— О, я думаю, что Антония еще скупее!.. Помнишь, в Муссо, в самый разгар фруктового сезона, когда Сами не бывало в замке, какие нам подавали сливы к десерту? А уж там ли нет плодовых садов и огородов?! Но фрукты и овощи отсылаются на базары в Блуа и Вандом... Это уж у них в крови. Ее отец, маршал, прославился скупостью при дворе Луи-Филиппа...[4] А слыть скрягой при этом дворе!.. Все они одинаковы, эти знатные корсиканские семьи, все скаредны и чванливы. На серебряной посуде с фамильными гербами едят каштаны, от которых свиньи воротят рыла... Герцогиня! Да она сама ведет расчеты со своим дворецким... Каждое утро ей приносят показать говядину для стола... А вечером, лежа в постели, вся в кружевах — мне сам князь это рассказывал, — чуть ли не в его объятиях, она подсчитывает дневные расходы.
Госпожа Астье отводила душу. Ее пронзительный шипящий голос напоминал крик морской птицы, раздающийся с корабельной мачты. Сын слушал — вначале охотно, потом с нетерпением, мысли его были уже далеко.
— Мне пора, — прервал он ее, — деловой завтрак... Очень важно...
— Заказ?
— Нет... На этот раз архитектура ни при чем.
Она стала расспрашивать, ей хотелось все знать.
— Потом... Я тебе расскажу... Дело на мази...
Прощаясь с матерью, целуя ее на лету, он шепнул ей на ухо:
— Все-таки подумай о десяти тысячах.
Если бы не взрослый сын, предмет их скрытого раздора, Астье-Рею, согласно понятиям светским и особенно академическим, могли почитаться образцовой супружеской четой. После тридцати лет брачного сожительства их чувства друг к другу оставались неизменными, сохраняясь под снегом в температуре «холодных парников», как говорят садовники. Когда в 1850 году профессор Астье, лауреат Академии, просил руки м-ль Аделаиды Рею, проживавшей у своего деда во дворце Мазарини, молодого ученого привлекли не тонкий, стройный стан невесты, не ее нежный румянец, да и не состояние м-ль Аделаиды: родители ее, скоропостижно скончавшиеся от холеры, оставили ей скудное наследство, а дед, креол, уроженец Мартиники, знаменитый красавец времен Директории, игрок, кутила, мистификатор и дуэлист, заявлял во всеуслышание, что не добавит ни одного су к более чем скромному приданому внучки. Нет, сына овернских крестьян, гораздо более честолюбивого, чем жадного к деньгам, соблазняла только Академия. Два огромных двора, которые он ежедневно пересекал, направляясь с букетом к невесте, величественные длинные коридоры с выходящими на них пыльными лестницами были для него скорее путем к славе, чем к любви. Полен Рею, член Академии надписей и изящной словесности, Жан Рею, автор «Писем к Урании», весь дворец Мазарини, его львы, купол, этот храм, притягательный, как Мекка, — все это он держал в своих объятиях в первую брачную ночь.
Подобного рода красота не увядает. Страсть, не поддающаяся влиянию времени, овладела им настолько, что он сохранил к жене отношение смертного мифологических времен, которому боги даровали руку одной из своих дочерей. И даже приобщенный после четырех баллотировок к этому сонму богов, он продолжал благоговеть перед супругой. Что же касается г-жи Астье, она согласилась на этот брак, только чтобы избавиться от деда с его анекдотами, эгоизмом и черствостью, и очень скоро убедилась, какой ограниченный ум трудолюбивого крестьянина, какая скудость мысли скрываются за высокопарностью лауреата Академии, выпускающего один за другим толстенные тома, за этим голосом, звучным, как труба, словно созданным для поучений с высоты кафедры. Тем не менее, когда с помощью интриг, хлопот и унизительных просьб ей удалось сделать его академиком, она стала относиться к нему с известным почтением, забывая, что она сама облекла его в украшенный пальмами мундир, который скрывал его ничтожество.
В этом безупречном супружеском союзе, лишенном радостей, душевной близости и взаимопонимания, могла бы прозвучать одна человеческая, естественная нота — ребенок, но именно эта нота и нарушила гармонию. Прежде всего, не осуществилось ни одного из желаний отца, мечтавшего для сына о школьных лаврах, о победах на конкурсных испытаниях, о Высшей нормальной школе, о педагогической карьере. В лицее Поль получал награды только за гимнастику и фехтование, выделялся исключительной, упорной ленью, отличаясь в то же время практической сметкой и преждевременным знанием жизни. Он очень заботился о своем костюме и наружности и, отправляясь на прогулку, громогласно заявлял товарищам, что надеется «подцепить какую-нибудь богачиху». Несколько раз отец, возмущенный непреодолимой ленью сына, готов был расправиться с ним круто, по-овернски, но тут вмешивалась мать, всегдашняя покровительница и заступница. Астье-Рею ворчал, щелкал челюстью — той знаменитой, выдающейся вперед челюстью, которая снискала ему в бытность его учителем прозвище «Крокодил», — и в виде крайней меры грозил уложить свой сундук и вернуться на родину сажать виноградные лозы.
— О Леонар! Леонар! — говорила слегка насмешливо г-жа Астье.
И дело на этом кончалось.
Но однажды отец действительно чуть было не уложил свой сундук — когда Поль Астье, пробыв три года в архитектурном отделении Школы изящных искусств, отказался участвовать в конкурсе на соискание Римской премии[5]. Отец, задыхаясь от гнева, кричал:
— Несчастный, ведь это Рим!.. Разве ты не понимаешь? Рим... путь в Академию!
Но юноша пренебрег этим. Стремился он только к богатству, чего Академия не давала, доказательство тому — его отец, дед и прадед, старик Рею. Занять положение, ворочать делами, крупными делами, немедленно зарабатывать деньги — вот о чем он мечтал, а вовсе не о пальмах на зеленом мундире.
Леонар Астье выходил из себя. Слышать, как сын произносит эти кощунственные речи и как жена, дочь и внучка Рею, одобряет их!.. На этот раз сундук был унесен с чердака — старый сундук провинциального учителя, обитый гвоздями, на тяжелых петлях, какие бывают у соборных дверей, настолько объемистый и глубокий, что он вмещал в свое время толстенную рукопись, посвященную Марку Аврелию, вместе со всеми честолюбивыми мечтами молодого историка, стремившегося взять приступом Академию. И сколько г-жа Астье ни твердила, поджав губы: «О Леонар, Леонар!..» — ничто не помешало ему уложить сундук. В течение двух дней сундук загромождал кабинет, потом его вытащили в переднюю, где он и остался, превратившись в ящик для дров.
Нельзя не признать, что Поль начал свою деловую карьеру чрезвычайно успешно. При содействии матери и ее связей в высшем свете, а также благодаря своей ловкости и обаянию он получил заказы, обратившие на него внимание. Герцогиня Падовани, супруга бывшего посла и министра, поручила ему реставрацию своего замечательного замка Муссо на Луаре, старинного королевского дворца, заброшенного с давних пор, и Поль сумел восстановить дворец во всем его своеобразии с таким искусством и изобретательностью, каких нельзя было ожидать от заурядного молодого архитектора.
Удачной реставрации Муссо он был обязан получением заказа на постройку особняка турецкого посольства, и, наконец, княгиня Розен поручила ему возведение мавзолея князю Герберту, трагически погибшему в экспедиции Христиана Иллирийского. С тех пор молодой человек почувствовал себя хозяином положения. Старик Астье, уступая настояниям жены, дал восемьдесят тысяч франков из своих сбережений на покупку земельного участка на улице Фортюни, где Поль выстроил себе особняк, или, точнее говоря, крыло особняка, являвшееся частью красивого доходного дома. Поль был практичным молодым человеком: желая иметь особняк, какой должен быть у всякого преуспевающего художника, он в то же время рассчитывал, что этот особняк будет приносить ему доход.
К несчастью, доходные дома не всегда легко сдаются, а образ жизни молодого архитектора — пара лошадей в конюшне (одна упряжная, другая верховая), клуб, светские обязанности и сильная задержка платежей — лишал его возможности выжидать. К тому же старик Астье неожиданно заявил, что впредь ничего не будет давать Полю, и старания матери что-либо сделать или сказать в защиту нежно любимого сына наталкивались на непоколебимое решение, на упорное сопротивление ее воле, которой прежде все в доме подчинялось. С тех пор завязалась непрекращавшаяся борьба: мать хитрила, плутовала в расходах, как нерадивый управляющий, лишь бы не отказать в деньгах сыну. Леонар же, подозревая ее и защищая свои интересы, проверял каждый счет. В этих унизительных столкновениях жена, будучи более утонченной натурой, сдавалась первая, и только мысль, что Поль доведен до крайности, заставила ее решиться на новую попытку.
Войдя в столовую, длинную, унылую комнату, куда свет едва проникал сквозь узкие высокие окна, к которым вели две ступеньки (до того как они сюда переехали, здесь помещалась трапезная для духовных особ), г-жа Астье застала своего мужа за столом; он, видимо, был чем-то озабочен и даже рассержен. Обычно за едой мэтру не изменяли благодушное настроение и аппетит, и его крепким, как у горной собаки, зубам не могли противостоять ни черствый хлеб, ни жесткое мясо, ни невзгоды, которыми приправлен каждый день нашей жизни.
«Должно быть, из-за Тейседра», — подумала г-жа Астье и, шурша платьем, надетым для приема, села на свое место, несколько удивленная, что не слышит от мужа комплиментов своему наряду — в сущности, весьма жалкому, которыми он неизменно встречал ее по средам. Рассчитывая, что дурное настроение мэтра рассеется с первым же глотком, она выжидала, готовясь начать атаку. Но Леонар, хотя и уплетал все, что ему подавали, распалялся все больше: и вино отзывало пробкой, и биточки подгорели.
— Все это потому, что господин Фаж надул вас сегодня! — сердито крикнула Корантина из кухни, расположенной рядом, выставив свое лоснящееся рябое лицо в окошечко, проделанное в стене, через которое во времена трапезной подавались кушанья. Когда оконце с шумом захлопнулось, Леонар Астье пробормотал:
— Экая грубиянка!
В сущности, он был чрезвычайно смущен упоминанием имени Фажа при жене. И, без сомнения, в другое время г-жа Астье не преминула бы заметить: «Ага!.. Опять этот Фаж... Опять ваш переплетчик...» — после чего последовала бы семейная сцена, на которую и рассчитывала Корантина, бросая свою ехидную фразу. Но сегодня нельзя было сердить мэтра, — напротив, следовало умело подготовить почву, чтобы добиться своей цели; нужно, например, завести с ним разговор о здоровье Луазильона, непременного секретаря Академии, дни которого сочтены. Пост Луазильона, его казенная квартира должны были перейти к Леонару Астье, как бы в компенсацию за утраченную им должность, и хотя он сочувствовал умирающему собрату, но надежда на хорошее жалованье, просторное и удобное помещение и на ряд других преимуществ связывала эту близкую кончину с весьма приятными видами на будущее, которые Леонар, быть может, не без некоторого чувства неловкости, простодушно обсуждал в семейном кругу. Так нет же! И эта тема сегодня не отвлекла его от мрачных мыслей.
— Бедный господин Луазильон! — шипела г-жа Астье. — Он уже начал забывать слова. Лаво рассказывал нам вчера у герцогини, что он с трудом лепечет: «Бе-без-делушка, бе-безделушка!» — Поджав губы и вытянув длинную шею, она обратилась к мужу с вопросом: — А ведь Луазильон — член комиссии по составлению словаря?
Астье-Рею и бровью не повел.
— Не лишено остроумия, — промолвил он поучительным тоном, щелкая челюстями. — Где-то в одной из своих книг я писал: «Во Франции только преходящее устойчиво». — Астье-Рею говорил с сильным овернским акцентом. — Вот уже десять лет Луазильон при смерти... И он переживет всех нас.
Он повторял, злобно грызя кусочек черствого хлеба:
— Всех!.. Всех!..
Решительно, Тейседр не на шутку его расстроил.
Госпожа Астье заговорила о торжественном объединенном заседании пяти Академий, которое состоится в ближайшие дни в присутствии великого князя Леопольда Финляндского. Астье-Рею — дежурный член в текущем квартале должен председательствовать на этом заседании, открыть его речью, обратившись с приветствием к его высочеству. Отвечая на умелые расспросы жены об этой речи, план которой он уже составил, Леонар в общих чертах сообщил, о чем будет говорить: он разгромит современную литературную школу, он даст публичную отповедь этим глупцам, этим обезьянам бесхвостым!..
Расширенные зрачки обжоры на сильно покрасневшем топорном лице загорелись под нависшими мохнатыми, черными, как смоль, бровями, составлявшими резкий контраст с седой бородой.
— Кстати, — вдруг вспомнил Леонар, — а мой мундир?.. В порядке ли он?.. Когда я его надевал в последний раз на похороны Монрибо...
Но разве женщина заранее обо всем не подумает! Г-жа Астье еще утром тщательно осмотрела его парадный мундир. Шелковое шитье обтрепалось, подкладка никуда не годится. Совсем старый мундир!.. Служит он Астье-Рею, слава тебе господи, с самого дня приема в Академию — с 12 октября 1866 года. Следовало бы заказать себе новый к предстоящему заседанию. Ведь соберутся пять Академий, прибудет великий князь, сбежится весь Париж. Придется уж на это пойти.
Леонар слабо возражал, ссылаясь на слишком большой расход. К новому мундиру пришлось бы заказать и жилет — правда, только жилет, так как форменных брюк теперь не носят.
— Это необходимо, мой друг.
Она настаивала. Сами того не замечая, они становятся смешны со своей экономией. В доме много вещей приходит в негодность, хотя бы, например, мебель в ее комнате... Просто совестно делается, когда заглядывает кто-нибудь из приятельниц... И сумма-то нужна сравнительно ничтожная...
— Как бы не так, из-за всякого дурака... — вполголоса пробормотал Астье-Рею, охотно заимствовавший выражения из репертуара классиков. Морщина на лбу резче обозначилась, замыкая, как засов на ставнях, его лицо, еще за минуту такое открытое. Сколько раз он давал деньги на уплату по счетам модистки и портнихи, на покупку новой обивки, столового и постельного белья — и ничего не приобреталось, никому не уплачивалось, деньги уплывали на улицу Фортюни, как в прорву. Нет, довольно, больше уж он не даст себя провести... Старик сгорбился, уткнулся в тарелку, на которой лежал огромный кусок овернского сыра, и умолк.
Госпоже Астье было хорошо знакомо это упорное молчание, это сопротивление мягкого тюка хлопка, как только речь заходила о деньгах, но на этот раз она дала себе слово добиться от него ответа.
— Ах, вы ощетинились?.. Знаем, что это значит, когда вы топорщитесь ежом... Нет денег, не так ли? Совсем, совсем нет?
Спина горбилась все больше и больше.
— Однако для Фажа у вас деньги находятся...
Леонар Астье вздрогнул, выпрямился и с тревогой взглянул на жену... Деньги... у него... для Фажа!
— Я думаю, недешево обходятся ваши переплеты, — продолжала она, довольная тем, что сломила его молчаливое сопротивление. — Скажите на милость, для чего они нужны! Для каких-то бумажонок!
Он успокоился. Очевидно, она ничего не знала и пускала стрелы наугад, но слово «бумажонки» задело его за живое: ведь это автографы, не имеющие себе равных, письма за подписью Ришелье, Кольбера[6], Ньютона, Галилея, Паскаля, редкости, приобретенные за понюшку табаку и стоившие целое состояние.
— Да, сударыня, состояние!
Он горячился, приводил цифры, перечислял предложения, которые ему делали. Бос, знаменитый Бос с улицы Аббатства — он-то уж кое-что смыслит в таких делах, — готов уплатить двадцать тысяч франков за три документа из его коллекции, за три письма Карла V к Франсуа Рабле.
— Бумажонки!.. Нечего сказать, бумажонки!
Госпожа Астье слушала его с изумлением. Правда, ей было известно, что уже два-три года Леонар собирает старинные документы. Случалось, он рассказывал ей о своих находках, но она пропускала это мимо ушей, как женщина, которая изо дня в день в течение тридцати лет слышит все тот же надоевший ей мужской голос, но никогда ей и в голову не могло прийти... Двадцать тысяч франков за три документа!.. Почему же он не соглашается?
Старик вспыхнул, как порох:
— Продать письма Карла Пятого!.. Никогда!.. Хоть бы вы все голодали и пошли по миру, я никогда этого не сделаю, слышите?
Он стучал кулаком по столу, бледный, выпятив губы, озверев, превратившись в маньяка; это был какой-то невиданный доселе Астье-Рею, которого жена не знала. Так в минуты, когда внезапно разгораются страсти, в человеке проявляются черты, неведомые даже близким. Впрочем, тут же опомнившись и слегка конфузясь, академик пояснил, что без этих документов он не может обойтись в своей работе, в особенности теперь, когда он лишен архивов министерства иностранных дел. Продать эти материалы значило бы перестать писать! Наоборот, он подумывает о том, чтобы еще увеличить свою коллекцию. В заключение горькая и трагическая нота прозвучала в его голосе, в котором слышалась вся скорбь, все разочарование его незадачливого отцовства:
— После меня мой сын может продать все, что ему вздумается. Он ведь мечтает только о богатстве, и я могу вас заверить, что он будет богат.
— А пока что...
Это «пока» было сказано таким мелодичным, приятным голоском, так чудовищно естественно и спокойно, что Леонар, охваченный ревностью к сыну, вытеснившему его из сердца жены, ответил, зловеще щелкая челюстью:
— Пока же, сударыня, пусть и другие живут, как я... У меня нет особняка, лошадей и английского кабриолета. Я довольствуюсь конкой для своих поездок и квартирой на четвертом этаже, где мне еще приходится терпеть от Тейседра. Я работаю день и ночь, выпускаю по два, по три тома в год, состою в двух комиссиях Академии, не пропускаю ни одного заседания, присутствую на всех похоронах и даже летом не принимаю приглашений за город, чтобы не лишиться хотя бы одного жетона. От души желаю моему милейшему сынку сохранить такую же бодрость к шестидесяти пяти годам.
Впервые за много лет он так резко говорил о Поле. Мать, потрясенная, молчала, но в злом взгляде, брошенном ею исподлобья на мужа, сквозило уважение, которого за минуту не было и в помине.
— Звонят!.. — воскликнул Леонар, вскочив со своего места и бросив салфетку на спинку стула. — Это, верно, ко мне.
— Какой-то господин к барыне... Раненько начинают собираться сегодня!..
Корантина положила визитную карточку на край стола, наспех вытерев о передник свои толстые, загрубевшие от кухонной работы пальцы. Г-жа Астье взглянула на карточку: «
— Господин Фрейде разве в Париже?
— Да, из-за своей книги.
— Боже мой, его книга!.. Она у меня даже не разрезана... О чем там говорится?..
Она торопливо доела последний кусок, окунула в чашечку кончики белых пальцев, а муж тем временем рассеянно, думая о другом, сообщил ей в общих чертах, о чем идет речь в новой книге Фрейде... «Бог в природе», философская поэма... Автор добивается премии Буассо.
— И он ее получит, не правда ли?.. Он так внимателен к несчастной парализованной девушке!
Астье развел руками. Поручиться, конечно, нельзя, но он, разумеется, поддержит Фрейде, тем более что тот действительно сделал значительные успехи.
— Если он пожелает узнать мое личное мнение, передайте ему, что, на мой взгляд, там еще слишком много такого, с чем нельзя согласиться, но гораздо меньше, чем в других книгах. И скажите, что его старый учитель им доволен.
Чего было слишком много? Чего гораздо меньше? Г-жа Астье, должно быть, это знала, потому что, не спрашивая объяснений, она выпорхнула в кабинет, превращенный на этот день в гостиную.
Оставшись один, Леонар Астье, погруженный в свои мысли, принялся ножом крошить на тарелке остатки овернского сыра, затем, потревоженный Корантиной, которая, не обращая на него внимания, спешно убирала со стола, с трудом встал и, поднявшись по деревянной лестнице к себе на антресоли, снова взял лупу и принялся за старую рукопись, разбором которой он занимался с утра.
II
— Хэп, хэп!..
В двухколесном кабриолете, которым он сам правит, держась спокойно и прямо, высоко подняв вожжи, мчится Поль Астье на таинственный деловой завтрак, оставляя позади Королевский мост, набережные и площадь Согласия. В этом окружении террас, зелени и воды он мог бы при некоторой игре воображения представить себе, что несется на крыльях Фортуны: так ровен путь, так восхитительно утро. Но у Поля нет склонности к мифологии; он осматривает во время езды новую кожаную упряжь и осведомляется о поставщике овса у сидящего рядом с ним молодого коренастого грума с дерзкой и надутой физиономией конюшенного хлыща.
— Вот и этот торговец, видно, плюет на покупателя.
— М-да, — машинально отвечает Поль, думая уже о чем-то другом. Речи матери не выходят у него из головы. Красавице Антонии пятьдесят три года!.. А какая спина, какие плечи, самое красивое декольте во всем их кругу!.. Просто невозможно поверить...
— Хэп!.. Хэп!..
Он помнит ее в Муссо прошлым летом: она вставала раньше всех, выводила собак и гуляла в парке по росе, свежая, с развевающимися волосами. Ее красота отнюдь не казалась искусственной. И однажды в ландо как она его осадила, да, осадила, точно лакея, без единого слова, одним мимолетным взглядом, когда он только осмелился прикоснуться к ноге, достойной Гебы, длинной, тонкой и крепкой... Пятьдесят три года — и такая нога! Никто не поверит!..
— Хэп!.. Хэп!.. Берегись!.. Беда на этом повороте с площади на авеню д'Антэн...
Как бы там ни было, мать замышляет страшную подлость против несчастной женщины, собираясь женить ее князя. Ведь что ни говори, а они многим ей обязаны. Разве отец был бы академиком без герцогини? А он сам, Поль, все его заказы... И наследство Луазильона, надежда получить чудесную квартиру во дворце Мазарини...
Нет, решительно, на такую мерзость способны только женщины!.. Но и мужчины тоже хороши... Взять хотя бы этого князя д'Атиса. Чего только не сделала для него герцогиня! К тому времени, когда они встретились, он разорился, обнищал, какое-то отребье, а не человек. А сейчас это министр, член Академии нравственных и политических наук — благодаря книге, в которой он не написал ни единого слова: «О назначении женщины»! И вот в то время как она старается выхлопотать для него место посла, он только и ждет постановления в «Офисьель», чтобы удрать «по-английски». После пятнадцати лет безоблачного счастья так отблагодарить герцогиню! Вот он уж действительно понял назначение женщины! Нужно только не зевать, быть не глупее его...
— Хэп!.. Хэп!.. Отворите, будьте любезны.
Монолог окончен, экипаж остановился у особняка на улице Курсель. Высокие ворота растворяются медленно, с трудом, словно они уже давно от этого отвыкли.
Здесь жила княгиня Колетта Розен, отрешившаяся от мира после своей безвозвратной утраты, после того трагического события, которое сделало ее вдовой в двадцать шесть лет. Газетные хроникеры в свое время немало писали о наделавшем столько шума отчаянии молодой вдовы, о том, как она коротко остригла золотистые косы и бросила их в гроб, о комнате, превращенной в часовню, об одиноких трапезах за столом, накрытым для двоих, и, наконец, о том, что в передней на своем обычном месте лежали трость, перчатки и шляпа князя, словно он был дома и собирался выйти на прогулку. Но никто не говорил о нежнейшем внимании, почти материнской заботливости, которой окружала г-жа Астье «бедняжку» в эти тяжелые минуты.
Добрые отношения между дамами начались несколькими годами раньше, когда князю Розену была присуждена Академией премия за историческое сочинение, причем докладчиком был Астье-Рею, но разница в возрасте и положении создавала преграды, и только теперь их уничтожил траур княгини. В ее безоговорочном разрыве со светом было сделано исключение для одной лишь г-жи Астье: ей одной разрешалось переступать порог особняка, превращенного в монастырь, где проливала слезы бедная кармелитка в черных одеждах, с коротко остриженной головкой; она одна была допущена к панихидам, которые два раза в неделю служились в церкви св. Филиппа за упокой души Герберта, и одной ей читала Колетта свои письма, которые каждый вечер писала безвременно ушедшему возлюбленному супругу, рассказывая ему о том, как она проводит дни. При всяком, даже самом строгом трауре нельзя обойтись без материальных забот, оскорбляющих истинное горе, но неизбежных в силу требований света, — тут и заказ ливрей, обивка экипажей, встреча с поставщиками, вызывающими отвращение своим лицемерным участием, — всем этим занялась г-жа Астье. С неиссякаемым терпением приняла она на себя все заботы об огромном доме, за которым не могли уже следить прелестные глазки, затуманенные слезами. Молодая вдова была избавлена от всего, что могло помешать ее скорби, потревожить ее в часы, посвященные слезам, молитве и переписке с потусторонним миром или поездкам с огромными охапками редких цветов на кладбище Пер-Лашез, где Поль Астье воздвигал гигантский мавзолей из каменных плит, привезенных, по желанию княгини, с места катастрофы.
К сожалению, добывание и перевозка далматинских скал, трудность обработки твердого гранита, тысяча планов вдовы, которой все казалось недостаточно грандиозным и величественным, недостойным ее почившего вечным сном героя, послужили причиной стольких проволочек и помех, что к маю 1880 года — спустя два года после катастрофы и начала работ — памятник еще не был закончен. Два года — слишком большой срок для бурной, безудержной, ни на минуту не ослабевающей скорби. Траур, разумеется, внешне все так же строго соблюдался, особняк был по-прежнему нем и замкнут, как склеп, но вместо живой статуи, погруженной в молитву и проливающей слезы в глубине мавзолея, там жила теперь молодая хорошенькая женщина; пушистые и тонкие волосы ее, отрастая, своевольно вились и кудрявились.
Черные вдовьи одежды, озаренные золотистой головкой, казались менее темными и мрачными, они воспринимались как каприз элегантной женщины. В походке, в голосе княгини чувствовалась весенняя бодрость, лицо ее приобрело спокойное и мягкое выражение, какое обычно бывает у молодых вдов, уже переживших острые минуты горя. Чудесное состояние! Женщина впервые начинает вкушать сладость свободы, право располагать собой, до сих пор ею не изведанное, — ведь еще совсем юной перешла она из-под родительской опеки к мужу: она избавлена от грубости самца и особенно от страха перед беременностью — этого жестокого страха, отравляющего минуты любви и столь характерного для современных женщин. И переход — такой естественный — от безграничного отчаяния к полному умиротворению лишь подчеркивался внешними атрибутами безутешного вдовства, которыми продолжала окружать себя княгиня Колетта. Не из лицемерия, конечно! Но как могла она, не вызывая усмешек у прислуги, приказать убрать эту шляпу, ожидавшую в передней, трость, оставленную на видном месте, этот прибор для покойного? Как сказать: «Князь не обедает сегодня дома!»? Лишь мистическая переписка — «Герберту на небеса» — с каждым днем сокращалась, превратившись в простой дневник, который велся в очень спокойных тонах, чем весьма забавлялась про себя умная приятельница Колетты.
Ведь у г-жи Астье был свой план, зародившийся в ее хитроумной голове в один из вторников во Французской комедии, когда князь д'Атис в минуту откровенности шепнул ей:
— Ах, дорогая Аделаида, ну и каторга!.. Если бы вы только знали, как я скучаю!..
Тотчас же она решила женить его на княгине, и началась новая игра, противоположная первой, но такая же тонкая и внимательная. Теперь уже не следовало твердить о нерушимости супружеских клятв, отыскивать у Жубера[7] и других высоконравственных философов изречения, под стать следующему, вписанному княгиней в молитвенник, подаренный ей ко дню ее свадьбы: «Достойной супругой и вдовой женщина может быть только единожды...» — или восторгаться мужественной красотой юного героя, изображения которого, скульптурные или писанные маслом, во весь рост, поясные, в профиль и вполоборота, красовались во всех комнатах особняка.
Надлежало, напротив, умалять его достоинства, постепенно и умело.
— А не находите ли вы, моя милая, что на портретах у князя подбородок тяжеловат? Конечно, нельзя не признать, что и в жизни нижняя часть лица у него была массивна, великовата.
Легкими ядовитыми уколами, с бесконечной мягкостью и ловкостью, поправляясь, когда она заходила слишком далеко, подстерегая улыбку Колетты при каком-нибудь удачном сравнении, г-жа Астье доводила до сознания молодой вдовы, что от ее Герберта всегда отзывало солдатчиной, что аристократом он был скорее по имени, чем по манере себя держать, что он был лишен той благородной осанки, присущей, ну, скажем, князю д'Атису, которого они встретили в прошлое воскресенье на пороге церкви св. Филиппа.
— Если только надумаете... Чем не жених для вас, дорогая?..
Это говорилось вскользь, в шутливом тоне; потом г-жа Астье к этому возвращалась и выражалась яснее. А почему бы и нет? Партия отличная: знатное имя, прекрасное положение в дипломатическом мире, и никаких изменений ни в короне, ни в титуле, что тоже имеет немаловажное практическое значение. Наконец, дорогая, если говорить откровенно, князь питает к вам нежнейшие чувства.
Слово «чувства» вначале задевало княгиню, как тяжкая обида, но потом она к нему привыкла. Дамы встречались с д'Атисом в церкви. Тщательно скрываясь от всех на Бонской, Колетта вскоре призналась, что он один мог бы заставить ее отказаться от вдовства. Но только как же это? Ведь бедный Розен любил ее так преданно, так безраздельно!