социалистической революции витала в России “не только в его голове и задолго до того, как он стал ее воплощать в жизнь.

Роль заправской “демократической” гадалки явно при­шлась по душе генералу и он с самодовольным видом ве­щает: “Удайся Февраль 1917 года, и Россия была бы сего­дня великим демократическим государством и ее не ждал бы развал, как Советскую империю...” (с. 242).

Антинаучность подобных “прогнозов” ярко выра­зилась в попытке Волкогонова поставить на одну доску результаты мятежа Корнилова и других генералов в ав­густе 1917 года против Временного правительства с “ав­густовским путчем 1991 года”: “Тогда, в 1917-м, Керен­ский как-то сразу потерял свое влияние, а через 74 года в сходной (?!) августовской ситуации его лишился и Гор­бачев. В этом опасность бесконечного балансирования, маневрирования, лавирования...”. Ведь “сходной-то си­туации” в 1991 году не было: если бы кто-то из генера­лов (Язов, Крючков, Пуго и др.) действительно поднял “мятеж”, то в считанные минуты верными им частями были бы интернированы не только Горбачев, но и Ель­цин со своими приближенными.

Недоумение вызывает надуманная попытка Волкого­нова провести еще одну аналогию между 1917 и 1991 года­ми: “исторические лидеры переходного периода (примеры тому А. Ф. Керенский и М. С. Горбачев) хороши лишь для начала дела. Они неспособны без катаклизмов довести на­чатое до конца. Это герои исторического момента... Керен­ский “споткнулся”* на неспособности решить проблему ми­ра. Горбачев “уткнулся” в идеализацию октябрьского пе­реворота” (с. 285). (Любопытно было бы услышать пояснение самого Горбачева относительно дела, которое он “только начал”). Пока же замечу лишь одно: в хоре, руководимом Горбачевым, одним из самых певучих был политрук Вол­когонов, который без устали вещал о всемирно-историческом значении Великого Октября. И даже 11 июля 1990 го­да, когда генерал уже переметнулся в стан ренегатов-”демократов”, он в “Известиях” твердил, что “Октябрьская революция во многом изменила облик мира, заставила за­ботиться о социальной защите людей”.

В книге же “Ленин” Дмитрий Антонович Великий Ок­тябрь называет не иначе, как “переворот”, который, мол, “оставил глубокий, вечный шрам на ковре (?) российской истории. Он еще более рельефно виден на фоне рваных ран гражданской войны” (с. 324). А ведь еще недавно Вол­когонов усердно доказывал, что военная интервенция им­периалистов США, Англии, Франции и Японии против Со­ветской России в 1918 году являлась экспортом контрре­волюции, катализатором гражданской войны. И как бы ни хотел сегодня генерал, ему не удастся опровергнуть сво­его же анализа причин гражданской войны, который был дан им в книге “Триумф и трагедия” (кн. 1, ч. 1, с. 88): “Уже в апреле-мае 1918 года началась иностранная воен­ная интервенция, возродившая у буржуазии и помещиков надежду на реванш. Повсюду мятежи, контрреволюцион­ные выступления белого офицерства, казаков, кулаков, на­ционалистов. Страна, разрушенная четырехлетней войной, оказалась не просто в огненном кольце — она была сама в пламени войны. У республики не было границ. Были одни фронты.

...Конец Советской власти казался недалеким. Тем бо­лее, что началась настоящая охота на комиссаров. В Пет­рограде эсер Леонид Канегиссер выстрелом сражает Мои­сея Урицкого; в июле убит белогвардейцами Семен На- химсон, известный комиссар латышских стрелков. Комиссар продовольствия Туркестанской республики Александр Пер- шин погиб от рук мятежников в Ташкенте. В мае 18-го Федор Подтелков и Михаил Кривошлыков, известные боль­шевики Дона, гибнут на белоказачьей виселице. Бывший генерал-лейтенант царской армии Александр Таубе, пе­решедший на сторону революции и ставший начальником Сибирского штаба, попал в руки белогвардейцев и был за­мучен. Но самый страшный удар в 1918 году контррево­люция нанесла в Москве. После выступления Ленина пе­ред рабочими завода Михельсона в него стреляла эсерка Фанни Каплан”.

Из картины боевого 18-го года (остались, правда, за кадром убийство 20 июня комиссара Петросовета В. Воло­дарского и др.) прекрасно видно, почему именно Советская республика была вынуждена той порой прибегать к огра­ничениям демократии, вводить чрезвычайное положение и отвечать на белый террор красным террором. Теперь трехзвездный генерал-демократ все эти события трактует совершенно по-иному и даже заключение Брестского мир^ 3 марта 1918 года он отваживается ставить в вину руково­дству Советской России. А ведь недавно, подобно JI. Фи­шеру, Дмитрий Антонович восхищался величием Ленина, сумевшего добиться подписания мира с Германией и тем самым спасшего молодое Советское государство.

Жалкое впечатление производят попытки Волкогонова доказать, что для Владимира Ильича Николай II, как и все другие “носители монархической системы”, были дав­но “вне закона”. “Почему?” — задает вопрос генерал-па­сквилянт и сам же отвечает: “Прежде всего потому, что царизм уничтожил его старшего брата”.

Но и эти рассуждения — тоже досужие домыслы. Во- первых, Ленин нигде и никогда не говорил, что все Рома­новы для него стоят “вне закона”. А, во-вторых, целью Владимира Ильича была не месть за брата, а борьба с царизмом за лучшую долю, и он навсегда остался верен своей юношеской клятве идти иным, нежели любимый брат, путем борьбы с самодержавным деспотизмом.

Обвиняя Ленина чуть ли не во всех смертных грехах, Волкогонов в книге “Ленин” заботливо обеляет “демокра­тов”, в частности, действия руководителя Свердловского обкома КПСС по выполнению решения ЦК партии от 26 ию­ля 1975 года о сносе особняка Ипатьева (в котором были расстреляны Николай II и его семья): “Секретарем обкома в Свердловске (Екатеринбурге) был тогда Б. Н. Ельцин. Ему было поручено депешей из Москвы ликвидировать особ­няк Ипатьева. Указание было выполнено. И Ельцин,— про­должает Волкогонов,— и все мы были тогда послушными коммунистами...”.

Далее генерал заявляет, что “цареубийство — тради­ция варваров, продолженная большевиками”. Он не пояс­няет, кого он понимает под “варварами”. Однако не лишне было бы здесь вспомнить, что сами члены царствующих фамилий России не раз являлись соучастниками убийств своих родственников. Припомним, например, обстоятель­ства перехода престола к Б. Годунову, или от Петра III к Екатерине II, или убийство Павла I царедворцами, совер­шенное не без ведома его наследника Александра...

И последнее. Если уж Волкогонов выдает себя за гума­ниста, в принципе осуждающего террор, разгоревшийся “с обеих сторон” в 1918 году, то этично ли было в книге о Ленине высказывать варварски-чудовищное сожаление, что выстрелы, адресованные “к вождю Октября” были “менее удачливы”, чем у других “расстрельщиков”? И эта крово­жадность трехзвездного генерала особенно отчетливо про­является в сюжете “Выстрелы Фани Каплан?”[13], разбор ко­торого требует специального разговора.

 Спекуляция на Фани Каплан

Первые попытки физического уничтожения лидера большевиков предприняло Временное правительство уже в июле 1917 года, и Владимиру Ильичу тогда же пришлось уйти в подполье. Генерал-философ в связи с этим в книге о Сталине (1990, кн. 1, ч. 1, с. 71) с осуждением повество­вал: “В мемуарах В. Н. Половцева, бывшего члена Госу­дарственной думы, в частности, говорится, что офицер, по­сланный в Териоки задержать Ленина, спросил его:

— Как доставить этого господина — в целом виде или по кускам? Я ответил ему с улыбкой, что люди, которых арестовывают, часто совершают попытку к бегству...”.

В двухтомнике “Ленин” Дмитрий Антонович уже не вспоминает об этом вероломстве. Напротив: не скрывая, он сожалеет о том, что последовавшие в 1918 году попыти покушения на жизнь главы Совнаркома тоже не удались. Пересказывая об обстреле 1 (14) января 1918 года автомо­биля, в котором Ленин вместе с сестрой Марией Ильинич­ной и Фрицем Платтеном ехали в Смольный на встречу с отрядом, уезжавшим на фронт, Волкогонов замечает: “Ку­зов был продырявлен в нескольких местах пулями... Обна­ружилось, что рука Платтена в крови. Пуля задела его, когда он отводил голову Ленина... По всей видимости, о выступлении Ленина в манеже знали и покушавшиеся под­готовили засаду. Но в тот раз пронесло...” (с. 404). При этом пасквилянт, естественно, ни словом не обмолвился ни о смелости Владимира Ильича, разъезжавшего по митин­гам в то тревожное время без всякой охраны, ни об удиви­тельной для революционера гуманности.

А ведь когда через неделю управляющий делами Сов­наркома В. Д. Бонч-Бруевич сообщил о ведущемся рассле­довании покушения, Владимир Ильич спросил: “А зачем это? Разве других дел нет? Совсем это не нужно. Что тут удивительного, что во время революции остаются недоволь­ные и начинают стрелять?.. Все это в порядке вещей. А что, говорите, есть организация, так что же здесь диковинного? Конечно, есть. Военная? Офицерская? Весьма вероятно”,— и он постарался перевести разговор на другие темы. Не без влияния Бонч-Бруевича следствие все же добралось до трех молодых офицеров — непосредственных участников поку­шения на главу Советского правительства. “По логике ве­щей все главные виновники покушения,— рассуждал Бонч- Бруевич,— должны быть немедленно расстреляны, но в революционное время действительность и логика вещей делают огромные, совершенно неожиданные зигзаги...”. Окон­чательное следствие по делу этих офицеров совпало со взя­тием немцами Пскова и публикацией ленинского воз­звания “Социалистическое отечество в опасности”. Содер­жавшиеся под арестом офицеры-террористы письменно попросили отправить их на фронт для участия в боях с иноземными захватчиками. Владимир Ильич тут же рас­порядился: “Дело прекратить. Освободить. Послать на фронт”.

Поразительную “забывчивость” проявил дважды док­тор наук в подглавке “Выстрелы Фани Каплан?” Вопреки нормам научной этики, он даже не упомянул об основной литературе по этому вопросу. А ведь только в Политизда­те в 1983 и 1989 годах выпускался сборник документов и материалов о покушении на жизнь Владимира Ильича 30 августа 1918 года “Выстрел в сердце революции”. Со­вершенно умолчал Дмитрий Антонович и о тех “сенсаци­онных” статьях, которые появлялись в печати за годы гор­бачевской “перестройки” и ельцинской “демократии”.

Необходимо отметить, что большинство этих публика­ций являются перепевами давно известной истории с вкра­плением “жареных” фактов, почерпнутых из эмигрантской литературы. Но наш философ-историк наверняка читал очерк ташкентского юриста Е. Данилова “ Три выстрела в Ленина, или за что казнили Фани Каплан”, опубликован­ный в петербургской “Неве” (1992, № 5, 6), и даже кое-что из него заимствовал. Не прошла мимо внимания Дмитрия Антоновича и большая публикация Е. Данилова “За что казнили Фани Каплан?” в “Огоньке” (1993, № 35-36), кото­рую редакция сопроводила сенсационным сообщением о том, что ее автор, юрист из Ташкента, “впервые побывал в след­ственном управлении МБ РФ и первым из пишущих взял в руки папку с коротким названием “Дело Фани Каплан”. В действительности же название на ней отнюдь не “корот­кое”: “Следственное дело по обвинению Каплан Фани Ефи­мовны, а всего 15 человек, в покушении на жизнь Ленина”.

Истины ради замечу, что я, наверное, раньше, чем Да­нилов, познакомился с этим делом, которое в начале 1992 го­да находилось уже в Центральном музее им. В. И. Ленина. В этом же учреждении, как мне передавали сотрудники Музея, знакомился с содержанием дела и Волкогонов. Но как бы то ни было, он, издавая в 1994 году (спустя год после публикации Данилова в “Огоньке”) книгу “Ленин”, не имел морального права писать в ней, что якобы первым получил доступ к документам и материалам о покушении 30 августа 1918 года. И тем не менее Дмитрий Антонович счел возможным присвоить себе лавры первооткрывате­ля, заявив читателям книги “Ленин”: “С помощью архива КГБ просмотрим некоторые документы. Помощник воен­ного комиссара 5-й Московской Советской пехотной диви­зии Батурин (надо — Батулин. — Ж. Т.) письменно пока­зал Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией следующее: “В момент выхода тов. Ле­нина из помещения завода Михельсона, в котором проис­ходил митинг на тему “Диктатура буржуазии и диктатура пролетариата”, я находился от товарища Ленина на рас­стоянии 15—20 шагов”.

Опуская (для экономии места) последующие 40 строк из рассказа Батулина, отмечу, что Волкогонов приводит его по тексту, давно известному по печатным публикаци­ям, и “архив КГБ” ничего нового нам не дал. Далее. Уче­ный обязан был бы сопоставить показания Батулина со свидетельствами других очевидцев покушения 30 августа 1918 года, ибо только так можно составить более или ме­нее полную картину “выстрелов Ф. Каплан”.

В частности, он не повторял бы байку Е. Данилова, буд­то никто не видел, что именно Каплан стреляла в Ленина. А ведь Батулин в своих показаниях ясно говорил, что ко­гда толпа, находившаяся невдалеке от Владимира Ильича после выстрелов (приняв их за начало большого воору­женного выступления врагов советской власти) начала раз­бегаться, он стал кричать: “Держите убийцу тов. Ленина”. Сам же он помчался в сторону Серпуховки, куда бежала основная масса людей, и своими призывами “держите убий­цу тов. Ленина” ему удалось” остановить от бегства тех людей, которые видели, как Каплан стреляла в тов. Ле­нина, и привлечь их к участию в погоне за преступни­ком”. Таким образом, задержание Каплан произошло при помощи очевидцев покушения, и она тут же призналась в совершении злодеяния.

Как и Е. Данилов, наш “известный историк” тужится убедить читателей в том, что после получения двух пуле­вых ранений глава Советского правительства чувствовал себя довольно сносно: у подъезда здания, где находилась его кремлевская квартира, Владимир Ильич, мол, “отка­зался от помощи и, сняв пальто и пиджак, самостоятельно поднялся на третий этаж. Открывшей дверь перепуганной Марии Ильиничне бледный Ленин с вымученной улыбкой бросает:

— Ранен легко, только в руку...” Но это, конечно, сказа­но на первых порах, с неимоверными усилиями воли, для успокоения сестры. Кстати, этот отрывок взят тоже не из “архива КГБ”, а из популярных воспоминаний М. И. Уль­яновой, которую Владимир Ильич этими словами и пы­тался успокоить.

“Но угрозы жизни Ленина не было”,— продолжает Вол­когонов. И, словно сожалея об этом, изрекает: “Везение ока­залось на стороне лидера российских большевиков... Бюл­летени о состоянии здоровья, однако, регулярно печата­лись (что-то более 35 бюллетеней было опубликовано), а это невольно возносило вождя к лику святых” (с. 395). Так и хочется воскликнуть: “Ну, к чему уж так, Дмитрий Ан­тонович? Увеличили в полтора раза количество бюллете­ней, да и какой пристрастный вывод сделали... Неужто не знаете, что во всех цивилизованных странах принято пуб­ликовать в печати бюллетени о состоянии здоровья своих великих сограждан, когда их жизнь находится в опасности?”.

А неопровержимые факты, однако, свидетельствуют, что Владимир Ильич в первые дни после выстрелов Ка­план находился на краю гибели. Профессор Розанов, при­бывший для осмотра главы Совнаркома, нашел его почти без пульса: “Вся левая грудная полость плевры была за­полнена кровоизлиянием настолько значительно, что сердце было оттеснено в правую сторону... оно тонировало только при прослушивании”. А В. А. Обуху положение Владими­ра Ильича показалось безнадежным: “Необычайно слабая деятельность сердца, холодный пот, состояние кожи и пло­хое общее состояние как-то не вязались с кровоизлияни­ем... Было высказано предположение, не вошел ли в орга­низм вместе с пулей какой-то яд”.

И только после трехдневной интенсивной борьбы ме­диков за жизнь Ленина 2 сентября пульс у него снизился до 120 ударов в минуту, а температура — до 37,5 градуса. И врачи, по словам А. И. Ульяновой-Близаровой, смогли обнадежить: “Если в ближайшие два дня не случится ни­чего неожиданного, то Владимир Ильич спасен”. Разгова­ривать с больным не дозволяли. Однако в ночь на 3 сен­тября температура снова повысилась до 38,2 градуса, кро­воизлияние в левую плевру продолжалось, а раны по-прежнему доставляли страдания. Лишь к вечеру 3 чис­ла врачи заявили, что положение раненого “улучшается, а опасность, угрожавшая его жизни, уменьшается...” И, не взирая на все эти неопровержимые документы, Волкого­нов, в угоду моде очернительства советской истории, по­вторяет ложь о якобы удовлетворительном состоянии здо­ровья Ленина после ранений.

С этих же позиций наш генерал, вслед за Е. Данило­вым, фарисейски выражает “сомнение” в достоверности признания Каплан в том, что в Ленина стреляла именно она: “У Каплан было страшно плохое зрение: она ничего не видела даже вблизи” (с. 397). Но, во-первых, “архив КГБ” не дает поводов для такого сомнения. А, во-вторых, летом 1917 года Ф. Каплан сделали в Харьковской больни­це операцию, после которой зрение позволяло ей свободно ходить по Москве, узнавать на митингах знакомых и т. п.

Впрочем, “известного историка” такие “мелочи” не ин­тересуют. Ради поставленной цели он готов отбросить да­же неоднократные заявления самой террористки о том, что она вполне осознанно совершила покушение на Лени­на. Более того: он использует их против самого Ленина, делая из показаний Каплан сногсшибательный вывод: “Именно это заставляет сомневаться в истинности этих слов. Не исключено, что “выстрелы Фани Каплан” явля­ются одной из крупных мистификаций большевиков” (?!) (с. 397). Как говорится, что и требовалось доказать. И хоть бы один свежий “жареный” факт! Увы, опять — старая, протухшая утка из эмигрантской печати. Не приводя ни­каких доказательств в пользу своего “вывода”, бывший политрук Советских Вооруженных Сил с серьезным ви­дом приводит версию О. Васильева из “Независимой газе­ты” (1992, 29 азгуста), согласно которой, мол, и “покуше­ния не было, а состоялась его инсценировка; роли были заранее распределены, и выстрелы были холостыми (!). “Ни­чего себе” (или покрепче),— воскликнет честный читатель. А Волкогонов эту бредовую версию называет... “смелым предположением”. Вот так, ни больше — ни меньше.

Ну, а как тогда быть с тем фактом, что раненый исте­кал кровью, со свидетельствами врачей, которые осматри­вали Владимира Ильича и “видели (ощущали) пулю, на­ходившуюся в шее” и т. д. Да, против фактов, как говорит­ся, не попрешь. Тогда наш ученый вытаскивает из нафталина очередную потрепанную эмигрантскую байку и предлагает нам под видом собственного исследования: “Более реально предположить, что стреляла не Каплан. Она была лишь лицом, которое было готово взять на себя ответственность за покушение... Учитывая фанатизм и го­товность к самопожертвованию, выработанные на каторге, это предположение является вполне вероятным”. Эта го­лословная “вероятность” ничего общего не имеет с норма­ми научной публикации и яйца выеденного не стоит.

“Но главное — в другом,— продолжает твердить с чужо­го голоса Волкогонов.— Были уже сумерки революции (?!), и власти не были заинтересованы в тщательном следст­вии... Большевикам был нужен весомый предлог для раз­вязывания не эпизодического, спонтанного террора, а тер­рора масштабного, государственного, сокрушающего... Тер­рор был последним шансом удержать власть в своих ру­ках...”. Пытаясь поконкретнее обличить спешку большеви­ков в ликвидации Каплан, Волкогонов делает натяжки. Так, напомнив читателям, что расстрел Каплан произошел 3 сентября, он говорит, что “неудачливая террористка” бы­ла расстреляна “через три дня после покушения”. На са­мом же деле, возмездие наступило через четыре дня. Ну, а о самом терроре поговорим особо чуть ниже.

Жалкое впечатление производят потуги былого пропа­гандиста коммунистической этики использовать казнь Ка­план для обвинения Владимира Ильича в жестокости и “циничной аморальности”. Делается это не на основе “ар­хива КГБ”, а с помощью книжонки о Ленине ренегатки А. Балабановой, изданной в ФРГ в 1959 году. Она, в част­ности утверждала, что по приезде из Стокгольма в Моск­ву 30 сентября 1918 года имела встречу с Владимиром Ильичем и, когда зашла речь о судьбе эсерки, покушав­шейся на его жизнь, то он якобы сухо бросил: “Централь­ный комитет решит, что делать с этой Каплан...”. Волкого­нов прекрасно понимает надуманность этого эпизода, ибо уже 5 сентября в “Правде” было опубликовано сообщение о казни Каплан, тем не менее он использует и фальшивку Балабановой для обвинения Ленина, который, мол, своим “огромным рационалистическим умом, видимо, почувство­вал промашку, не вмешавшись в решение судьбы женщи­ны-фанатички. Спаси он ей жизнь, сколько бы ходило су­сальных легенд! Этот фрагмент политического портрета Ленина важен для понимания ленинского прагматизма, пе­реходящего в циничную аморальность” (с. 402). Цинично аморален, прежде всего, сам пасквилянт, осмелившийся на основе придуманной Балабановой сценки сделать уни­чижительные выпады против Владимира Ильича.

Но апогеем чудовищной наглости бывшего политрука является его солидарность со словами израильской анти­коммунистки Дары Штурман, будто бы социальная этика Ленина “укладывается в роковую формулу Гитлера: “Я ос­вобождаю вас от химеры совести” (с. 402).

Все творчество Волкогонова с начала 90-х годов гово­рит о том, что как раз он-то и является ярчайшим пред­ставителем “цинично-прагматической этики”, который сам освободил себя от “химеры совести”, беспардонно обливая грязью то, что еще так недавно непомерно славословил, сделав на этом головокружительную карьеру. Так еще в книге “Советский солдат”, вышедшей в Политиздате в 1987 году, он с восторгом анализировал ленинскую речь на III съезде РКСМ. Теперь же, выслуживаясь перед “демо­кратами”, генерал-философ использует выдержки из той же речи Владимира Ильича для Того, чтобы доказать его аморальность...

В десятках своих статей, брошюр и книг 1970—1990 го­дов Волкогонов писал, что интервенция Антанты и бело­гвардейский террор породили осенью 1918 года ответный — красный. Теперь же, вдруг “прозрев”, он твердит обрат­ное: еще, мол, до покушения на Владимира Ильича Совет­ская власть прибегала к “массовым расстрелам” (с. 408). Причем, будто именно по требованию Ленина к моменту покушения на него на заводе Михельсона “террор ВЧК был уже феноменом, от которого леденело под сердцем”. (Кстати, в зарубежном источнике, из которого заимство­вано последнее выражение, говорилось чуть иначе: “леде­нело в душе”).

Если бы Дмитрий Антонович дорожил репутацией уче­ного, то он постарался бы убедить читателя такими фак­тами, чтобы у того тоже “заледенело” в душе или под серд­цем. Но и на этот раз гора родила мышь: автор не привел ни одного нового документа в пользу своей новой точки зрения.

Голословными и антисоветскими являются и волкогоновские заявления в конце 1-го тома его опуса о том, что “Архипелаг ГУЛАГ стал создаваться сразу после октябрь­ского переворота. Ленин был его главным архитектором и творцом... Для Ленина цель оправдывает средства. Любые... Большевикам не удалось сотворить Рай на Земле. Но соз­дать Ад они сумели быстро” (с. 430). Опровергнуть эти злоб­ные измышления лучше всего словами уважаемых Волко- гоновым авторов, в первую очередь, характеристикой на­чала гражданской войны из книги “Ленин” американского публициста Л. Фишера: “Советская власть, когда пули Фан­ни Каплан повергли вождя, была окружена со всех сторон войсками обеих коалиций мировой войны и армиями рус­ских противников большевизма... Интервенция, политиче­ские убийства и мятежи были связаны между собою, пря­мо являясь последствиями тайного сговора... 1 июля англи­чане и французы высадились в Мурманске. 6 июля был убит Мирбах (посол Германии. — Ж. Т.), и в Москве вос­стали левые эсеры. В тот же день правые эсеры под нача­лом Б. Савинкова подняли мятеж в Ярославле... Через три дня такие же мятежи охватили Рыбинск, Арзамас и Му­ром... (и Симбирск — Ж. Т.). 1 августа произошла высадка союзных войск в Архангельске. 6 августа убит Урицкий и ранен Ленин”. Белый террор не мог не вызвать ответного...

О. Лацис, выступая против попыток “демократов” счи­тать Ленина зачинщиком сталинщины, отвечал им в ян­варском номере “Коммуниста”, за 1990 год почему именно Владимир Ильич не может быть признан таковым: “Да по той же причине, по какой человек, стреляющий на поле боя, признается солдатом, а затеявший стрельбу среди мир­ного города — преступником... Нельзя говорить о насилии большевиков при Ленине в отрыве от того факта, что они взяли власть в стране, втянутой в самое массовое наси­лие — мировую войну”.

Анализ подглавки “Выстрелы Фани Каплан?” позволя­ют сделать следующие выводы. Волкогонов не привел ни одного факта из “архива КГБ”, который позволял бы ему подвергать ревизии дело Каплан и делать спекулятивные заключения о том, что советская власть не может сущест­вовать без насилия и террора. Попытки же бывшего за­местителя начальника ГлавПУРа Советских Вооруженных Сил выставлять большевиков зачинщиками террора в стра­не, а Ленина — творцом сталинщины и “главным архитек­тором” архипелага ГУЛАГ — это чудовищная ложь, на которую мог решиться только ренегат, освободивший себя от “химеры совести”.

Тщетные поиски "клубнички”

Слухи, сплетни, анекдоты и легенды, злые и добрые, складываются вокруг имени каждого великого человека. Не мог стать исключением и Владимир Ильич, несмотря на то, что он вел, хотя и очень напряженный, деятельный, активный образ жизни, но скромный — по-существу, пу­ританский. Первая книга под завлекающим названием “Амурные секреты Ленина” вышла в Париже в 1933 году, но даже Н. Валентинов (встречавшийся в начале века в эмиграции с Владимиром Ильичем, но не принявший Ок­тябрьской революции и осевший на Западе) писал об этом так: “За книгу многие ухватились, поверив, что у Ленина были интимные отношения с некоей Елизаветой К. — да­мой “аристократического происхождения”. В доказатель­ство авторы приводили якобы письма Ленина к этой К. Даже самый поверхностный анализ названного произве­дения немедленно обнаруживает, что оно плод тенденци­озной и очень неловкой выдумки”.

Волкогонову знакомы эти строки из сборника “Встречи с Лениным” Н. Валентинов.а, но в сюжете “Инесса Арманд”, помещенном во 2-м томе своей книги “Ленин”, он, упомя­нув о Крупской и Арманд, как женщинах, к которым Вла­димир Ильич питал безграничную дружбу и абсолютное доверие, тут же запятнал репутацию великого человека: “Но были и другие, оставившие, видимо (?!), лишь мимо­летный след в душе вождя: подруга Крупской, к которой он сватался в Петербурге, пианистка К., заворожившая его “Аппасионатой”, французская “незнакомка”, сохранив­шая его письма”.

Я уже писал о том, что Владимир Ильич никогда не сватался к подруге Крупской (А. Якубовой) и доказал, что Волкогонов не имел никаких данных для подобного утвер­ждения. Н. Валентинов же опровергал сплетню о связи с “К”, а пресловутых лейинскЙх писем к французской “не­знакомке” так никто и не Ййдел до сих пор.

Что касается Инессы Федоровны Арманд, то после то­го, как в 1952 году французский публицист А. Боди, ссыла­ясь якобы на слова А. М. Коллонтай, пустил слух в печати, что у Владимира Ильича была “секретная любовь” к Инес­се, эта тема неоднократно обыгрывалась литераторами-антикоммунистами. Тот же Н. Валентинов, никогда не видев­ший Ленина вместе с Арманд, с ехидцей писал, что “Ленин был глубоко увлечен, скажем — влюблен, в Инессу Ар­манд... Влюблен, разумеется, по-своему, т. е., вероятно, по­целуй между разговором о предательстве меньшевиков и резолюцией, клеймящей капиталистических акул и импе­риализм”. Ну а новоявленный враг вождя Волкогонов с удо­вольствием смакует эту сплетню, тщится выискать “клуб­ничку” за строками переписки между Владимиром Ильичем и Инессой Федоровной и словно сожалеет, что самому не довелось что-то подглядеть через замочную скважину...



Поделиться книгой:

На главную
Назад