– Что, вам угодно, юноша?
Скорик подошёл, оглянулся на парнишку, который торчал в дверях, и тихонько, как было приказано, сказал:
– Смерть дожидается, мочи нет.
Сказал – и испугался. Ну как не поймёт? Спросит: «Чего это она дожидается?» А Сенька и знать не знает.
Но длинноволосый ничего такого спрашивать не стал, а вместо этого вежливо, негромко попросил паренька:
– Господин Килька, будьте любезны, сокройте свой лик за дверью.
Скорик-то понял, что это он велел пацану проваливать, а Килька этот, видно, не смикитил – как стоял, так и остался стоять.
Тогда Очко ка-ак пустит сокола из правого рукава, в смысле ножик – тот ка-ак хряснет в косяк, в вершке от Килькиного уха. Парнишку сразу будто ветром сдуло.
Очкастый внимательно посмотрел на Скорика. Глаза под стёклышками были светлые, холодные, чисто две ледышки. Достал из кармана бумажный квадратик, протянул. И опять тихо так, вежливо:
– Держите, юноша. Передайте, загляну нынче часу в восьмом… Хотя постойте.
Повернулся к двери, позвал:
– Эй, господин Шестой, вы ещё здесь?
В щель снова Килька просунулся. Выходит, у него не одна кликуха, а две?
Шмыгнул носом, сторожко спросил:
– Пером кидаться не будешь?
Очко ответил непонятно:
– Я знаю, нежного Парни перо не в моде в наши дни. Когда у нас рандеву, то бишь стык с Упырём?
Килька-Шестой, однако, понял. Сказывали, в седьмом, говорит.
– Благодарю, – кивнул чудной человек. И Сеньке. – Нет, в восьмом не получится. Передайте, буду в девятом или даже в десятом.
И отвернулся, снова стал на иконостас глядеть. Скорик понял: разговору конец.
Обратно шёл через Хитровку, дворами, чтоб угол срезать. Думал: вот это люди! Ещё бы Князю с такими орлами не быть первым московским налётчиком. Казалось, чего бы только не дал, чтобы с ними на хазе посиживать, своим среди своих.
За Хитровским переулком, где по краям площади дрыхли рядами подёнщики, Сенька встал под сухим тополем, развернул бумажный пакетик. Любопытно же, что там такого драгоценного, из-за чего Смерть готова была целый пятерик отвалить.
Белый порошок, навроде сахарина. Лизнул языком – сладковатый, но не сахарин, тот много слаще.
Засмотрелся, не видел, как Ташка подошла.
Сень, говорит, ты чего, марафетчиком заделался?
Тут только до Скорика допёрло. Ну конечно, это ж марафет, ясное дело. Оттого у Смерти и зрачки чернее ночи. Вон оно, выходит, что…
– Его не лизать надо, а в нос, нюхать, – объяснила Ташка.
По раннему времени она была не при параде и ненамазанная, с кошёлкой в руке – видно, в лавку ходила.
Зря ты, говорит, Сень. Все мозги пронюхаешь.
Но он все же взял щепотку, сунул в ноздрю, вдохнул что было мочи. Ну, пакость! Слезы из глаз потекли, обчихался весь и соплями потёк.
– Что, дурень, проверил? – наморщила нос Ташка. – Говорю, брось. Скажи лучше, это у меня что?
И себе на волосья показывает. А у неё на макушке воткнуты ромашка и ещё два цветочка, Сеньке не известных.
– Что-что, коровий лужок.
– Не лужок, а три послания. Майоран означает «ненавижу мужчин», ромашка «равнодушие», а серебрянка «сердечное расположение». Вот иду я с каким-нибудь клиентом, от которого тошно. Воткнула себе майоран, презрение ему показываю, а он, дубина, и знать не знает. Или с тобой вот сейчас стою, и в волосах серебрянка, потому что мы товарищи.
Она и вправду оставила в волосах одну серебрянку, чтоб Сенька порадовался.
– Ну а равнодушие тебе зачем? Ташка глазами блеснула, губы потресканные языком облизнула.
– А это влюбится в меня какой-нибудь ухажёр, станет конфекты дарить, бусы всякие. Я его гнать не стану, потому что он мне, может, нравится, но и гордость тоже соблюсти надо. Вот и прицеплю ромашку, пускай мучается…
– Какой ещё ухажёр? – фыркнул Сенька, заворачивая марафет, как было. Сунул в карман, а там брякнуло – бусы зеленые, что у китайца скрадены. Ну и, раз к слову пришлось, сказал:
– Хошь, я тебе безо всякого ухажерства бусы подарю?
Достал, помахал у Ташки перед носом. Она прямо Засветилась вся.
Ой, говорит, какие красивые! И цвет мой самый любимый, «эсмеральда» называется! Правда подаришь?
– Да бери, не жалко.
Ну и отдал ей, невелика утрата – семьдесят копеек.
Ташка тут же бусы на шею натянула, Сеньку в щеку чмокнула и со всех ног домой – в зеркало смотреться. А Скорик тоже побежал, к Яузскому бульвару. Смерть, поди, заждалась.
Показал ей пакетик издали, да и в карман спрятал. Она говорит:
– Ты что? Давай скорей!
А у самой глаза на мокром месте и в голосе дрожание.
Он ей:
– Ага, щас. Ты чего обещала? Пиши Князю записку, чтоб взял меня в шайку.
Смерть к нему бросилась, хотела силой отобрать, но куда там – Сенька от неё вокруг стола побежал. Поиграли малость в догонялки, она взмолилась:
– Дай, кат, не мучай.
Скорику её жалко стало: вон она какая красивая, а тоже бессчастная. Дался ей порошок этот поганый. И ещё подумалось – может, не станет Князь в важном деле бабу слушать, хоть бы даже и самую разобожаемую полюбовницу? Хотя нет, пацаны сказывали, что ей от Князя ни в чем отказа нет, ни в большом, ни в малом.
Пока сомневался, отдавать марафет или нет, Смерть вдруг понурилась вся, за стол села, лоб подпёрла, устало так, и говорит:
– Да пропади ты пропадом, зверёныш. Всё одно подрастёшь – волчиной станешь.
Застонала тихонько, словно от боли. Потом взяла бумаги клочок, написала что-то карандашом, швырнула.
– На, подавись.
Он прочёл и не поверил своей удаче. На бумажке было размашисто написано:
Как Сенька себя проявил
– Как мне нужно? Да на кой ты мне сдался?
Князь яростно потёр ямочку на подбородке, ожёг Сеньку своими чёрными глазищами – тот заежился, но тушеваться тут было нельзя.
– Она говорит: иди, Скорик, не сумлевайся, беспременно от тебя Князю польза будет, уж я-то знаю, так и сказала.
Старался глядеть на большого человека истово, безбоязненно, а поджилки-то тряслись. За спиной у Сеньки вся шайка стояла: Очко, Килька-Шестой, двое с одинаковыми рожами и ещё один мордатый (надо думать, тот, что с левольвером дрых). Только калеки безногого не хватало.
Князь квартировал в нумерах «Казань» в самом конце колидора, по которому Сеньку давеча водили. От комнаты с опоганенным иконостасом, где Очко свои ножички кидал, ещё малость пройти, за угол повернуть, и там горница со спальней. Спальню-то Скорик видал только через приоткрытую дверь (ну, спальня как спальня: кровать, цветным покрывалом прикрытая, на полу кистень валяется – шипастое стальное яблоко на цепке, а больше ничего не разглядишь), а вот горница у Князя была знатная. Во весь пол персидский ковёр, пушистый до невозможности, будто по моху лесному ступаешь; по-вдоль стен сундуки резные (ух, поди, в них добра-то!); на широченном столе в ряд бутылки казённой и коньяку, чарки серебряные, обгрызенный окорок и банка с солёными огурчиками. Князь в эту банку то и дело пятернёй залезал, вылавливал огурцы попупыристеи и хрустел – смачно, у Сеньки аж слюнки текли. Рожа у фартового была хоть и красивая, но немножко мятая, опухшая. Видно, сначала много пил, а потом долго спал.
Князь вытер руку о подол шёлковой, навыпуск, рубахи. Снова взял записку.
– Что она, одурела? Будто не знает, что у меня полна колода. Я – король, так?
Он загнул палец, а Очко сказал:
– У тебя скоро титулов, как у государя императора, будет. По имени ты Князь, по-деловому король, а скоро ещё и тузом станешь. Милостью Божией Туз Всемосковский, Король Хитровский, Князь Запьянцовский.
Про «запьянцовского» Сеньке шибко дерзко показалось, но Князю шутка понравилась – заржал. Остальные тоже погоготали. Сам-то Скорик не допёр, в чем потеха, но на всякий случай тоже улыбнулся.
– Когда стану туз, тогда другой балак пойдёт. – Князь бумажку на стол положил, принялся дальше перстнястые пальцы загибать. – Дамой у меня Смерть, так? Ты, Очко, – валет. Сало – десятка, Боцман – девятка, Авось – восьмёрка, Небось – семёрка. Огольца этого кроме как шестёркой не возьмёшь, так у меня и шестёрка имеется. А, Килька?
– Ну, – ответил давешний паренёк.
Теперь Сенька понял, о чем толкует Князь. Пацаны рассказывали, что у настоящих деловых, кто по законам живёт, шайка «колодой» называется, и в каждой колоде свой кумплект. Кумплект – это восемь фартовых, каждый при своём положении. Главный – «король»; при нем маруха, по-деловому «дама»; потом «валет» – вроде как главный помощник; ну и прочие бойцы, от десятки до шестёрки. А больше восьми человек в шайке не держат, так уж исстари заведено.
Оглянулся на длинноволосого Очка с особенным почтением. Ишь ты, валет. Валет – он мало того, что правая рука у короля, он ещё в колоде обыкновенно по мокрому делу первый. Оттого, верно, и прозвание «валет», что людей валит.
– Вакансий не наличествует, – сказал Очко, как всегда, мудрено, но Скорик понял: свободных местов в шайке нету, вот он о чем.
Однако, странное дело, Князь недоростка в шею не гнал. Всё стоял, затылок чесал.
– Две шестёрки – что это за колода будет? Как на это Обчество скажет? – вздохнул Князь. – Ох, Смерть-Смертушка, что ты со мной делаешь…
И по этому его вздыханию дошло вдруг до Сеньки, что ворчать-то Князь ворчит, а Смерти ослушаться робеет, хоть собою и герой. Ободрился Скорик, плечи расправил, стал на фартовых уже и вправду без опаски поглядывать: решайте, мол, сами эту закавыку, а моё дело маленькое. Со Смерти спрос.
– Ладно, – приговорил Князь. – Как тебя? Скорик? Ты, Скорик, покрутись пока так, без масти. Там видно будет, куда тебя.
Сенька от счастья даже зажмурился. Пускай без масти, а всё равно он теперь настоящий фартовый, да не просто, а из самой что ни есть первейшей на всю Москву шайки! Ну Проха, ну Михейка, полопаетесь! А как доля от хабара пойдёт, можно будет Ташку в марухи взять, чтоб не валялась со всякими. Пускай сидит себе дома, подрастает, цветки свои раскладывает.
Князь махнул рукой на стол, все кроме Очка себе налили – кто водки, кто коньяку, стали пить. Сенька тоже коричневого пойла хлебнул, чтоб попробовать (дрянь оказалась, хуже самогонки). Хоть и голодный был, но ветчины не взял ни кусочка – надо себя было с самого начала правильно поставить: не голодаец какой-нибудь, а тоже с понятием пацан, не на помойке подобран. Держался в сторонке, с деликатностью, смотрел и слушал, в разговор не встревал, ни Боже мой. Да и деловые на него не смотрели, что им малолеток. Только Килька пару раз глянул. Один раз так просто, второй раз подмигнул. И на том спасибо.
А Князь стал двойняшам, которые семёрка с восьмёркой, про Смерть рассказывать.
«Вы, говорит, Авось с Небосем, у нас недавно, ещё не знаете, что это за баба. Видеть-то, конечно, видели, только этого мало. Вот я вам расскажу, как её добывал, тогда поймёте. Когда прежний её хахаль, Яшка Костромской, каши свинцовой покушал и она свободная стала, начал я к ней подкатывать. Давно уж глаз на неё пялил, но при живом Яшке не насмаливался. Он от Обчества в большом уважении состоял, а я что тогда был – гоп-стопник. Ни колоды, ни хазы хорошей, по-мокрому не хаживал, больших дел не делал. Тоже, конечно, на Хитровке не из последних был, но куда мне до Яши Костромского? Только думаю: всю землю зубами изгрызу, а эта краля моя будет. Первый раз тогда кассу ссудную взял, сторожа кистенём угостил. Заговорили обо мне, хрусты у меня завелись не копеечные. Стал слать ей подарки: золота, да фарфоров разных, да шелка японского. Она мне все обратно отсылает. Приду – гонит, даже говорить не желает.
Я терплю, понимаю – мелковат я пока для Смерти.
Ладно. Вагон почтовый подломил, тут уж двоих насмерть положил. Взял сорок тыщ.
Заявился к ней с хором цыганским, ночью. Псам из Мясницкого участка пятьсот рублей отвалил, чтоб не мешались. Под дверь коробку атласную поклал, в коробке брошь бриллиантовая, вот такущая.
И что? Цыгане с цыганками охрипли, подмётки все оттоптали, а она дверь не открыла, даже в окно не выглянула.
Ну, думаю, какого тебе ещё рожна надо? Не денег, не подарков – это ясно. Тогда чего же?
Удумал с другого бока зайти. Знал, что Смерть ребятню жалеет. В Марьинский приют, что для хитровских сирот, деньги шлёт, одёжу, сласти всякие. Ей раз Яшка-конокрад сотню золотых империалов в корзине с фиалками поднёс, так она, полоумная, цветки себе оставила, а деньги приютским сёстрам отдала, чтоб баню выстроили.
Ага, прикидываю. Мытьём не взял, так катаньем достану.
Купил пуд шоколаду, самого что ни на есть швейцарского, три штуки голландского полотна на рубашки, ещё бязи на бельишко. Лично отвёз, передал матери Манефе. Нате, мол, от Князя сироткам в угощение».
Здесь мордатый, десятка, в Князев рассказ встрял, хмыкнул:
– Ага, знатно угостил, помним.
Князь на него шикнул.
«Ты, говорит, Сало, вперёд сказа не встревай. Ну что? Являюсь к Смерти этаким гоголем – посмотреть, не будет ли ко мне от неё какой перемены. Вот тогда она мне дверь открыла, только лучше б не открывала. Вышла, глаза сверкают. Чтоб духу твоего не было, кричит. Не моги ко мне близко подходить, и ещё по-всякому. В тычки за порог вышибла, за мои-то старания… Сильно я тогда обиделся. Так запил – неделю будто в дыму был. И обидней всего мне, пьяному, вспоминалось, как я на свои кровные шоколад этот паскудный покупал и сукнецо в лавке щупал – хорошего ли сорта».
– Ну, сукнецо тебе, положим, задаром поднесли, – снова вставил Сало.
А Князь:
«Не в том дело. За старание своё обидно. Нет, думаю, шалишь. Негладко выходит. Хрен вам, а не полотно с шоколадом. Ночью перелез через приютский забор, окно высадил, дверь в кладовку ихнюю выбил и давай крушить. Шоколад весь на пол высыпал, ногами утоптал. Полотно пером чуть не в нитки покромсал – носите на здоровьице. Бязь всю порезал. И ещё покрушил, чего там у них было. Сторож на шум влез. Ты что, орёт, гад, делаешь, сирот бездолишь! Ну, я и его пером прямо в сердце щекотнул, так юшка мне на руку и брызнула… Иду из кладовки весь в кровище, нитки с меня свисают, рожа от шоколада чёрная, как у арапа. Навстречу сама мать Манефа, со свечкой. Ну, я и её – так уж, заодно. Все равно, думаю, душу свою погубил. И кляп с ней, с душой и с жизнью вечной. Без Смерти мне вовсе никакой жизни не надо…»
– Да, – кивнул Сало. – После на всю Москву шуму было. Хоть ты и пьяный был, а не наследил и свидельщиков не оставил. Со временем узнали, конечно, что это ты погулял, а доказать им нечем было.
Князь усмехнулся.