Чей-то чистый голос, прервав молчание, запел запрещенный гимн — «Марсельезу». Песня росла и ширилась. Она звучала все громче, взволнованней. Она опять с ними, боевая песнь их отцов, сохраненная в глубине их сердец. Они пели песню, от слов которой зажигались огни свободы, песнь борьбы, победы, песнь славной Франции. С этой песней некоторые из них шесть лет спустя дрались и умирали на улицах Парижа.
Целых три дня продолжалась агония Людовика XVIII, последнего из королей Франции, которому было суждено почить на французской земле. Его окружала толпа придворных. В жаркой духоте царила тишина, нарушаемая лишь стонами больного. Незадолго до смерти он простер над головой трехлетнего герцога Беррийского белую руку с узловатыми, окостеневшими пальцами и прошептал: «Да благословит тебя бог. Пусть брат мой бережно хранит корону для этого ребенка».
Мадам дю Кайла сослужила службу своим покровителям, уговорив короля позвать исповедника. За эту услугу она получила восемьсот тысяч франков.
16 сентября, около четырех часов утра, дворянин, поддерживавший полог над кроватью, опустил его и объявил, что король «более не дышит».
Девять дней спустя гроб Людовика XVIII опустили в склеп собора Сен-Дени, и сумрачные стены в последний раз приняли короля Франции.
Один за другим герольды сбрасывали на гроб свои шляпы и гербовые щиты, и каждый раз этот трагический жест сопровождался криками: «Король умер! Король умер!»
Вперед вышли три герцога. Каждый бросил в склеп флаг той королевской гвардии, который он командовал, и герольды трижды повторили: «Король умер!»
Потом туда же были брошены корона, скипетр, шпоры, латы, шпага, щит — все военные доспехи этого столь не воинственного монарха. И собор огласился звоном металла и криками герольдов: «Король умер!»
Хромая, вышел вперед великий камергер князь Талейран и опустил над гробом королевский флаг Франции.
Затем выступил главный дворецкий и трижды ударил тяжелым жезлом в каменный пол. Когда замерло гулкое эхо, он прокричал: «Король умер! Король умер! Король умер! Помолимся за упокой души короля!»
Все молча склонили головы.
Главный дворецкий еще раз постучал жезлом.
— Да здравствует король!
Двери склепа с треском захлопнулись, забили барабаны, загремели трубы, и хор герольдов провозгласил:
— Да здравствует король Карл Десятый, милостью божьей король Франции и Наварры, самый христианский, самый великий, самый могучий, наш почитаемый господин и добрый повелитель! Да пошлет ему бог долгую и счастливую жизнь. Воскликнем же все: «Да здравствует король!»
Так началось царствование Карла X, последнего французского короля династии Бурбонов.
III «Я — ДЕЙСТВИТЕЛЬНО МАТЕМАТИК»
В январе 1825 года «Монитер» объявил, что весной в Реймсе состоится коронация Карла X. Горделиво и благодарно поглядывали граждане Реймса на башни своего собора, откуда на город должен был пролиться золотой дождь. Вскоре любой темный угол, если в нем могла поместиться кровать, сдавали за шестьдесят франков в сутки.
Посол Великобритании лорд Нортумберлендский послал своего управляющего найти комнаты в Реймсе. Тот увидал на большом доме надпись: «Продается», и спросил хозяина:
— Сколько?
— Десять тысяч франков.
— Я хочу только снять дом.
— На какой срок?
— На три дня, пока проходит коронация.
— Тогда тридцать тысяч.
За месяц до коронации собор заполнили каменщики. Из страха, как бы что-нибудь не свалилось королю на голову, они сбили все нетвердо державшиеся куски скульптуры. В кучу мусора попали и осколки Христова лица и куски ангельских крыл.
В мае «Монитер» радостно известил, что король будет помазан на царство древним святым елеем, принесенным с небес голубем. Бесценный пузырек веками хранился в Реймсе. Но в страшном 1793 году представитель народа и комиссар Конвента гражданин Руль схватил священный флакон, разбил его о голову статуи Людовика XV и пролил елей на каменного короля, на землю, в грязь. Однако случилось чудо: надежные, хоть и безвестные, лица собрали священные капли и сохранили их для великого дня, когда в Реймсе будут снова короновать короля Бурбона.
Процессия вступила в собор ранним утром. Король был облачен в вишневое с золотом одеяние. На пэрах Франции, окружавших короля, были длинные, расшитые золотом мантии из бархата и горностая.
Внутренняя часть строгого готического собора ради торжества преобразилась в греческий театр. Представление состоялось под балдахином из малинового атласа. Архиепископ и король были главными актерами в спектакле, который шел пять часов подряд и в котором король шесть раз переодевался. Помогал ему его двоюродный брат и первый принц крови Луи-Филипп, герцог Орлеанский. В одной из сцен король лежал, распростершись на подушках; красивое лицо его и седые волосы прикасались к ковру, который попирал архиепископ. Через семь отверстий в платье Карла представитель святого отца колол тело короля золотой иглой. В другой сцене, получив в правую руку скипетр, а в левую — символы правосудия, король преклонил перед архиепископом колени, и архиепископ помазал чело короля чудом сохраненным святым елеем, а затем возложил на него корону Карла Великого.
Кое-кто из зрителей помнил совсем другое, хотя и не менее красочное зрелище, которое привело их в восторг лет двадцать тому назад. Оно разыгралось не в Реймсе, а в Соборе Парижской богоматери. И тогда не архиепископ, а сам папа прибыл из Рима, чтобы короновать молодого бога войны. И ни разу не распростерся Наполеон перед святым отцом. Нет! Его святейшеству не дали даже прикоснуться к короне. Наполеон сам взял корону Карла Великого в свои царственные руки и плотно надел ее на свою царственную голову.
Те из зрителей, кто ненавидел «крайних», в страхе наблюдали за спектаклем. А что, если король сейчас поклянется старой клятвой французских королей: охранять права церкви и истреблять еретиков? С облегчением услышали они новые слова древнего обряда: король дал клятву соблюдать конституционную хартию.
Когда, наконец, церемония завершилась и Карл во всем своем королевском облачении неподвижно восседал на троне, измученные зрители прокричали: «Vivat rex in aeternum!»[6]
Революция? Империя? Короткие, темные эпизоды в славном прошлом Франции. Отныне, когда навеки воцарилась династия Бурбонов, следы тех дней должны исчезнуть; память о них — умереть в сердцах людей.
Огромный занавес, отгораживавший заднюю часть собора, раздвинулся. Внутрь ворвалась толпа, зазвонили колокола, заиграл орган, громко затрубили трубы. На мушкетные выстрелы откликнулись пушечные залпы, а со сводчатой крыши выпустили сотни голубей. Напуганные шумом толпы, голуби порхали в облаке ладана.
Так короновался в Реймсе последний король Франции.
То были годы, когда разбитая французская буржуазия опять начала поднимать голову, выдвинув для борьбы с «крайними» два лозунга. Первый — «Да здравствует хартия!» — не нашел большого отклика. Людям не хотелось беспокоиться насчет хартии, которую король и так поклялся соблюдать. Второй лозунг увлек воображение Франции, воспламенил страну. Повсюду и везде повторяли на разные лады: «Долой иезуитов!», «Долой черных священников!»
«Наш век будет трудно объяснить нашим детям, — философствовала одна либеральная газета. — На очереди дня — богословские распри. Только и слышно разговоров, что о монахах да иезуитах».
Тупоумие и слепота «крайних», поддерживавших Карла и иезуитов, служили для их врагов лучшим союзником. Либералы без устали повторяли все те же доводы: Францией правит король, но король — послушная игрушка в руках иезуитов. Палаты приняли закон: кража священных предметов из церкви карается смертью. Те же палаты приняли закон, карающий богохульство наравне с изменой родине. В Реймсе король пал ниц перед архиепископом. Разве это не свидетельствует о том, что иезуиты стремятся перевести стрелки на часах истории назад, к средневековью, к временам инквизиции?
Вскоре лавочники и ремесленники Парижа увидели зрелище еще более тревожное. В 1826 году на церковном празднике «Жюбиле» по парижским улицам прошли религиозные процессии, и каждую из них почтил своим присутствием король.
Последнее, самое пышное шествие завершилось благословением камня, служившего основанием для памятника королю-мученику Людовику XVI. Карл X, члены королевской фамилии, кардиналы, епископы, две тысячи священников, маршалы, генералы, офицеры, пэры, депутаты, светские чиновники, судейские служащие образовали процессию, превзошедшую все другие своею многочисленностью и пышностью.
Когда шествие вступило на площадь Людовика XV, загремела артиллерия. Архиепископ Парижский поднялся на ступени великого алтаря. Трижды воззвал он к небесам о милости и прощении. Все присутствующие упали на колени. Потом король, облаченный в фиолетовую мантию — цвет траура королевского дома, — вышел вперед, чтобы заложить основание для памятника, которое затем должен был благословить архиепископ.
Парижанам, падким на всякое красочное зрелище, эти две мантии — короля и архиепископа — казались очень похожими друг на друга. По улицам, вдоль которых были выстроены войска, процессия возвратилась к Собору Парижской богоматери. Едва успели отгреметь пушечные залпы, как во все стороны из Парижа полетели новые слухи: короля произвели в сан епископа, он член ордена иезуитов; участие в процессии — это епитимья, возложенная на него церковью во искупление грехов молодости. Из разговоров и памфлетов рождались все более и более невероятные слухи: что невозможно будет получить работу, если ты не иезуит; что иезуиты держат наготове тысячу человек, вооруженных кинжалами; что папа может, если ему заблагорассудится, свергнуть монарха с престола. По слухам, господство религиозных фанатиков представлялось более опасным для тружеников полей, мастерских и заводов, чем анархия самых кровожадных революционеров.
Пытаясь пресечь эти слухи, правительство привлекало к суду каждого, кто «с неуважением высказывается о лицах или делах, связанных с религией». Однако в большинстве случаев судьи отпускали обвиняемых на свободу, после чего речи последних становились еще яростнее, еще оскорбительнее. В витринах парижских магазинов были выставлены портреты святых отцов со вздутыми животами и непристойными лицами, рисунки, на которых изображались тощие, аскетические монахи, сжигавшие книги Вольтера. Реальная опасность, которую представляли собой иезуиты, была раздута до невероятных размеров, пока она не набросила тень ненависти и страха на всю Францию.
В кафе, клубах, винных лавках то и дело слышалось слово «иезуиты». В королевских коллежах ученики повторяли то, что слышали от родителей. Настроение, которое господствовало в Луи-ле-Гран, лучше всего обрисовано в тревожном письме, написанном новым директором, мсье Лабори, своему начальнику, министру народного образования:
«Религиозного чувства у студентов не существует. Благочестивые, а таких немного, стыдятся перекреститься. Им приходится скрывать свою набожность, чтобы оградить себя от насмешек, более того — от преследований громадного большинства других. Ведутся самые нечестивые разговоры о наших святых отцах. Никакого почтения к святыне, где совершаются страсти господни. Меня пугает распущенность, царящая в умах и душах учеников. Можно без преувеличения сказать, что зло достигло здесь своего апогея. Даже профессора подают им плохой пример тем, что сами нерегулярно посещают службы. Не подлежит сомнению, что родители подливают масла в огонь своими нападками на пресловутый орден иезуитов. (Я сам не раз слышал такие высказывания и призывал родителей к молчанию.) В присутствии наставников или в лучшем случае за их спиной родители твердят сыновьям об угрозе господства церкви и таким образом поддерживают в них мятежный дух.
Как обуздать детей, если в своем неповиновении они могут рассчитывать на поддержку родителей? Если, безусловно уверенные в снисхождении, они иногда надеются и на похвалу? Главная тема разговоров среди учащихся — иезуиты».
После мятежа в Луи-ле-Гран опозоренный директор мсье Берто был смещен. Он вышвырнул сто пятнадцать лучших учеников, красу и гордость лицея, всех победителей научных конкурсов, прославивших Луи-ле-Гран среди других королевских коллежей. Однако мятежный дух восторжествовал, и этого директору не простили.
Итак, мсье Берто убрали и его преемником назначили мсье Лабори. Мсье Берто был груб, жесток, неуклюж. Мсье Лабори был прекрасно образован, искусен в интригах. Мсье Лабори любил короля.
В коллеже будет царить все тот же дух. Но отныне подавлять мятежи будет рука в перчатке. Она сумеет притупить боль и заглушить шум ударов.
То были годы, когда Эварист Галуа шаг за шагом подвигался вперед, пока не дошел до класса риторики. Он никогда не забывал, что только отсутствие на банкете в праздник Сен-Шарлемань спасло его от участи ста пятнадцати исключенных.
То были годы, когда преподаватели Луи-ле-Гран жаловались, что ученик Галуа рассеян, недостаточно прилежен и послушен. Он, быть может, не лишен способностей, говорили они, и даже выдающихся. Но он ребячлив и чудаковат. Директор настойчиво советовал мсье Николá-Габриелю Галуа оставить сына на второй год в том же классе. Но старый мсье Галуа не согласился, и, таким образом, осенью 1826 года Эварист поступил в класс риторики и начал считать дни, отделявшие его от свободы.
На стук Эвариста раздалось отрывистое: «Войдите». Он вошел в кабинет, остановился у двери. Директор продолжал писать. Эварист смотрел на резкие черты лица директора, на его плотно сжатые губы, на худощавое, аскетическое лицо. Потом перевел взгляд на письменный стол, пересчитал все лежавшие на нем предметы, рассмотрел все картины на стенах и снова уставился на директора.
«Ты великолепно знаешь, что я тут жду, пока ты меня заметишь, — думал он, — Это новый вид пытки, изобретенный великим магистром инквизиции, директором Луи-ле-Гран мсье Лабори. Я тебе напомню о себе. Подойду совсем, совсем тихо, а потом внезапно вырву перо у тебя из руки, сломаю его и скажу: «Мы все ненавидим и презираем тебя. Ты иезуит, иезуит, иезуит короткой сутаны». Тогда ты заметишь меня?»
Директор поднял голову.
— Ах да, это вы, Галуа.
Он отложил перо, откинулся на спинку стула и очень медленно, очень отчетливо и свысока заговорил:
— Галуа, я прочел и обсудил вашу характеристику. Это не то, что мы все ожидали.
Галуа ответил, но только про себя: школа научила его скрывать свои мысли. «Это потому, что мне не нравишься ни ты, ни твоя школа. Я знал, что как бы усердно я ни трудился, что бы ни делал, ты все равно не дашь мне кончить школу в этом году. Таков приказ черных монахов».
Мсье Лабори подождал, но ответа не последовало.
— Нам казалось, что вы чересчур молоды для класса риторики. Вам еще нет шестнадцати. Но мы подумали, что, может быть, мы не правы. Мы не хотели настаивать. К несчастью для вас и вопреки нашим надеждам, время показало, что мы были правы. Мы уверены, что во втором классе вам будет гораздо лучше. Вы попадете к отличному наставнику, мсье Жирардену. Вы будете встречаться с юношами вашего же возраста. Работа покажется вам куда легче, и вы, несомненно, будете гораздо лучше успевать.
Как бы дожидаясь ответа, директор помедлил и затем снова начал ронять изысканно-отшлифованные фразы:
— Единственная наша забота — благо учащихся. Именно поэтому мы стараемся не только сообщить вам знания и развить ваш ум, но, превыше всего, сформировать ваш характер. Вы еще оцените это, когда будете старше. Надеяться, что вы сможете оценить это теперь, значило бы желать слишком многого. Но лишний год пребывания в Луи-ле-Гран может открыть вам глаза. К вам придут не только знания, но — что гораздо важнее — зрелость и понимание.
Опять никакого отклика. Мсье Лабори повернулся к Эваристу.
— Вы понимаете, что я говорю?
— Превосходно, мсье.
— Значит, вы со мной согласны? Галуа ничего не ответил.
Голосом, в котором не было ни малейших следов раздражения или нетерпения, директор повторил:
— Я вас спрашиваю, согласны ли вы со мной? Эваристу удалось подавить нарастающий гнев и спокойно ответить:
— Нет, мсье.
Директор взглянул на него с интересом, и его дружеский голос стал еще более сладким:
— Тогда скажите, почему вы не согласны. Может статься, обсудив этот вопрос, мы найдем решение, которое удовлетворит нас обоих. Такое решение можно легко найти, если то, что вы предлагаете, пойдет вам на благо. Наши интересы не противоречат друг другу. Они совпадают. Скажите же, Галуа, почему вас не убедили мои доводы?
Эварист чувствовал, что приближается буря. Оскорбительные, негодующие слова так и просились ему на язык. Он знал, что скоро будет не в силах им противиться. Они вырвутся на волю и зазвенят в ушах этого сухого аскета. Он в отчаянии хватался за мысли, которые могли бы смирить бурю, помочь ему промолчать.
Он подумал про отца. Придется в точности рассказать отцу, что сказал директор и что он ему ответил. Нужно поступить так, чтобы отцовские глаза не затуманились, не погрустнели. С отцом что-то происходит. Давно уже прошли те времена, когда он был весел, сочинял стихи, изображал в лицах друзей и так смеялся, что заражал всех, то есть всех, кроме матери. Что кроется за этой внезапной переменой? Как бы то ни было, он не должен причинять отцу новые огорчения. Он должен отныне говорить устами отца.
Он смиренно произнес:
— Не лучше ли мне остаться в классе риторики, мсье? Я надеюсь, что смогу закончить его успешно. А если нет, я буду готов повторить класс риторики на будущий год.
Мсье Лабори взглянул на Галуа так, будто тот высказал превосходную мысль, о которой директору никогда еще не приходилось слышать.
— Обсудим ваш план беспристрастно и посмотрим, который из двух — ваш или мой — лучше для школы и, таким образом, для вас. Нам хочется, чтобы вы с честью закончили школу. Мы хотим гордиться вами. Но мы также хотим, чтобы и вы гордились Луи-ле-Гран. Если вы вернетесь во второй класс, где вы не были отстающим и ранее, у вас будет прекрасная возможность принять участие
Он посмотрел на Эвариста с видом человека, пришедшего к окончательному заключению.
— Надеюсь, теперь я убедил вас.
«Нужно кончать этот разговор, — думал Эварист, — кончать во что бы то ни стало. Если я пробуду здесь еще секунду, я плюну тебе в лицо, иезуит».
— Да, убедили, мсье, — покорно сказал он. Сказал — и будто самому себе плюнул в лицо.
Эварист вернулся во второй класс, к прежним лекциям, к прежней скуке среди новых одноклассников.
Жутко было снова браться за однообразное повторение знакомой программы. Эварист решил — впервые — приняться за математику. Этот предмет не пользовался успехом у учащихся. На факультете математику не считали настолько важной, чтобы включить ее в список обязательных дисциплин. В результате четыре раза в неделю собиралась разношерстная группа учеников третьего, второго и риторического классов, чтобы осилить начальные ступени геометрии. Когда Эварист в последнем триместре поступил в этот класс, ученики наполовину одолели «Начала геометрии», написанные великим математиком Адрианом Мари Лежандром, — книгу, влияние которой испытали учебники геометрии грядущих лет. На вводном уроке Эварист раскрыл книгу Лежандра и прочитал первые фразы: