— Меня убейте! Я грешен. Сына не троньте. Я его подбил. Сам за свое ответ понесу, — опустил старик голову.
— Что тебя воровать приспичило? Нешто жратвы из общего котла не хватает вам? — допытывался Ерофей.
Комар головой мотнул отрицательно. Потом плечи его дрогнули, нервы сдали:
— Не могу без припасов. Нутро пустоте противится. А самим недосуг. Сами видите. Думал не приметите, не хватитесь. Вот и согрешил.
— Все вернешь завтра посветлу. И от дня нынешнего на все годы жить станете вне общины. Нарушил ты заповедь Божью и наш закон. Не будет прощенья семье твоей никогда. Все мы хозяевами были, все голодали, но не выживали, обворовывая других. Знай, дед, придет кончина твоя — не разрешим паскудить наш погост. Отдельно будешь лежать, как пес, который, сбесившись, всех подряд кусает, — говорил Никанор зло. С того дня семья Комаров среди ссыльных в ссылке жить стала. С ними никто не общался, не замечал и не работал вместе. От них. отвернулось все Усолье. И Комары поняли, что случившееся проложило пропасть меж ними и селом — надолго, а может, навсегда.
Ерофей с Зинкой, как и остальные ссыльные, делали запасы на зиму не жалея сил. В этом году неподалеку от картофельного поля случайно набрели бабы на поляну маслят. И за неделю навозили на старой кляче столько, что мужики удивлялись.
В погребах усольцев даже варенье появилось. Малиновое. А все Зинка. Повезло ей в поселке уговорить нескольких старух купить сахара. Те уважили. Но сахар сырым оказался… И баба пригорюнилась. Пожалела, что столько денег извела зря. Но вернувшийся с маяка сын Гусева принес для Татьянки горсть малины. Неподалеку от маяка набрал. Зинка и уговорила ребятню сходить за ягодой. Те уже на следующий день бидончиками, банками принесли с три ведра. Да так понравилось им варенье, что без уговоров сами за малиной бегали.
Зинка радовалась: все разнообразнее стол усольцев будет.
К концу осени, когда закончилась путина и с хмурого, пузатого неба готова была сорваться первая жестокая метель, вздумала баба сходить в поселок за продуктами вместе с Лидкой. За эту путину, рыбокомбинат впервые по-честному рассчитался со ссыльными.
Женщины, оставив в лодке двоих подростков из села, попросили подождать, не убегать далеко от лодки и заторопились в магазин. В новом пальто, в пуховом пушистом платке, Зинка выглядела красивее и наряднее поселковых баб, не узнавших в ней ссыльную.
Завидев ее, очередь онемело расступилась. Зинка купила все что было нужно. Набив до отказа все сумки и сетки. И лишь когда стала рассчитываться, продавец спохватилась, узнала бабу и заорала:
— Вертай все обратно! Ишь, нахапала! Путевым людям из-за вас не хватит! Вырядилась тут в кралю, прохвостка! На нашей крови нажралась! А ну, пошла отсюда, дармоедка! — потянула руки к сумкам.
— А ну! Покажь свои руки сюда, — потребовала Зинка багровея. И сунув под нос продавцу свои шершавые, мозолистые руки, сказала:
— Это мы тебя кормим! И не гунди, пока мы молчим!
— Молодец, женщина! Вот это да! И за себя постоит, и глянуть на нее любо! — услышала голос за спиной. Оглянулась, окинула строгим взглядом говорившего:
— Эх-х! Мне б такую бабу! До чего хороша!
— И верно, хоть картину с ей пиши! Уродил же Бог красу такую, — не сдержался дедок — сторож.
— Да ты что? Она ж из Усолья! — дернул кто-то мужика за рукав. Тот, ойкнув, затих, будто подавился собственным восторгом.
А продавец, снова осмелев, заорала на Зинку, словно сдуру. Видно, давно в свой адрес комплиментов не слышала. Вот и зашлась злобой, как барбоска. Грозить милицией стала. И тут не стерпела Лидка.
Вывернулась откуда-то из толпы. Такого насовала продавцу, что та долго не могла продохнуть и стояла онемело выпучив глаза.
Люди из очереди наружу выскакивали, хватаясь за животы. Заходились от смеха. Не могли разогнуться. Смеялись до слез, до колик. А Лидка сыпала, как из пулемета, не уставая.
У мужиков, видавших виды, папиросы повыпадали из зубов. Такого они в жизни не слыхали. Даже на войне… Тут же баба… Всем очко вперед дала…
Продавец и рада бы ответить, да куда там? Нарвалась на второе дыхание, свежую волну. И хотела любой ценой, поскорее избавиться от языкатой бабы.
А Зинка с Лидкой, подхватив сумки и сетки, хохоча на весь поселок, возвращались к лодке. Не дойдя немного, прислушались. Откуда крики? Заторопились. А вскоре остановились обомлев.
Свора поселковых пацанов забрасывали камнями усольскую лодку. Одному из подростков разбили камнями голову, второму попали в глаз. Но и это не остановило. Толпа мальчишек, озверев, подступала все ближе к лодке. Силы были явно неравными. И тогда Лидка сообразила. Налетела. Схватила самого задиристого мальчишку. Толкнув в спину, повалила. Связала поясом руки, швырнула в лодку.
— Еще один камень, задушу вашего! — крикнула пересохшим горлом.
Подростки сразу выпустили камни из рук. Испугались, поверили. У Лидки от злобы лицо перекосилось, посерело.
Когда покупки оказались в лодке, Зинка предложила отпустить пацана.
— Нет! Он, гад, за всех ответит! Пусть наши решат, что с ним делать!
— оттолкнула лодку от берега.
— Тетка, отпусти! Не то голову тебе поселковые оторвут за нашего!
— грозился с берега чей-то веснушчатый мальчишка.
— В ноги кланяться станете! — усмехнулась Лидка. И гребла к Усолью торопливо.
Вечером в село приехала милиция вместе с хмурым, худым мужиком.
— Где мой сын? — заорал он на все Усолье. Но ему никто не ответил.
— Не дай Бог, если что утворили, всех сожгу! — заорал визгливо. Но никто даже голову не повернул в его сторону.
Рыжеусый милиционер, завидев Ерофея, подошел, как к старому знакомому:
— Где поселковый пацан?
— Да вон у костра сидит. С ним Харитон. Наших ребят лечит. Пойдите к ним, — и сам — пошел следом.
У костра ссыльные подростков окружили. Двое — перевязаны. Рассказывают, как все произошло:
— Мы тихо сидели. Ждали своих. Даже не разговаривали. А эти, — кивнув в сторону поселкового, — заорали: — Бей полицаев, громи врагов народа! И стали камнями швырять в нас. Мы тоже хотели. Но нам головы поднять не дали. И забрасывали, пока наши из магазина не вернулись. Даже когда в глаз мне попали — сильней стали закидывать. А Толику в голову три раза камнем попали. Убили б — не успей наши…
— Доколе это твориться будет? Уж меж пацанами до убийства доходит! — негодовал Ерофей.
Поселковый мужик, завидев сына, подскочил:
— Тебя били? — спросил взахлеб.
— Ждали, покуда ты подоспеешь, чтоб тебя на его глазах выпороть за паскудное воспитание! Чтоб век помнил, как за прокунду платятся! — схватил поселкового мужика за шиворот Ерофей. И крикнул:
— Эй, Лидка! Возьми замухрышку! Сорви портки и врежь ему за малого двойную порцию! Чтоб до конца жизни жопа не зажила. Как сесть захочет, так и вспомнит, выблевок вонючий!
Лидка подскочила с вожжами. Усатый милиционер остановил ее.
— Не трожьте. Не надо самосуда. Мы с этим разберемся. Всех мальчишек разыщем. Уж поверьте, за версту обходить станут, — подталкивал к лодке отца с сыном.
Усольцы видели, как причалив к берегу, повел милиционер обоих в милицию. И, наблюдавшие за берегом усольские мальчишки, дежурившие до темноты, не увидели, чтобы милиционер отпустил задержанных.
Через неделю отец мальчишки снова появился в Усолье. Но уже не кричал, он плакал, упрашивая ссыльных, простить поселковых пацанов.
— Всех их в колонию отправляют. В тюрьму для малолеток. Разве это правильно? Ну, виноваты они — оплатим мы лечение ваших ребят. Но и наших пощадите! Дети они! Глупые еще!
— Эти глупые средь вас росли. Другими им не стать. Простим мы их — дадим повадку бить теперь уже сторожко, из-за угла. Нынче они и вовсе озвереют. А после тюрьмы, помнить станут, что чуть где обсерутся, их по вони сыщут. Небось ваши слова они кричали — полицаи, враги народа! Нехай самих уголовниками назовут. Это по справедливости. И не проси тут. Сгинь с глаз! — потребовал Ерофей. Остальные ссыльные молчали.
Через день к усольцам прибыла из Октябрьского целая делегация родителей.
Их встретил на берегу Никанор.
— С чем приехали? — спросил хмуро. И услышав, что хотят просить прощенья для мальчишек, не велел выходить на берег.
— Зря прикатили! Пришло время проучить вас. Чтоб впредь знали. И боялись обидеть невинного!
— Это вы невинные? — вспылил седой мужик, и расхохотался нахально, грязно. — Слушай, ты, полицайская морда, кулак недобитый, неужели думаешь, если наших мальчишек посадят, вам это даром пройдет? Да не мечтайте о таком! Никого дышать не оставим! Ни единого! Запомни это! И своим передай, — развернул лодку по течению и направил к поселку,
Никанор передал весь разговор усольцам.
— Может, в милицию сказать? — подал кто-то робкий голос.
— Они нас сутками стеречь станут? Чего ж на своем берегу порядка не навели? Нет уж, тут самим надо! Сторожей будем выставлять каждую ночь. Иначе до беды недалеко, — вздохнул Никанор.
И тут бабы отошли в сторону. Зашептались меж собой. И утром в Октябрьский уехала на лодке Лидка.
Вернулась к обеду. Привезла в лодке трех собак. Выпустила на берег. И смеясь сказала:
— Две бродячие. Жратвой заманила. А этого, здорового, купила у добрых людей.
— Зачем нам они? — не сразу понял Гусев.
— Сторожа. Дня за два всех своих узнают. А коли кто чужой— дадут знать. Брехнут. С ними и сторожить легче. И проспать нельзя.
Усольцам понравилась затея с собаками. Оно и верно. Хоть голос подадут. И то прок…
Но собаки не услышали. Крепко уснули в ту ночь ссыльные, забыв об угрозе. Не знали, что в этот день увезли из поселка семерых подростков в трудовую колонию. А их озверевшие родители решили отплатить ссыльным за свое и ребячье горе.
Первым вспыхнул факелом дом Комаров. Облитый бензином со всех сторон, он загорелся ярко, высветив в ночи усольскую улицу и бегущих по ней людей. Вот они облили дом Ерофея. Чиркнула спичка, но чья-то жесткая рука сдавила горло. Подняла высоко над землей…
— Сдохни, курва! — громыхнуло громом в ухо.
Из домов выскакивали полуголые ссыльные. Кто к реке по воду, другие за лопаты и тряпье, надо пожар тушить. Огонь от дома Комаров на другие перекинется. Уйми его потом…
Трещит, лопается, разлетается от жара в брызги оконное стекло. Осколки летят в глаза, лица. Люди не замечают. Водой, землей, тряпьем огонь тушат. Сбивают брезентом. Но огонь сильнее. Не будь бензина — давно бы справились. Тут же — хоть волком вой.
Дети, бабы — бегом воду носят. Сколько ее на дом вылито? А стены огнем берутся. Он к крыше поднимается. Там рубероид. Его не погасить.
— Господи! Прости грехи наши! — плачет старик Комар. Но пожар безжалостен. Огонь заметался по дому, сжирая на пути все подряд.
А в темной воде Широкой нагнал Ерофей лодку с поселковыми поджигателями. Перевернул ее, навалившись на борт всем телом. Накинулся на того, кто лодкой правил. Кулаком в темя. Тот откинулся, ко дну пошел. Следом другого прихватил. За горло. Не сразу почувствовал нож под лопаткой. Тупая боль сковала руку. Потом не стало дыхания. Ничего не успел понять Ерофей. В глазах темно стало.
— Значит, сумели огонь одолеть, — мелькнуло в сознании последнее…
Но нет, не сумели ссыльные потушить пожар. Единственное — не дали огню перекинуться на соседние дома. Да и то, потому, что не успели облить их бензином поселковые. Зинка, возвращаясь домой случайно приметила мужика, валяющегося за углом дома. Не ссыльный. Язык прокушен. Видать, в руки Ерофея попался. По запаху поняла, что помешал муж поджечь дом. Но где сам? На пожаре его не было. В доме тоже пусто. Выскочила к реке. Там никого. Но от чего так дрожит все тело и ноет, болит сердце? Что случилось? Откуда ждать беду? — текли по щекам слезы.
И только собаки, почуяв беду, выли в черное небо, то ли отпевая Ерофея, то ли зиму торопя. Ерофея вместе с двумя поселковыми мужиками выбросило на берег приливом через три дня. Забрали мертвеца и от Зинкиного дома. Других поджигателей никто не видел, некому было их назвать. И милиция, теряясь в догадках, передала материал в прокуратуру. Пожар в Усолье, смерть четырех человек, ей так и не удалось расследовать…
После похорон Ерофея Зинка долго не выходила из дома. Стала неразговорчивой, злой. И все оставшееся в душе тепло отдавала дочери. Татьянка росла похожей на свекровь. С малолетства взялась за иглу, училась шить. Если б не женщины, может и свихнулась бы Зинка от горя и одиночества. Но ей не дали. И не глядя на замкнутость и нежелание бабы видеть чужих в доме, ее редко оставляли один на один с памятью и бедой.
Пережил эту зиму в землянке и Комар, вместе со старухой и сыновьями. Никто из ссыльных не взял его к себе в дом. Не пустил пожить до тепла. Зинка одна спала в холодной постели. Но однажды проснулась в ужасе. Услышала, как тихо открылась входная дверь. Кто-то, сдерживая дыхание, наскоро разулся и на цыпочках направился к ней.
— Кто тут? — всполошилась баба.
— Я, Митька… — отозвалось рядом.
— Чего тебе? — еле успела спросить, как жадные руки схватили ее душно, прижали к волосатой груди:
— Моя, Зина, радость моя…
— Пошел отсюда, кобель! — вырывалась баба. А Митька уже влез в постель, тискает бабу, лапает. Зинка отталкивает, бранится. Худой мужик с виду, но жилистый, тяжело сладить с ним. И вдруг вспомнилось, как опозорил он ее перед Ерофеем. И вся злоба на него собралась в колючий ком.
Митька и не ожидал. Он уже успел содрать с себя мешавшую одежду и млел от радости, что сумеет отомстить за свой позор мертвому Ерофею. Но не тут-то было… Зинка напряглась, вытолкнула мужика из постели, и схватив топор у печки, бросилась на Митьку. Тот увернулся. Зинка, словно ошалев, пошла на него буром.
— За шлюху принял? Думал, я тебя приму, коль вдовой стала?
Митька в одной исподней рубахе, едва успел выскочить из избы. И голый, босиком по морозу и снегу, благо усольцы не все проснулись, бежал к своему дому, натягивая подол рубахи на срамное. Вслед ему на все село неслась отборная брань, от какой не только задница, пятки краснели.
Выкинув на дорогу Митькины тряпки, Зинка легла в постель. Но уснуть, так и не смогла. Прижав к себе Таньку, успокаивала, утешала дочь, сказав, что Митька вор. К обеду все Усолье над мужиком потешалось. Его высмеивали открыто, едко. И тот возненавидел Зинку всем своим сердцем. Жена Митьку теперь не замечала. Словно похоронила заживо. Дети не разговаривали, отвернулись от него. Ссыльные открыто потешались над ним. Многие перестали с ним здороваться. А Зинка, попросила Гусева наладить засов на дверь. Чтоб не влезали в дом кобели. Зима в этом году выдалась суровая. И баба, оставшись без Ерофея, часто сидела в темноте, накинув на плечи мужнюю телогрейку. Ни к чему не лежали руки. Не хотелось ничего делать. И вот так, вечером, перед самой пургой, кто-то в окно постучал.
— Зинаида! — позвал голос с крыльца, тихо, тревожно.
В дом вошел старший сын Комара — Андрей.
— Прости меня, ради Бога! Не хочу обидеть. Просто вижу, совсем из дома не выходишь. Не топится печь. Нет света в окнах. Решил навестить. Уж не заболела ли? Может помочь чем смогу? Воды принести, иль дров? Много может не умею, но что могу — подсоблю. Не гребуй мною. Мне ничего не надо, не думай худое. Я от чистой души.
— Где она у тебя, душа эта взялась? — усмехнулась Зинка и указав на дверь, сказала зло:
— Пошел вон!
Андрей потоптался у двери.
— Холодно у тебя. Сыро. Дочку пожалей. Какая разница, кто поможет? Дай топор, дров нарублю, — и завидев топор у печки, взял его, молча во двор вышел. Вскоре вернулся с охапкой дров, затопил печь, взяв ведро, воды принес. Потом снова за дрова взялся. Нарубил много. Аккуратно у печки сложил.
— Давай рыбу пожарю, — предложил запросто.
— Не хочу, — ответила вяло.
Ухватив банку, принес молока, хлеба. Заставил поесть Танюшку. Потом и Зинку. В доме подмел. И усевшись напротив, заговорил:
— Мы не раз помирали. Беда, она завсегда за плечами стоит. Когда дом сгорел, мы все чуть с ума не спятили. Кое-как в себя пришли. Одни мы туг, хоть и не в одиночестве. И здесь вздумалось мне своих от горя отвлечь. Но как? И принес в землянку цыплят. В Октябрьском купил. По дешевке. Потому, что поздние они. Ну и поместил в корзине. В углу. Она какая — никакая; а жизнь. Заботы и времени требует. Голос подает, жрать просит. Мать отвлеклась. Потом и отец. А мы — мужики, стали на новый дом бревна готовить. Ошкуривали их. Ну, а сгоревшие — разобрали. Уже стены стали поднимать. Тяжко заново все делать. А надо. В землянку приходим — цыплята кричат. Живые, знакомые голоса. С ними старики наши говорить научились, плакать перестали. И мы успокоились. Живому об жизни думать надо. И тебе, Зина, нельзя себя заживо хоронить. Грешно это.
— Ты к чему такое болтаешь? — удивилась баба, глянув на Андрея исподлобья.