Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История одной случайности, или Происхождение человека - Леонид Борисович Вишняцкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

К концу ледникового периода, или, точнее говоря, к началу современного межледниковья, именуемого голоценом, ойкумена гомо сапиенс приобрела, практически, свои современные очертания. Это произошло после того, как примерно 15 тыс. лет назад началось заселение Америки. Правда, некоторые исследователи считают, что последнее событие произошло гораздо раньше, но убедительные доказательства в пользу этого пока отсутствуют.

В процессе своего расселения разным популяциям человека приходилось приспосабливаться к жизни в разных природных условиях, результатом чего стало накопление более или менее четко выраженных биологических различий между ними, приведшее к формированию современных рас. Нельзя исключить, что определенное влияние на последний процесс оказали и контакты с коренным населением осваиваемых регионов (с неандертальцами в Европе, с какими-то местными формами палеоантропов в Южной и Восточной Азии), которое, видимо, было в анатомическом плане довольно пестрым.

Глава 2. Центральный путь природы

Происхождение человека, да и вся история отряда приматов, кратко рассмотренная в предыдущей главе и охватывающая, как минимум, 60 миллионов лет, представляют собой лишь небольшие фрагменты общей картины развития жизни. Этим событиям предшествовали сотни миллионов и миллиарды лет органической эволюции, в течение которых последовательно происходило усложнение одноклеточных организмов, формирование многоклеточных, разделение последних на ряд групп (типов) с радикально различающимися планами строения и, наконец, развитие внутри каждой из этих групп, иногда сопровождавшееся повышением общего уровня организации. За это время жизнь опробовала огромное количество самых разных способов приспособления и форм существования, и некоторые из них оказались достаточно эффективными для того, чтобы сохраняться, почти не меняясь, на протяжении нескольких геологических периодов или даже эр (рис. 2.1).

Рис. 2. 1. Некоторые виды «живых ископаемых» и их возраст.

По сравнению с такими долгожителями, как, скажем, плеченогие моллюски лингулы, или кистеперые рыбы из семейства латимериевых, приходящиеся близкими родственницами непосредственному предку первых сухопутных четвероногих, человек с его коротенькой историей все равно, что новорожденный. Поэтому утверждать, что избранный им путь более надежен, чем путь, по которому вот уже сотни миллионов лет следуют латимерии, лингулы и прочие «ветераны» эволюции было бы, пожалуй, несколько преждевременно и чересчур самонадеянно.[11] Да что там рыбы и моллюски! Даже среди млекопитающих есть такие, кто «нашел себя» десятки миллионов лет назад, т. е. в эпоху, когда не то что человека, а и приматов-то не было, и с тех пор пребывает практически в первозданном состоянии, избежав и сколько-нибудь заметных эволюционных изменений, и вымирания. Таков, например, опоссум (Didelphis), появившийся в Америке еще в меловом периоде, но, тем не менее, благополучно доживший до наших дней и даже давший миру весьма известного литературного персонажа (братец Опоссум из «Сказок дядюшки Римуса»).

Однако, несмотря на столь почтенную разницу в продолжительности существования, историю жизни изучают и пишут все же не лингулы, не латимерии и даже не опоссумы, а эволюционные младенцы — люди, и это обстоятельство само по себе уже заставляет подозревать, что происхождение человека — событие особенное. В нем многие философы, а вместе с ними и склонные к философствованию представители естественных наук, видят наиболее яркое проявление так называемой «магистральной» тенденции в развитии живой природы. Суть этой тенденции усматривают в становлении сознания и его высшей формы — разума, т. е. в становлении способности немеханически, посредством научения и запоминания фиксировать и накапливать информацию, а затем анализировать ее и добывать путем анализа новое знание, выходя, таким образом, за пределы того, что непосредственно дано в опыте. Именно в совершенствовании таких способов усвоения и обработки информации заключается, по мнению многих исследователей, наиболее прогрессивный или даже единственно прогрессивный путь эволюции органического мира.

Но можно ли использовать понятие прогресса, столь непопулярное ныне даже в общественных науках, применительно к природе? Не покидаем ли мы в этом случае, как опасался один из создателей господствующей сейчас в биологии синтетической теории эволюции Дж. Холдейн, «относительно твердую почву научной объективности ради зыбкой трясины человеческих ценностей»? Многие ученые разделяют это опасение, полагая, в частности, что увязывать прогресс в эволюции жизни с развитием разума — недопустимый антропоцентризм. Тот же Холдейн заметил по этому поводу, что и само развитие от обезьян к человеку «может вполне представляться обезьяне переменой к худшему», и для такого скепсиса есть немало оснований. В конце концов, все мы по личному опыту знаем, что человек как биологический организм весьма далек от совершенства, и что наше тело — инструмент довольно хрупкий и не особенно надежный. Как сказал по этому поводу известный русский писатель, врач по образованию, «человек застигнут настоящим временем в определенной стадии своей эволюции, с массою всевозможных недостатков, недоразвитий и пережитков; он как бы выхвачен из лаборатории природы в самый разгар процесса своей формировки недоделанным и незавершенным».[12]

Более того, даже сама способность помнить, мыслить и предвидеть, проникать в воображении в прошлое и будущее, отличающая человека от всех других живых существ, может делать нас не только сильными, но и беспомощными, не только счастливыми, но и глубоко несчастными. Достаточно сказать, что за удобства и радости, которые доставляет разум, членам нашего вида — очевидно, единственного среди всех ныне существующих на Земле — приходится расплачиваться мучительным осознанием неизбежности смерти. А ведь кроме этого есть еще угрызения совести, тревога о будущем, боязнь за близких и прочие душевные терзания и муки, неведомые, по всей видимости, «нормальным» животным, но столь обычные для нормальных людей.

Размышляя о подобных вещах, поневоле начинаешь подозревать, что поведай какой-нибудь доброжелатель тем обезьянам, которым суждено было стать нашими предками, о том, какая жизнь ждет их далеких потомков, они бы, возможно, предпочли эволюционировать как-нибудь иначе и всеми силами постарались бы не покидать джунглей и не спускаться с деревьев на землю. Вопрос, однако, не в том, понравилась бы им или нет перспектива стать людьми, а в том, был ли у них шанс избежать этой участи. Собственно, дело даже не в каких-то конкретных обезьянах и вообще не в обезьянах и не в людях, дело в направленности эволюции как таковой. Могла ли она обойтись без так называемого «магистрального» пути, могла ли миновать, «не заметить» его? Возможен ли был такой ход развития жизни, при котором ни люди, ни какие-либо иные мало-мальски способные к мышлению животные так никогда и не появились бы? Иными словами, считать ли возникновение сознания и разума результатом игры слепого случая, осуществлением одной из множества примерно равновероятных возможностей в эволюции живых существ, или, напротив, реализацией некоей действительно «магистральной» тенденции в эволюции живого, следствием ее объективной устремленности в определенном направлении?

«Один взгляд на ископаемые виды показывает нам, — утверждал в своей самой знаменитой книге выдающийся французский мыслитель А. Бергсон, — что жизнь могла бы обойтись без эволюции или эволюционировать в весьма узких границах, если бы она избрала гораздо более удобную для нее участь — застыть на этих примитивных формах. Некоторые корненожки не изменились со времени силурийской эпохи. Бесстрастные свидетели бесчисленных переворотов, потрясавших нашу планету, лингулы и сегодня — те же, что были в самые отдаленные времена палеозойской эры».[13] То обстоятельство, что развитие органической материи все же не остановилось на корненожках и лингулах, а пошло намного дальше, Бергсон объяснял действием «жизненного порыва», т. е. некоего первичного, исходного импульса, «внутреннего напора, который поднимает жизнь, через постепенно усложняющиеся формы, ко все более и более высоким судьбам».[14] Однако, какова природа этого таинственного «порыва», что это за сила, что ее порождает и направляет остается совершенно неясным, а единственным доказательством ее существования служит сам факт развития жизни. Не удивительно, что ученых, старающихся по мере возможности обходиться без непроверяемых допущений и, как правило, не склонных к мистицизму, такое объяснение непонятного через неизвестное не удовлетворяет. Они ищут иные, познаваемые причины прогрессирующего усложнения органического мира, пытаясь выявить конкретные факторы, обусловившие этот процесс, и понять механизм их взаимодействия. Конечно, здесь тоже пока далеко не все ясно, по многим вопросам между разными исследователями существуют серьезные разногласия, но все же в общих чертах решение (или, говоря более осторожно, одно из возможных решений) занимающей нас проблемы вырисовывается довольно отчетливо.

С самого момента своего возникновения жизнь на Земле должна была приспосабливаться к внешним условиям существования. Эти условия в силу нестабильности астрономических, тектонических, климатических и прочих факторов, а также нарастающей экспансии самой жизни, т. е. размножения организмов, появления все новых и новых их разновидностей, постоянно менялись. Изменения среды влекли за собой изменения связанных с ней форм живого, а поскольку последние сами являются одной из составляющих среды, то это, по принципу обратной связи, делало неизбежными дальнейшие преобразования. «Вечный двигатель» эволюции, известный в биологической литературе под названием закона Красной королевы (той самой, которая должна была «бежать, чтобы оставаться на месте» в своей Стране Чудес), появился, таким образом, вместе с жизнью и работал хоть и не всегда на полную мощность, но, в общем, без перебоев.

Особенно важно, что среда не просто менялась — она усложнялась, становилась все более разнообразной и все менее стабильной. Экспансия жизни, нарастание плотности ее физической массы требовали освоения все новых мест обитания и экологических ниш, новые виды должны были приспосабливаться к все более сложным и разнообразным условиям. Таким образом, обратная связь осуществлялась и здесь: усложнение среды вело к усложнению организмов и их сообществ и наоборот. Вследствие этого неизбежно должна была расти экологическая пластичность жизни, естественный отбор благоприятствовал, прежде всего, таким формам, которые, благодаря особенностям их морфологии, физиологии и поведения имели сравнительно больший запас прочности, были надежнее застрахованы от разного рода неприятных сюрпризов, связанных с изменениями условий существования. Эти формы не только получали больше шансов на выживание, они — и это, пожалуй, главное — платили за него меньшую цену, их существование обеспечивалось меньшим числом смертей отдельных особей. Все более выраженной становилась, таким образом, объективная устремленность живого к самосохранению и, как следствие этого, к «автономизации», то есть усилению независимости от среды — источника непредвиденного. Все живое естественным образом предрасположено к самосохранению, а единственная гарантия такового — повышение устойчивости против разного рода негативных внешних воздействий. Поэтому развитие в сторону автономизации от среды может рассматриваться как стратегия жизни, как «магистральное» (хотя далеко не единственное) направление эволюции форм живого.

Это направление вполне правомерно называть прогрессивным. Ведь прогрессом мы считаем, попросту говоря, движение от худшего к лучшему, а для жизни хорошо (прогрессивно) то, сто способствует борьбе со смертью и, соответственно, утверждению самой жизни. На первый взгляд может показаться, что при таком определении прогрессивными следует считать и многие группы, остановившиеся или деградировавшие в своем развитии, но достигшие при этом, подобно различным паразитам, высокой численности; однако, на самом деле подобные формы олицетворяют собой не наступление жизни, а компромисс со смертью, приспособление к ней. Носитель жизни — отдельный организм — здесь ничто: группа за свое существование платит огромной смертностью, компенсируемой бешеными темпами размножения. «Когда сообщают, — пишет биолог В. А. Красилов, — что после пронесшегося тайфуна пляж покрыт толстым слоем гниющих водорослей, погибли тысячи выброшенных на берег рыб и сотни птиц, несколько человек получили ранения — им оказана медицинская помощь, то эти цифры сами по себе характеризуют прогресс». «Направленность прогресса, — заключает он, — сохранение каждого живого существа», и эта направленность «становится все более явной от этапа к этапу» эволюции органического мира.[15] Таким образом, кажется, что если оценивать прогресс в живой природе не с позиций того или иного вида организмов, а с позиций жизни как целостного явления, то определить, в чем он заключается, можно и не погрязнув при этом «в зыбкой трясине человеческих ценностей».

Каким же путем достигалась все большая независимость от условий существования, устойчивость к их переменам? Естественно, большую роль здесь играло морфологическое и физиологическое совершенствование организмов, накопление ими таких черт анатомического строения, которые способствовали повышению экологической пластичности и могли послужить щитом против негативных внешних воздействий, связанных с нестабильностью среды. В ряду таких усовершенствований стоят, например, обретение костного скелета позвоночными, или постоянной температуры тела млекопитающими и множество других, в том числе гораздо менее масштабных, приспособлений. Вместе с тем, очевидно, что следование по пути наращивания лишь чисто морфологических и физиологических адаптаций было бы малоэффективно и не имело перспективы: ведь успех в борьбе за выживание зависит не только от количества и качества сугубо соматических (телесных) средств защиты, но и от того, насколько удачно они используются. Попросту говоря, ежу не помогут иголки, а черепахе — панцирь, если первый не свернется вовремя в клубок, а вторая не втянет голову и конечности. Самый сильный яд, самые острые клыки и крепкие когти окажутся бесполезными, если их обладатель недостаточно проворен, а быстрые ноги или легкие крылья не спасут того, кто не обнаружит опасность загодя. Иными словами, сколь бы изощренно ни был организм «оборудован» в анатомо-физиологическом плане, без должным образом организованного поведения он обречен на быструю гибель.

У наиболее примитивных, простейших организмов поведение жестко детерминировано генетически и потому однообразно, непластично. В его основе — набор стандартных реакций, которые проявляются лишь при непосредственном воздействии того или иного раздражителя. Адаптивный потенциал такого поведения очень невелик, и потому за приспособление к меняющимся условиям существования, к новым, не предусмотренным генетической программой требованиям среды приходится платить огромную цену жизнями мириадов и мириадов особей. Напротив, достаточно широкий диапазон поведенческих реакций может обеспечить сравнительно быструю и безболезненную адаптацию даже в крайне нестабильных условиях. Более пластичное поведение предполагает, прежде всего, перспективную оценку жизненно важных параметров среды, способность к предвидению и, соответственно, предварению внешних воздействий. Это, в свою очередь, требует интенсификации обмена информацией со средой. Усвоение и переработка все больших объемов информации — залог повышения защищенности живого в вечной борьбе со смертью.

Поясню сказанное на примере шахмат. В этой игре (как, впрочем, и во всякой другой) больше шансов на победу имеет тот, кто точнее оценивает позицию, видит больше вариантов возможного развития событий и, главное, способен каждый из них просчитать на большее, чем соперник, число ходов вперед. Успех, таким образом, зависит от способности «шире» увидеть и дальше предвидеть. Сходным же образом дело обстоит и в живой природе. Чем больше информации может извлечь, усвоить и обработать тот или иной организм, чем лучше он сориентируется в настоящем и будущем, тем более адекватным, целесообразным будет его поведение, и тем, следовательно, выше вероятность того, что в изменяющихся условиях существования он не станет жертвой «непредвиденных обстоятельств». Тот, кто точнее оценит ситуацию, скорее найдет способ избежать грозящих ему неприятностей и лучше других сумеет использовать открывающиеся благоприятные возможности.

Один из путей повышения пластичности поведения — расширение соответствующих генетических программ. Однако такое расширение способно дать лишь весьма ограниченные возможности: оно предполагает строго определенный круг решений для столь же строго определенного круга задач. Максимально возможную степень независимости от среды обеспечивает иной путь, который оказывается поэтому более эффективным и перспективным. Суть его в том, что по мере усложнения форм живого все возрастающую роль в организации поведения начинает играть информация, получаемая и фиксируемая не генетически, а благодаря памяти и опыту данной особи и заимствованию опыта у ей подобных (через научение, подражание, припоминание). Именно на этом пути совершается становление сознания, а затем и разума. Ведь сознание — это, в сущности, и есть способность к внегенетическому и притом немеханическому, активному, избирательному усвоению информации, а разум — его высшая форма, когда способность к фиксации опыта дополняется способностью к мышлению, т. е. к анализу наличной информации и выходу, в результате такого анализа, за ее пределы.

Невозможно точно указать тот момент, когда появляется сознание, но его нарастание по мере развития органического мира — несомненный факт. Уже беспозвоночные обладают некоторой способностью к обучению — приобретению памяти, дополняющей генетическую, и обеспечивающей более сложное реагирование на внешние раздражители. Это еще, вероятно, нельзя называть сознанием, но, во всяком случае, здесь можно уже говорить о формировании важнейшей предпосылки его появления. У позвоночных же, причем далеко не только у млекопитающих, но также у птиц и рептилий (по крайней мере, некоторых), имеются, помимо памяти, и несомненные начатки того, что принято называть рассудочной деятельностью, т. е. «понимание тех элементарных эмпирических законов, посредством которых предметы и явления окружающей среды связаны друг с другом».[16] Обладатели такого рода талантов могут уже строить свое поведение, руководствуясь решениями, принимаемыми по схеме «если — то». Забегая вперед, заметим, что наиболее универсальным в поведенческом отношении отрядом млекопитающих являются приматы, а среди них обезьяны. Значительные изменения в поведении обезьян часто происходят в очень короткое время — в течение жизни одного поколения, что убедительно свидетельствует об их негенетической природе (к этой теме мы еще специально вернемся в четвертой главе).

Конечно, повышение пластичности поведения вообще и развитие сознания, в частности, были бы невозможны без совершенствования органов восприятия и управления (нервная система, мозг), для чего требовалась соответствующая анатомическая основа. Поэтому более гибкое и разнообразное поведение демонстрируют, как правило, более сложные в морфофизиологическом плане организмы. «Можно сказать, — писал по этому поводу Тейяр де Шарден, — что концентрация сознания изменяется обратно пропорционально простоте материального соединения, которое оно сопровождает. Или, иначе, сознание тем совершеннее, чем более сложное и лучше организованное материальное строение оно сопровождает».[17]

Таким образом, у нас есть, пожалуй, достаточно веские основания для того, чтобы согласиться с теми, кто считает, что возникновение на нашей планете сознания и разумных форм жизни «диктуется всей логикой развития живой материи».[18] И, объясняя это явление, вполне можно обойтись без ссылок на таинственные силы вроде «жизненного порыва», тем более что они все равно ровным счетом ничего не объясняют. Если и говорить о «жизненном порыве», то понимать под ним следует не некое якобы изначально присущее живому стремление к развитию и совершенствованию, а всего лишь стремление к самосохранению. Развитие же — это не более чем побочный результат такого стремления, ставший не только возможным, но и неизбежным благодаря специфическому характеру законов размножения, наследственности, изменчивости и отбора, а также вследствие нестабильности условий существования. Допустимо предположить, что, заранее зная хотя бы в основных чертах эти законы и имея нестабильность среды в качестве обязательного фона, на котором предстоит разворачиваться истории жизни, можно было бы довольно точно спрогнозировать, по крайней мере, основные тенденции будущего эволюционного процесса. В свое время французский генетик Ф. Л’Эритье рискнул даже утверждать, что «если бы существовал некий наблюдатель, который с самого начала знал бы о возможностях, открытых макромолекулярным механизмом для воспроизводства и передачи информации, осуществляемых игрой нуклеиновых кислот, он без сомнения мог бы предвидеть, что процесс усложнения материи, начавшийся на Земле около четырех миллиардов лет тому назад, приведет, в конце концов, к возникновению психики типа человеческой».[19]

Глава 3. Всё могло быть иначе

«Раздавите ногой мышь — это будет равносильно землетрясению, которое исказит облик всей земли, в корне изменит наши судьбы. <…> Может быть, Рим не появится на своих семи холмах. Европа навсегда останется глухим лесом <…>.

Наступите на мышь — и вы сокрушите пирамиды. Наступите на мышь — и вы ставите на вечности вмятину величиной с Великий Каньон».

Р. Брэдбери. «И грянул гром».

Если резюмировать все сказанное в предыдущем разделе одной фразой, то она будет звучать так: жизнь предрасположена к сознанию и разуму постольку и настолько же, поскольку и насколько она предрасположена к самосохранению, к продолжению самой себя. Эволюционное становление сознания и мышления можно рассматривать как вполне закономерную тенденцию в истории органического мира, тенденцию, в рамках которой жизнь нашла наиболее радикальное средство автономизации от среды и наиболее эффективный способ самосохранения. Самым же ярким проявлением этой «магистральной» тенденции является, безусловно, антропогенез, основным содержанием которого было именно развитие интеллекта.

Однако неверно было бы истолковывать сказанное как попытку обосновать предопределенность появления на Земле человека. Предрасположенность земной природы к созиданию сознания и разума не означает предрасположенности к созиданию вида гомо сапиенс в качестве носителя этих свойств. Конечно, тот факт, что именно млекопитающие, а среди них именно обезьяны оказались «на острие прогресса» имеет свои причины, но в принципе вполне допустимо, что при несколько ином развитии геологических или, скажем, астрономических процессов первыми в движении к мысли могли оказаться какие-то иные существа. Из ныне обитающих на Земле животных довольно высокими интеллектуальными способностями, помимо ряда наземных и морских млекопитающих, отличаются, например, некоторые виды головоногих моллюсков, а среди животных вымерших определенных успехов по этой части могли, как иногда предполагают, достичь отдельные представители класса рептилий, отпусти им судьба несколько больше эволюционного времени.

Некоторые исследователи давно уже задаются вопросом о том, как сложилась бы дальнейшая история жизни на Земле, если бы не массовое вымирание множества разных групп организмов — от аммонитов до гигантских ящеров (динозавров, ихтиозавров, птерозавров), — произошедшее в конце мелового периода, т. е. на рубеже двух последних геологических эр — мезозойской и кайнозойской. Этот вопрос, сколь бы странным он ни казался на первый взгляд, совсем не бессмыслен. Особый интерес ему придают два следующих обстоятельства. Во-первых, хотя причины вымирания до сих пор точно не выяснены, появляется все больше оснований считать, что оно произошло во многом в силу случайных, внешних по отношению к земной природе причин. Во-вторых, не исключено, что среди тех животных, кого оно затронуло, были и формы с относительно крупным мозгом и довольно сложным поведением, вышедшим уже из под тотального контроля врожденных программ и в какой-то степени зависевшим от научения.

Одной из главных жертв позднемелового вымирания были динозавры, и именно среди них некоторые авторы призывают искать первых претендентов «на продвижение в категорию мыслящих существ».[20] Согласно широко известной и неплохо обоснованной гипотезе, исчезновение динозавров было вызвано катастрофой космического происхождения, т. е. падением крупного астероида, повлекшим за собой резкое изменение климата (его сравнивают иногда с эффектом «ядерной зимы»). Первые веские аргументы в пользу такого хода событий привели в 1980 г. американские исследователи Луис и Уолтер Альваресы, обнаружившие, что в тонком слое глины маастрихтского яруса, относящегося к самому концу мелового периода, содержание иридия — вещества, редкого для геологических пород нашей планеты, но часто встречаемого в большом количестве в метеоритах — в несколько десятков раз превышает норму. Единственной причиной столь резкого повышения концентрации иридия в маастрихтстких глинах могло быть падение гигантского астероида. По расчетам Альваресов, его размер должен был достигать примерно 10–14 км. Какое-то время одним из основных возражений против астероидной гипотезы были ссылки на отсутствие на Земле достаточно крупного ударного кратера соответствующего возраста, но вскоре такой кратер был найден. Он находится на Юкатане (Мексика), называется Чиксулуб, и время его образования — 65 миллионов лет назад — точно соответствует времени образования глин, перенасыщенных иридием. Кроме того, судя по диаметру этого кратера (около 180 км), размер оставившего его небесного тела должен был быть именно таким, какой предполагался ранее на основе проведенных Альваресами расчетов. Естественно, что после публикации результатов изучения Чиксулуба число противников астероидной гипотезы заметно поубавилось, а число сторонников, напротив, увеличилось, и сейчас она, пожалуй, является доминирующей.

Падение крупного астероида должно было повлечь за собой загрязнение атмосферы сотнями миллионов кубометров пыли, что могло привести к ощутимому (до 50 %) понижению солнечной радиации и кратковременному, но значительному понижению температуры у поверхности нашей планеты. Еще одним, не менее тяжелым для живых организмов следствием этого события стал выброс огромного количества токсичных веществ. Резкое ухудшение климата, сопровождаемое кислотными дождями и другими столь же «приятными» вещами, вызвало распад биоценотических систем, и последствия этого распада оказались губительными для многих видов, родов, семейств и целых отрядов растений и животных. Одним из таких отрядов оказались и динозавры. Существует точка зрения, что не произойди этот космический катаклизм, нарушивший естественный, органичный ход развития живой природы, то нашей планетой по сей день владели бы ящеры, и разум появился бы не в своей нынешней материальной оболочке, а в мозгу каких-то из этих животных. В частности, довольно высоко в этом отношении оценивают иногда шансы стенонихозавров — относительно некрупных хищных представителей отряда динозавров, приближавшихся по соотношению размеров мозга и тела к некоторым млекопитающим. Конечно, это — не более чем гипотеза, к тому же гипотеза непроверяемая, но в принципе в ней нет ничего невероятного, и, во всяком случае, она хорошо иллюстрирует идею потенциальной многовариантности эволюции.

Массовое вымирание, произошедшее в конце мелового периода мезозойской эры, было далеко не единственным и даже не самым крупным в истории Земли. Значительное и быстрое — в масштабах геологического времени — оскудение флоры и фауны отдельных регионов или всей планеты много раз имело место и до, и после позднего мела. Вполне вероятно, что причины, по крайней мере, некоторых из этих событий тоже носили катастрофический характер. Во всяком случае, в числе факторов, которые в прошлом могли вызывать биотические кризисы крупного масштаба, чаще всего называют вулканизм и различные воздействия космического происхождения, прежде всего, падение астероидов.[21] По оценкам астрономов на протяжении фанерозоя, т. е. за последние примерно 600 млн. лет, на Землю упало около 60 небесных тел, размер которых в поперечнике превышал 5 км. Результатом таких столкновений стало образование обширных кратеров диаметром 100 км и больше. Случайность это или нет, но, похоже, что образование самых крупных кратеров приходится как раз на те моменты в истории палеозойской и мезозойской эр, когда живая природа Земли претерпевала наиболее кардинальные изменения (рис. 3.1).

Рис. 3.1. Показаны древность и диаметр наиболее крупных ударных кратеров, а также периоды массовых вымираний живых организмов. Знаком вопроса сверху справа от значка отмечены кратеры, возраст или происхождение которых пока не установлены с достаточной степенью надежности.

Самое масштабное из всех известных вымираний потрясло органический мир нашей планеты в конце пермского периода примерно 250 млн. лет назад. Влияние его на дальнейший ход эволюции жизни было, несомненно, огромным. По последним оценкам, основанным на детальном изучении ископаемой фауны из соответствующих геологических слоев, в это время с лица Земли исчезло до 95 % всех ранее населявших ее видов. Вполне возможно, что среди них были и такие, чье развитие могло в будущем привести к формам с высокоразвитой нервной системой, крупным мозгом и сложным поведением. Получи их история свое естественное продолжение, очень многое в мире, вероятно, выглядело бы сегодня совсем не таким, каким мы привыкли его видеть. Этому, однако, не суждено было случиться и, скорее всего, не суждено в силу вмешательства факторов внешних по отношению к живой природе. В качестве наиболее вероятных причин пермского катаклизма сейчас часто рассматривают либо падение крупного астероида,[22] либо резкую активизацию вулканической деятельности, приведшую к глобальному потеплению (примерно на 6°) и выбросу в атмосферу огромного количества метана.[23]

Если продолжить нашу краткую ретроспективную экскурсию по геологическим эпохам, то нельзя не сделать еще остановку в самом начале палеозойской эры, которое является также и началом фанерозойского эона, охватывающего последние 550 миллионов лет истории Земли. Фанерозой характеризуется, прежде всего, бурным расцветом многоклеточных организмов, все ныне существующие типы которых (хордовые, иглокожие, членистоногие, моллюски, плоские и кольчатые черви и т. д.) появляются, судя по ископаемым останкам их первых представителей, примерно одновременно на рубеже вендского и кембрийского периодов. По названию последнего это событие часто именуют кембрийским взрывом, подчеркивая тем самым его внезапный, скачкообразный характер.[24] Каковы же были причины кембрийского взрыва? Почему многоклеточные появляются, или, во всяком случае, начинают задавать тон в палеонтологической летописи именно в это время? Многие ученые считают, что дело здесь в удачном совпадении целого ряда предпосылок и стимулов, не последнюю роль среди которых играли и внешние по отношению к живой природе факторы, такие, например, как расхождение континентов, начавшееся в конце протерозоя, наступившее затем улучшение климата, изменения в химии и циркуляции вод мирового океана и ряд других.[25] Не исключено, таким образом, что и на этой стадии эволюции в запасе у природы, помимо осуществленного сценария, было множество оставшихся нереализованными вариантов развития, представить которые не под силу даже самому изощренному воображению.

Немало интригующих вопросов, самым непосредственным образом связанных с темой этой главы, возникает и в связи с объяснением еще более древних узловых моментов истории органического мира. В частности, весьма любопытная гипотеза была выдвинута недавно относительно причин происхождения эукариот или, иначе говоря, организмов, клетки которых имеют ядро.[26] Возникновение этой гипотезы явилось следствием детального изучения кратера Вредефорт, находящегося на территории Оранжевой провинции в ЮАР. Он имеет диаметр 335 км и является одним из самых крупных и древних ударных кратеров, известных на нашей планете. Воронка кратера была открыта еще в начале прошлого века, но долгое время считалось, что она имеет вулканическое происхождение. Лишь в самые последние годы было доказано, что это не так и что на самом деле Вредефорт образовался в результате падения на Землю космического тела (астероида или кометы), летевшего со скоростью от 40 000 до 250 000 км/ч и достигавшего в поперечнике размера 5-10 км. Особый интерес вызывает то обстоятельство, что произошло рассматриваемое событие 2,1 млрд. лет назад, т. е. примерно тогда же, когда, согласно широко распространенной точке зрения, и появились первые эукариоты. Если такое совпадение, действительно, имело место,[27] то возникает вопрос, было ли оно случайным? Некоторые исследователи допускают, что нет.[28] Ведь известно, что важнейшей предпосылкой возникновения эукариот — по сути, необходимым условием этого шага в развитии жизни — являлось повышение содержания в атмосфере кислорода, а причины такого повышения остаются и по сей день плохо понятыми. Не могло ли быть так, что появление на Земле кислорода в количестве, достаточном для существования аэробных организмов, явилось прямым или косвенным следствием того же события, результатом которого стало и образование кратера Вредефорт? Может быть, лишь этой случайности и обязаны мы тем, что сегодня наша планета населена не только бактериями и сине-зелеными водорослями?

Впрочем, на вопрос о том, каким именно образом падение гигантского астероида или кометы могло повлечь за собой изменение состава атмосферы, сторонники рассматриваемой гипотезы никакого ответа не дают, и продолжать рассуждать на эту тему — значит вступить на почву еще более шаткую, чем в случае с несостоявшимися мыслящими динозаврами. Подобные гипотезы, наверно, достаточно увлекательны, чтобы составить сюжетную основу фантастического романа, повествующего, как пошло бы развитие жизни на Земле, сложись те или иные внешние обстоятельства несколько иначе, но пока нас интересует, прежде всего, не что могло бы быть, а почему было именно то, что было. Поэтому обратимся лучше к тому варианту эволюционной истории, который имел место в действительности, и попробуем выяснить, каким образом нашим далеким предкам — и почему именно им — удалось опередить в «гонке к разуму» других ее участников.

Глава 4. Почему обезьяна? 

Мелеющая пропасть, или Карьера шимпанзе

«Разве нет собак ученых? Лошадей, считать гораздых, Как банкиры? Разве заяц Не примерный барабанщик? Может быть, не отличились В гидростатике бобры? И не аиста заслуга Появление клистира?» Г. Гейне. «Атта Троль».

В сказках и звери, и птицы, и даже насекомые обычно разговаривают и вообще ведут себя как люди. Но сказки — они и есть сказки, верят им только малыши, и то недолго. Гораздо любопытней для нас то обстоятельство, что в сочинениях вполне серьезных античных и средневековых авторов тоже можно найти немало сообщений о животных, совершающих чисто человеческие действия и поступки. Особенно часто такие способности приписывают обезьянам. Плиний Старший, например, в своей «Естественной истории» упоминает, что их якобы видели играющими в шахматы и кости. Об обезьянах, обучаемых «всякому рукоделию», рассказывает в «Хождении за три моря» Афанасий Никитин. Много подобных историй родилось и позднее, в Новое время, когда путешественники, возвращавшиеся из экзотических стран, считали своим долгом потрясти воображение соотечественников-домоседов повествованиями о всяких необычных вещах. Даже в изображениях обезьян, относящихся к этому периоду, их часто наделяли чертами, придававшими им преувеличенное сходство с людьми (рис. 4.1).

Рис. 4.1. Изображение шимпанзе с гравюры 18 в.

В большинстве таких случаев, конечно, имело место либо искреннее заблуждение, либо намеренный вымысел. И все же, сколь бы фантастический характер не носили рассказы об обезьянах шахматистках и рукодельницах, рациональное зерно в этом стихийном отрицании пропасти, якобы разделяющей человека и других животных, несомненно, есть.

Давно уже хорошо известно, что в определении поведения многих представителей животного мира важную роль может играть не только врожденная программа, заложенная в генах и достающаяся ее обладателям без всяких усилий с их стороны, но и информация, накапливаемая, благодаря способности к запоминанию индивидуального опыта и к пополнению этого опыта через наблюдение, подражание, а иногда даже и намеренное обучение. В этом отношении между людьми и другими млекопитающими (а возможно, и не только млекопитающими) нет непреодолимой преграды, и многие современные исследователи вполне солидарны с Ч. Дарвином, еще полтора века назад утверждавшим, что «как бы ни было велико умственное различие между человеком и высшими животными, оно только количественное, а не качественное». В первую очередь эти слова из книги «Происхождение человека и половой отбор» должны быть отнесены к обезьянам. Конечно, в поведении других животных тоже наблюдается немало такого, что, казалось бы, делает их похожими на людей, но при внимательном рассмотрении это сходство нередко оказывается чисто внешним, поверхностным, тогда как поведение обезьян, напротив, часто приближается к человеческому не только по форме, но и по содержанию.

Данных, подтверждающих необычайно большие интеллектуальные возможности обезьян, накоплено уже очень много и становится с каждым годом все больше. Особенно отличаются в этом отношении гоминоиды, т. е. человекообразные обезьяны, такие как горилла, орангутанг и шимпанзе.[29] Лидируют в этой троице, безусловно, шимпанзе, которые, не прикладывая к тому абсолютно никаких усилий, сделали, тем не менее, за последние полтора-два десятилетия просто головокружительную «карьеру». Можно сказать, что шимпанзе, сами о том не ведая, почти вплотную приблизились к людям, так, что кажется, еще чуть-чуть, и они станут полноправными членами если не человеческого общества, то, во всяком случае, человеческого рода. Собственно, формально их зачисление в один с нами род уже состоялось: появились классификации приматов, в которых человек и шимпанзе рассматриваются как два подрода (Homo и Pan), составляющих вместе род Homo, а ведь homo на латыни как раз и означает «человек». Это, однако, чисто биологическая систематика, основанная на сходствах и различиях в анатомии, физиологии и генетике, а нас здесь больше интересует положение вещей с философской точки зрения. В этом отношении особенно важно то обстоятельство, что в поведении шимпанзе и ряда других обезьян обнаруживается все больше и больше таких черт, которые традиционно считались исключительно человеческим достоянием. В замечательной книжке Н.Я. Эйдельмана «Ищу предка», вышедшей треть века назад, есть любопытное высказывание на интересующую нас тему. Упомянув о зияющей пропасти, разделяющей, как тогда считали, человека и животных, автор замечает, однако, что шимпанзе «грустно сидит на самом краю обрыва, а черви радостно копошатся в отдалении». Сказано метко и образно, картина с пропастью и обезьянкой, взгрустнувшей над обрывом, сама собой встает перед глазами. Только вот теперь, по прошествии стольких лет, кажется уже, что край, на котором примостился шимпанзе, находится не с той стороны пропасти, где копошатся черви (они-то ему в любом случае не компания), а с той, где гордо вышагивает гомо сапиенс, полагая при этом, что пребывает в одиночестве.

Поведение и психика обезьян активно изучались на протяжении всего последнего столетия. Исследования проводились и проводятся как на воле, в африканских и азиатских джунглях, так и в лабораториях и зоопарках многих европейских, североамериканских и японских городов. Особенно большой размах приобрели эксперименты, направленные на оценку интеллектуальных способностей разных видов обезьян. Первые серьезные работы в этой области, давно ставшие классическими, были предприняты почти сто лет назад русскими (Н.Н. Ладыгина-Котс, И.П. Павлов), американскими (Р. Йеркс) и немецкими (В. Келлер) учеными. Вплоть до 80-х годов прошлого века исследования психологии и интеллекта высших приматов очень успешно развивались в нашей стране, прежде всего, в Колтушах под Ленинградом и в Сухуми, но сейчас лидирующие позиции в этой области, безусловно, принадлежат американским, британским и японским приматологам и зоопсихологам.

Наблюдения за жизнью человекообразных обезьян в естественных условиях тоже ведутся уже в течение многих лет. Сначала они носили эпизодический и краткосрочный характер, но примерно с середины прошлого века ученые стали осознавать, что для того, чтобы по-настоящему познакомиться с нашими ближайшими родственниками и понять, в чем они на нас действительно похожи, а в чем не очень, необходимо уделять им гораздо больше внимания и изучать их поведение не от случая к случаю, а постоянно. Наиболее известный долгосрочный проект, нацеленный на решение этой задачи, был начат англичанкой Джейн Гудолл в 1960 г. в Танзании, в национальном парке Гомбе, находящемся на восточной окраине ареала шимпанзе. Примерно одновременно аналогичные исследования стали проводиться также среди горилл (здесь пионерами явились Джордж Шаллер и Дайана Фосси) и орангутангов (Бируте Галдикас). Замечательные и во многом неожиданные результаты этих работ были впоследствии описаны их авторами не только в специальных статьях и монографиях, но и в нескольких увлекательных научно-популярных книгах,[30] что быстро привлекло к ним внимание как ученых, так и широкой публики. Интерес к изучению поведения человекообразных обезьян в природных условиях резко возрос, что нашло отражение, в частности, в деятельности различных фондов, финансирующих науку, и в результате в разных уголках Африки, где живут шимпанзе и гориллы, а также Юго-Восточной Азии, где обитают орангутанги, стали постоянно работать группы американских, европейских и японских приматологов. Особенно много новой интересной информации было получено благодаря исследованиям в Махале (Танзания), Кибале (Уганда), Тай (Кот д’Ивуар), Боссу (Гвинея) и некоторых других местах, где до наших дней сохранились природные популяции разных подвидов шимпанзе (рис. 4.2).

Рис. 4.2. Районы Африки, где регулярно на протяжении многих лет проводятся наблюдения над поведением шимпанзе в природных условиях.

Эксперименты и наблюдения, проведенные за последние десятилетия, почти не оставляют сомнений в том, что обезьяны, — во всяком случае, принадлежащие к трем наиболее «продвинутым» видам, — обладают не только памятью и пассивным сознанием, но и даром мышления, если понимать под этим способность улавливать причинно-следственные связи между явлениями. Такая способность позволяет им (и нам) путем анализа имеющейся информации выходить за ее пределы, т. е., иначе говоря, делать интеллектуальные открытия, совершать творческие акты. Чем дольше ученые исследуют поведение шимпанзе, орангутангов и горилл, тем больше крепнет подозрение, что поиски пресловутой грани между человеком, с одной стороны, и этими обезьянами, с другой, дело если и не совсем еще безнадежное, то, во всяком случае, малоперспективное. Конечно, существование различий отрицать не приходится, но они кажутся преимущественно количественными, а не качественными. Во всяком случае, они гораздо меньше, чем различия между теми же шимпанзе, гориллами и орангутангами, с одной стороны, и всеми остальными приматами (да и всеми животными вообще), с другой.

В тех видах поведения, которые требуют особенно сложной интеллектуальной деятельности, человекообразные обезьяны демонстрируют невиданные в животном мире достижения, действительно ставя тем самым под сомнение реальность пропасти, якобы отделяющей их от человека. Во-первых, они почти наверняка обладают самосознанием и способностью к самоидентификации. Во-вторых, они хорошие психологи и иногда искусно используют это свое качество в отношениях как с себе подобными, так и с людьми, манипулируя действиями партнеров. В-третьих, все крупные человекообразные обезьяны обладают неплохими лингвистическими способностями. Разговаривать, они, конечно, не могут и вряд ли когда-нибудь научатся, но вот искусственный язык жестов осваивают вполне успешно, а, освоив, довольно охотно им пользуются. Наконец, шимпанзе и еще некоторые обезьяны часто применяют, а иногда даже изготавливают орудия, умеют и любят охотиться, делятся друг с другом добываемой в результате охоты пищей и т. д. При этом информация, приобретаемая путем научения, играет в их поведении едва ли не большую роль, чем врожденная, генетическая программа, и потому между разными группами обезьян часто прослеживаются различия, которые без всякой натяжки можно назвать культурными.[31] Не удивительно, что в последние годы, в связи с обнаружением все новых и новых доказательств незаурядных культурных способностей высших приматов, на стыке приматологии, зоопсихологии и антропологии стала формироваться особая дисциплина, не имеющая пока еще общепринятого наименования, но, по сути, представляющая собой не что иное, как культурную приматологию. Вполне вероятно, что уже чрез несколько лет это словосочетание станет для нас таким же привычным, каким сегодня является культурная антропология.[32] В рамках культурной приматологии, кстати, проводятся уже и самые настоящие археологические исследования. Первые работы такого рода состоялись на территории национального парка Тай в Кот д’Ивуар, где по всем правилам археологии были проведены раскопки одного из участков, в течение многих лет служивших шимпанзе в качестве своего рода мастерской для раскалывания орехов с помощью камней. Интересы «хозяев» при этом не пострадали, так как раскопки были предприняты только после того, как дерево, дававшее орехи, кончило плодоносить, и обезьяны перестали к нему наведываться.[33]

Перед зеркалом

Начнем, однако, с начала, т. е. с самосознания. Рассказывают, что самка шимпанзе Уошо, прославившаяся еще в 60-е годы прошлого века тем, что сумела выучить более 130 знаков жестового языка глухонемых, любила постоять перед зеркалом. Когда однажды ее застали за этим занятием и, показав на отражение, спросили, что это, она уверенно ответила: «Я, Уошо».

Конечно, сами по себе такие истории вряд ли в чем-то могут убедить ученых, не привыкших полагаться на непроверяемую информацию, от кого бы она ни исходила. Тем не менее, благодаря специальному изучению этого вопроса, сегодня можно уже считать твердо установленным, что, в отличие от мартышки из басни Крылова, и обыкновенные шимпанзе (Pan troglodytus), и карликовые (Pan paniscus), глядя в зеркало, часто и в самом деле понимают, что видят там именно себя. Впервые существование у них такой способности доказал американский исследователь Дж. Гэллап, поставивший для этого серию относительно простых экспериментов. На протяжении 10 дней и в течение 8 часов каждый день четырех шимпанзе содержали поодиночке в помещениях с зеркалами, наблюдая при этом за их поведением. Сначала обезьяны реагировали на свое отражение так, как если бы они увидели другое животное (например, демонстрировали агрессивные намерения), но по прошествии 2–3 дней характер реакции начал меняться. Все 4 подопытных шимпанзе стали использовать зеркала для осмотра тех частей собственного тела, которые иначе не увидеть (например, лица), а также развлекались с их помощью, например, корча рожицы. Подобное поведение, заключил Гэллап, возможно лишь у существ, опознающих отражение в зеркале как свое собственное. Этот вывод он дополнительно подтвердил следующим образом. Обезьян усыпили и на ухо и бровь каждой особи нанесли красной краской метки. Когда через несколько дней «разукрашенных» таким образом шимпанзе вновь поместили в помещения с зеркалами, все они, любуясь своим отражением, исследовали при этом отсутствовавшие ранее пятна, внимательно рассматривая их и многократно прикасаясь к ним руками. Многие исследователи вслед за Гэллапом истолковывают подобное поведение обезьян не просто как показатель узнавания ими своего тела, но и как свидетельство наличия у них самосознания, способности к самоидентификации. Правда, как показали новые эксперименты, в среднем примерно лишь половина шимпанзе реагирует на свое отражение описанным выше образом, но, в конце концов, и среди людей ведь тоже встречаются индивиды, вполне способные пройти мимо зеркала, не поглядевшись в него. Интересно, кстати, что возраст, начиная с которого шимпанзе могут узнавать себя в зеркале, лишь немногим больше, чем у человека. В первом случае это 2,5 года, во втором — 1,5–2.

Кроме шимпанзе способностью узнавать свое отражение определенно обладают также две другие крупные человекообразные обезьяны — орангутанг и горилла, а вот у всех остальных приматов она, как кажется, отсутствует. Даже павианы, которых многие исследователи не без оснований считают наиболее «продвинутыми» в интеллектуальном плане среди низших обезьян, воспринимают то, что видят в зеркале, как некоего незнакомого сородича, с которым можно познакомиться или, для начала, хотя бы подраться. Вот, например, как описывает Н. Пожарицкая в своей увлекательной книге об обезьянах поведение двух юных павианов гамадрилов, по очереди получивших в руки зеркало. Первый из них, по кличке Вик, увидев собственное отражение, «потянулся к нему и дружелюбно залопотал: „Лам-лам-лам-лам-лам“. Так обычно гамадрилы дают понять сородичу, что они не прочь подружиться. Надо было видеть, какая оторопь взяла Вика, когда он ткнулся носом в холодное стекло. Он заглядывал за зеркало, водил позади него рукой и все не мог взять в толк, где же он, этот сородич». Ровесник Вика, Аныб, напротив, зеркала и незнакомого зверя в нем невероятно испугался. «Съежился, попятился, завопил не своим голосом, кинулся к Вику, крепко обхватил его и только тогда успокоился».[34] Капуцины — южноамериканские обезьяны, известные своими незаурядными способностями по части использования и даже изготовления орудий — тоже не выказывают в экспериментах с зеркалом никаких признаков самоузнавания. Все это позволяет думать, что в том, что касается самосознания, человекообразные обезьяны сделали огромный шаг вперед по сравнению с другими приматами и находятся гораздо ближе к человеку, чем к прочим животным.

Я знаю, что ты знаешь…

Что касается психологических способностей шимпанзе и их ближайших сородичей, то здесь им также нет равных в животном мире. Если не считать человека, то человекообразные обезьяны, вероятно, единственные живые существа на нашей планете, обладающие, по крайней мере, зачатками того, что психологи несколько метафорически называют «теорией ума» (theory of mind), или, более точно, «теорией чужого сознания». Речь идет о способности мысленно ставить себя на место другого, приписывать другим индивидам или особям определенные умственные состояния и представления, понимая при этом, что они могут быть ложными (не соответствовать действительности) и могут отличаться от наших собственных. Сколь бы естественным ни казалось нам обладание этим качеством, даже у людей оно формируется лишь на четвертом-пятом году жизни, а в некоторых случаях (например, при психическом расстройстве, известном как аутизм) не формируется никогда.

Индивиды, у которых «теория ума» отсутствует, могут вполне адекватно реагировать на наблюдаемые ими события, включая человеческие действия, но воспринимают при этом лишь их внешнюю сторону, не будучи в состоянии принять в расчет мысли других людей и сам факт осознания ими происходящего. Поясню сказанное сначала на примере простого эксперимента. Ребенку показывают коробку от конфет и спрашивают, что, по его мнению, в ней лежит. Когда он отвечает, что в ней лежат конфеты, коробку открывают, и испытуемый видит, что на самом деле в ней находятся карандаши. Следующий, ключевой, вопрос формулируется так: «Сейчас в комнату войдет твой друг <имя>, и мы тоже спросим его (ее), что лежит в коробке. Как ты думаешь, что он (она) ответит?» Дети возраста, предшествующего приобретению «теории ума», обычно считают, что ответ будет «карандаши», тогда как дети постарше, понимающие, что их приятеля введет в заблуждение рисунок на коробке, уверенно выбирают вариант «конфеты».

С обезьянами подобный эксперимент, к сожалению, невозможен, и для них пришлось придумать боле изощренную проверку. Испытанию подверглись четыре шимпанзе, а для сравнения аналогичную задачу было предложено также решить детям возрастом от 3 до 6 лет, и взрослым аутистам. Испытуемым предъявлялся аппарат с четырьмя выдвижными ящиками, к одному из которых экспериментатор на их глазах прикреплял специальный значок. После этого он отходил за аппарат, чтобы положить в помеченный ящик некое лакомство, и — что важно запомнить — занимал при этом такое положение, из которого явно не мог видеть метку. Затем участникам опыта предоставлялся доступ к аппарату, и методом проб и ошибок они усваивали, что лакомство всегда кладется в ящик со значком. Здесь тестирование вступало в решающую фазу. После того, как экспериментатор в очередной раз уходил за аппарат, значок как бы сам по себе, случайно, соскальзывал на другой ящик. Теперь сделать правильный выбор мог лишь тот, кто способен был принять в расчет «ложное» представление экспериментатора о расположении метки, что оказалось совсем не просто. Никто из аутистов с этой задачей не справился, дети трехлетнего возраста справились с ней плохо, и лишь шестилетние показали практически стопроцентный результат. Что касается шимпанзе, то они, в общем, проявили себя неплохими психологами: их способности по этой части оказались примерно эквивалентны таковым детей четырех-пяти лет.

Наличие «теории чужого сознания» у обезьян может быть установлено не только экспериментальным путем, но и в случае обнаружения у них таких форм поведения, существование которых без нее было бы трудно представить. Первое место среди таких видов поведения занимает обман. Он требует намеренного искажения реальности и, следовательно, по мнению многих ученых, предполагает осознание возможности ложного понимания партнером ситуации. Еще в конце прошлого века английский натуралист Дж. Роменс, автор книги «Ум животных» (1882, русский перевод 1888), высказал мысль о том, что человекообразные обезьяны, как ближайшие родственники людей, должны обладать способностью к намеренному обману. Сегодня в том, что такая способность у них, действительно, есть, уже почти никто не сомневается. О ее существовании весьма убедительно свидетельствуют многократно описанные случаи так называемого тактического обмана, когда обезьяна пытается заставить (часто с успехом) партнера по общению принять в качестве руководства к действию ложную информацию о ее состоянии, поступках, намерениях и т. д. Объектом дезинформации при этом может выступать как другая обезьяна, так и человек.

Известный исследователь обезьян Ф. Де Вааль в книге о шимпанзе, вышедшей четверть века назад, рассмотрел их поведение по отношению к себе подобным в свете некоторых из политических рекомендаций Макиавелли. Эта аналогия была подхвачена вскоре шотландскими приматологами Р. Бирном и Э. Уитеном, введшими в употребление понятие «макиавеллиевский интеллект». Это понятие сейчас довольно часто используется, чтобы обозначить и подчеркнуть те особенности поведения и мышления обезьян, в которых проявляется их особая искушенность в социальной сфере, т. е. в деле выстраивания и поддержания отношений с другими особями внутри сообщества и — в случае необходимости — за его пределами. Хитрость, расчетливость, способность к намеренному обману — эти и им подобные качества, возведенные итальянским мыслителем в ранг политической добродетели, вполне присущи не только нам, людям, но и нашим ближайшим родственникам в мире животных.

Шимпанзе, орангутанги и гориллы довольно часто прибегают к утаиванию информации или распространению ложных сведений. Они делают это, чтобы получить монопольный доступ к пище или иным привлекательным для них вещам, обеспечить собственную безопасность, завоевать расположение особи противоположного пола или сородичей, имеющих более высокий социальный статус и т. д. Для достижения подобных целей они способны прятать представляющие интерес объекты, указывать неверное направление и местонахождение, скрывать собственную заинтересованность в чем-то, выказывать дружелюбие, чтобы замаскировать до поры до времени агрессивные намерения, создавать искаженное представление о собственном состоянии (например, симулировать хромоту) и совершать множество других хитроумных поступков. Правда, в большинстве подобных случаев поведение обманщиков можно при желании объяснить не наличием у них «теории чужого сознания», а тем, что они просто помнят, какую реакцию вызывают определенные действия и пользуются этим, но есть и факты, явно не укладывающиеся в такое объяснение. В основном они получены благодаря наблюдениям над обезьянами, обученными языку жестов. Например, описан случай, когда орангутанг Чантек, стащив понравившийся ему ластик, притворился, что проглотил его, и даже сообщил об этом знаками языка глухонемых (ПИЩА-ЕСТЬ) хозяину ластика.

У низших (т. е. не человекообразных) обезьян «теория чужого сознания», по-видимому, отсутствует, или, во всяком случае, развита очень слабо. Случаи намеренного обмана в их среде тоже зафиксированы, но действия, сопровождающие этот обман, заставляют подозревать, что здесь мы имеем дело не с проникновением в сознание другой особи, а лишь со способностью предвидеть на основе имеющегося опыта, какую реакцию могут вызвать те или иные действия. Например, у некоторых видов мартышек существуют особые звуки для предупреждения о появлении разных хищников. Описан случай, когда некий хитроумный самец, стремясь не допустить приближения соперника к избранной им «даме сердца», поднял ложную тревогу, известив сородичей о находящемся якобы поблизости леопарде. Однако, после того как все обезьяны стада, услышав предупреждение об опасности, затаились, сам герой-любовник, устроивший переполох, преспокойно отправился разгуливать по открытому пространству, совершенно не беспокоясь о том, что такое его поведение наверняка будет воспринято остальными, включая конкурента, как сигнал отбоя тревоги.

То обстоятельство, что «теория чужого сознания», т. е. способность мысленно ставить себя на место другого, наличествует у всех ныне существующих крупных человекообразных обезьян, позволяет рассматривать ее как эволюционное приобретение, сделанное их общим предком. Судя по палеонтологическим находкам и результатам биомолекулярных исследований, этот предок, а точнее, предковый вид, давший начало генеалогическим ветвям орангутанга, гориллы, шимпанзе и человека, жил около 15 млн. лет назад, и, следовательно, не будет большим преувеличением сказать, что именно такова минимальная древность психологии. Под психологией, конечно, при этом подразумевается не наука, а всего лишь умение понимать и учитывать психическое и умственное состояние другого существа.

Зачем говорить, если не о чем говорить?

Наличие «теории чужого сознания» является необходимым условием языкового общения. Ведь разговаривая с кем-то или, например, обмениваясь жестами, мы, как правило, рассчитываем, воздействовать на мысли и/или поведение собеседника, то есть заранее признаем за ним способность к пониманию, к адекватному восприятию передаваемой информации (разговоры с компьютером или автомобилем — это, по сути, общение с собой). Однако из факта существования у некоторых обезьян «теории чужого сознания» еще не следует, что у них непременно должна существовать и какая-то форма языка. Конечно, свои средства коммуникации, т. е. обмена информацией, есть у подавляющего большинства, если не у всех, известных нам видов животных, от насекомых до млекопитающих, но далеко не всякий вид коммуникации можно назвать языком в строгом смысле этого слова.

Для того чтобы ту или иную форму коммуникации можно было считать языком, она должна хотя бы частично осуществляться с помощью искусственных средств передачи информации. Искусственные средства, о которых идет речь, называются знаками, и именно они, их наличие и использование, определяют специфику и суть языка. Эта суть хорошо выражена в простом и емком определении, предложенном швейцарским лингвистом Ф. де Соссюром, согласно которому, язык — это «система дифференцированных знаков, соответствующих дифференцированным понятиям».

Итак, язык — это система знаков. Но что такое знак? Знаком, в принципе, может быть все, что угодно — звук, запах, видимая или осязаемая форма — лишь бы это можно было воспринять с помощью органов чувств. В просторечии знаком обычно называют нечто, что используется для обозначения чего-то другого. Это, конечно, верно, но это еще не все. Ведь использование одних предметов и явлений для обозначения других — это черта, присущая, практически, всем видам коммуникации, в том числе и вполне естественным. Культурная же, искусственная природа знака проявляется в том, что здесь между обозначающим и обозначаемым встраивается еще один обязательный элемент — понятие. При этом сам знак, будь то слово, жест, или, скажем, рисунок, отсылает не непосредственно к объекту или явлению, а именно к понятию о нем.

Классическое определение знака было предложено более ста лет назад американским философом и логиком Ч. Пирсом. По Пирсу, знак — это «что угодно, что определяет нечто другое (свой интерпретант), как отсылающее к объекту, к которому подобным же образом отсылает оно само».[35] Под интерпретантом здесь подразумевается как раз мысленный эквивалент физического знака, т. е. понятие. Несколько проще, чем в книге Пирса, то же самое определение знака сформулировано в руководствах по логической семантике. Для объяснения сути знака здесь используется понятие «семантического треугольника», который включает 1) имя, 2) предмет, обозначаемый им (денотат, или десигнат), т. е. значение имени, 3) смысл имени, т. е. мысленное содержание выражения, ту заключенную в нем информацию, благодаря которой происходит отнесение выражения к тому или иному предмету.

Со времени выхода цитированной работы Пирса обычно выделяют три основных вида знаков: иконы, индексы и символы. Иконы — это знаки в каком-то отношении физически идентичные обозначаемому (например, изображение собаки на воротах предупреждает возможных визитеров, что дом охраняется этими животными). Индексы указывают на объект, воспроизводя какую-то его часть или свойство (дым — огонь). Наконец, символы, или конвенциональные знаки, вообще не имеют таких физических свойств, которые прямо указывали бы на их связь с обозначаемым, и могут выполнять знаковую функцию лишь благодаря заранее установленному соглашению, определяющему их смысл (примером может служить почти любое слово любого языка).

Пользование знаками и языком часто рассматривают как исключительно человеческое свойство, но иногда наличие аналогичных форм поведения признают и для некоторых животных. Расхождения во мнениях на этот счет совершенно понятны и неизбежны. Обращение к истории изучения способов передачи информации у животных показывает, что с уверенностью определить природу того или иного поведенческого акта как естественную (биологическую) или искусственную (культурную) очень часто бывает крайне затруднительно. С одной стороны, нельзя a priori исключить, что относительно простые, на первый взгляд, сигналы, подаваемые животными, на поверку могут оказаться элементами знакового поведения, а с другой, даже имея дело с внешне очень сложными формами передачи информации, трудно доказать, что в основе их лежит нечто большее, чем инстинкт или условный рефлекс.

С начала 80-х гг. широкую известность приобрели исследования некоторых аспектов коммуникативного поведения одного из видов мартышек (Cercopithecus aethiops, или верветки). Наблюдения, проведенные в природных условиях и проверенные затем экспериментально (с помощью магнитофона), показали, что крики тревоги, издаваемые этими обезьянами, не просто сигнализируют об опасности как таковой, но и точно обозначают ее источник. Для этого верветки пользуются различающимися между собой вокализациями, так что появлению леопарда сопутствует один звук, орла — другой, а змеи — третий. Воспринимаются эти звуки вполне адекватно: услышавшие их обезьяны смотрят либо на деревья, либо в небо, либо на землю. То обстоятельство, что точность подачи сигналов возрастает по мере взросления обезьян (малыши, например, часто реагируют сигналом «орел» на вполне безобидных птиц, или даже падающие листья, тогда как зрелые особи подобных ошибок не допускают), свидетельствует о том, что данный вид поведения, по крайней мере, частично формируется в результате научения.

Более чем вероятно, что по мере того, как специальному изучению станут подвергаться все новые виды обезьян (и не только обезьян), число подобного рода фактов будет возрастать. Уже получены аналогичные данные для некоторых других видов мартышек, а также для лемуров. В первом случае с помощью весьма остроумного эксперимента было достаточно убедительно показано, что акустические сигналы, издаваемые при появлении орла и леопарда, имеют для воспринимающих их животных смысловое значение, т. е. несут семантическую нагрузку. Эти эксперименты основывались на знании того обстоятельства, что мартышки, бурно реагируя криками опасности на первый раз услышанный рык леопарда или клекот орла, при повторении того же звука в том же месте ведут себя гораздо тише, избегая, таким образом, лишний раз привлекать к себе внимание хищника. В эксперименте сначала воспроизводилась магнитофонная запись крика, которым мартышки сигнализируют о близости леопарда или орла, а затем через 5 минут воспроизводился звук, издаваемый одним из этих животных. Если это был звук того хищника, о котором обезьяны уже были предупреждены, то они вели себя, как и следовало ожидать, тихо; если же после предупреждения об орле раздавался рык леопарда, или наоборот, то реакция была, напротив, очень шумной. Интересно, что в экспериментах такого рода мартышки дианы (C. diana) реагировали описанным образом не только на сигналы, издаваемые особями их вида, но и на крики мартышек Кэмпбелла (C. campbelli), с которыми они живут в близком соседстве.

Кажется, что в данном случае сигналы опасности, издаваемые обезьянами, вполне могут быть квалифицированы как знаки даже в классическом, пирсовском понимании. Ведь применительно к ним вполне можно говорить о существовании «семантического треугольника» (см. выше). Однако, от описания фактов, подобных приведенным, еще очень далеко до вывода о подлинно знаковом характере соответствующих коммуникативных актов, поскольку, строго говоря, почти всегда (а при большом желании, наверно, всегда) можно найти им иное объяснение, интерпретировав, как пусть и очень сложное, но все же естественное, генетически запрограммированное поведение. И действительно, врожденные программы и простейшие (механические) формы научения могут обеспечивать столь впечатляющие своей целесообразностью и согласованностью последовательности действий или даже взаимодействий, что на их фоне сама человеческая речь перестает порой казаться чем-то из ряда вон выходящим.

В области коммуникативного поведения лучшей иллюстрацией сказанному является «танец» медоносной пчелы, содержащий весьма сложным образом закодированную информацию о местонахождении источника пыльцы или нектара и о расстоянии до него. Этот феномен многократно описан в специальной и популярной литературе[36] и широко известен. Из описаний явствует, что «танцу» пчелы присущ ряд свойств, которые в работах лингвистов, антропологов и философов часто фигурируют в качестве определяющих особенностей человеческих систем коммуникации, не встречающихся в животном мире. Например, то обстоятельство, что физически элементы «танца» не имеют ничего общего с обозначаемыми предметами, дает некоторые основания (по крайней мере, формальные) рассматривать его как один из видов символической коммуникации. Поскольку же обозначаемый объект при этом еще и удален в пространстве, т. е. не оказывает прямого воздействия на органы восприятия вовлеченных в коммуникативный акт пчел, то можно говорить и о том, что «танец» отвечает такому важному критерию настоящего языка, как перемещаемость (displacement). Американский лингвист Ч. Хокетт, введший последнее понятие, признал в одной из своих работ («Курс современной лингвистики»), что, помимо человеческого языка, свойством перемещаемости обладает еще сигнальный код — танец — пчел. По мнению американского генетика «петербургской выучки» Ф. Добжанского, феномен «языка» пчел говорит о том, что символические системы коммуникации возникали в ходе эволюции, по меньшей мере, дважды, причем явно независимо и у несвязанных родством организмов. Однако, если у человека такая система существует благодаря способности к научению, то у пчелы благодаря инстинкту. Правда, точно выяснить, каким именно путем пчелы приобретают умение кодировать информацию, очень трудно, но представить, что это не врожденный дар, еще труднее. Таким образом, считается почти само собой разумеющимся, что формы коммуникации у насекомых[37] генетически фиксированы и овладение ими не требует научения,[38] а это выводит их за рамки культуры и, следовательно, за рамки языка.

Так есть ли кто-то, кроме человека, кого вывести за эти рамки невозможно? Все большее число исследователей начинает сейчас склоняться к положительному ответу на этот вопрос. Их позиция основывается на результатах изучения поведения человекообразных обезьян, или, по крайней мере, некоторых их видов. Действительно, все, что уже было сказано выше о незаурядных интеллектуальных возможностях шимпанзе, орангутангов и горилл заставляет ожидать, что по своим коммуникативным способностям эти обезьяны также окажутся гораздо ближе к людям, чем другие животные, и что у них, наконец, мы сможем найти несомненные свидетельства знакового поведения. Данных, чтобы судить, насколько такие ожидания оправданы, накоплено уже довольно много.

В прошлом веке, особенно в первой его половине, часто предпринимались попытки научить обезьян (главным образом, шимпанзе) говорить. Однако успеха в этом никому достичь так и не удалось. Дальше 2–3 простейших слов дело не шло, да и те произносились с трудом и неохотно. Вместе с тем было замечено, что хотя разговаривать с людьми обезьяны явно не способны, понимать нашу речь они могут. Для этого даже не обязательно специально их обучать — иногда достаточно просто дать им возможность с раннего возраста постоянно находиться в человеческом обществе. Вообще способность воспринимать информацию всегда и у всех идет впереди способности передавать ее: животные явно понимают больше, чем могут выразить, и то же самое свойственно человеку. Словарь годовалого ребенка, произносящего от силы три-четыре слова, на самом деле может включать сотни названий предметов и действий. Если попросить, он покажет, где у него глаз, рот, ухо или плечо, где находится потолок или пол, хотя сказать ни одно из этих слов еще не может. Не могут говорить и обезьяны, но научиться понимать многое из того, что говорим мы, они, при должном воспитании, вполне способны.

Особую известность своими успехами в пассивном овладении английским приобрел карликовый шимпанзе (бонобо) Канзи, прославившийся, кроме того, еще и умением изготавливать каменные орудия. Американская исследовательница С. Сэвидж-Рамбо, вырастившая Канзи, убеждена, что он хорошо понимает человеческую речь. Вот, например, как она описывает весьма любопытную сцену с участием своего любимца и еще одной обезьяны — самки бонобо Тамули. Канзи хотел, чтобы открыли дверь, разделяющую его и Тамули клетки, но ключ был у Тамули, и, несмотря на просьбы Сэвидж-Рамбо, она не отдавала его. Тогда исследовательница просто объяснила Канзи ситуацию и сказала: «Тебе нужно попросить Тамули отдать мне ключ, чтобы я могла открыть дверь». Когда эти слова были произнесены, Канзи пристально посмотрел на Тамули, издал несколько звуков, и после этого его «собеседница» вернула ключи их хозяйке.[39]

Конечно, истории, подобные только что изложенной, не стоит рассматривать в качестве полновесных научных аргументов. Их можно интерпретировать по-разному, и, кроме очевидцев и совсем уж легковерных людей, они вряд ли кого способны в чем-то убедить. Тем не менее, если исходить из всей совокупности имеющихся сейчас данных о лингвистических способностях человекообразных обезьян, то предположение, что в области коммуникативного и знакового поведения между ними и человеком тоже существует скорее преемственность, чем непроходимая пропасть, выглядит вполне правдоподобно. Сама по себе эта мысль далеко не нова: в той или иной форме эта она высказывалась задолго современности. По мнению некоторых исследователей, провозвестником идеи, что язык человека — это не качественно новое образование, а лишь определенная степень развития языка животных, следует считать еще Лукреция.[40] В пользу того, что эта идея справедлива, свидетельствуют следующие факты.

Во-первых, экспериментами в лабораторных условиях было подтверждено высказанное Ламетри в XVIII веке предположение, что при необходимости обезьяну можно научить знакам, используемым для обучения глухонемых. Такие эксперименты были начаты в СССР еще в 40-е годы на макаках-резусах, но в дальнейшем развития не получили, и сейчас они проводятся, главным образом, в США и Англии и исключительно с человекообразными обезьянами. Убедительно продемонстрировано, что шимпанзе, гориллы и орангутанги способны общаться с людьми и друг с другом с помощью усвоенных в результате научения визуальных знаков (это могут быть жесты, а также нарисованные или воспроизводимые с помощью компьютерной клавиатуры символы). Большинство шимпанзе в экспериментах осваивали от 120 до 170 знаков, и это не было пределом. Словарь орангутанга Чантека включал 150 знаков, причем ежедневно он оперировал примерно 50 из них. Среди знаков не только названия объектов и действий, но и имена собственные, обозначения цвета, определения (хорошо, больно) и т. д.

Во-вторых, выяснилось, что знаковым системам коммуникации обученных обезьян свойственны такие важные качества человеческого языка, как упоминавшаяся уже выше перемещаемость, а также семантическая гибкость и продуктивность. «Знак инстинкта есть знак приросший, знак интеллекта — подвижный», заметил когда-то А. Бергсон.[41] Действительно, значения слов, используемых нами, могут расширяться, сужаться, переходить с объекта на объект. Подобная же подвижность свойственна и знакам, которыми оперируют обезьяны. Зафиксировано довольно много случаев, когда они, фактически, изобретали новые смысловые единицы, обозначая отсутствовавшие в их «лексиконе», но ставшие необходимыми, понятия сочетаниями известных им знаков, либо перенося значение последних с одного предмета или явления на другие. Горилла Коко, например, прославилась тем, что изобрела несколько весьма остроумных комбинаций символов для обозначения объектов и понятий, не входивших до этого в ее «словарь». Так, лысину она поименовала «босой головой», страуса — «жирафом птицей», а куклу Пиноккио с длинным носом определила с помощью знаков «слон» и «ребенок».

Наконец, в третьих, обезьяны способны комбинировать знаки (обычно от 2 до 4, но иногда и больше), соблюдая при этом элементарные синтаксические требования. Они улавливают смысловые различия, вытекающие из изменения порядка знаков (например: «Я щекотать ты» и «Ты щекотать я»), и выстраивают их, как правило, в должной последовательности. Более того, есть некоторые основания полагать, что простейшие элементы синтаксиса могут играть определенную роль даже в коммуникативных взаимодействиях низших (т. е. не человекообразных) обезьян, влияя, в частности на то, как они интерпретируют содержание издаваемых сородичами сигналов тревоги.

Давно уже практически общепринятым стало мнение, что лингвистические способности человекообразных обезьян примерно сопоставимы с языковыми возможностями ребенка возрастом от двух до трех лет. Поэтому, как заметил американский биолог М. Ичас, «всякая попытка определить „человеческий язык“ таким образом, чтобы язык шимпанзе оказался „не языком“, ведет к заключению, будто и язык двух-трехлетних детей не имеет отношения к человеческому. По-видимому, — продолжает он, — куда более разумно говорить, что хотя язык, которому обучаются шимпанзе, действительно лишен многих свойств „нормального“ человеческого языка, он, тем не менее, сходен с одной из стадий в его развитии».[42]

Итак, похоже, что интеллектуальный потенциал шимпанзе и ряда других человекообразных обезьян вполне позволяет им освоить — пусть и в очень ограниченном объеме — некоторые формы языкового общения. Однако, в естественных условиях, без специального воздействия человека, этот потенциал реализуется лишь в крайне незначительной степени. Правда, следует иметь в виду, что голосовые сигналы живущих на воле высших обезьян изучены пока очень плохо, но те исследования, которые до сих пор проводились, не дают оснований подозревать, что вокализации тех же шимпанзе имеют знаковую природу. Напротив, тот факт, что обезьяны, с младенчества воспитываемые людьми, пользуются теми же самыми звуковыми сигналами, какие издают их собратья, живущие в естественных условиях, свидетельствует как раз об обратном. Таким образом, если шимпанзе и находятся, как считают некоторые авторы, на грани создания языка, они все же явно не переходят эту грань. Что же, если не недостаток соответствующих способностей, удерживает их? Американский лингвист Э.Кендон, задав этот вопрос, отвечает на него так: «Шимпанзе не создали подобную языку систему коммуникации потому, что они не нуждаются в ней. Их социальная жизнь ее не требует». Намного раньше эту же мысль другими словами высказал Ф. Энгельс, заметив, что животным просто нечего сказать друг другу, а то немногое, что они имеют сообщить, «может быть сообщено и без помощи членораздельной речи».[43]

Рассказывают, что участвующие в массовых сценах театральные актеры, изображая на заднем плане оживленную беседу, на самом деле, обмениваются при этом друг с другом одной единственной фразой: «Зачем говорить, если не о чем говорить?». Похоже, такой же вопрос задают — только не друг другу, а себе — и человекообразные обезьяны, которым для взаимопонимания вполне хватает врожденных, генетически закрепленных сигналов, дополняемых в особо ответственных ситуациях некоторыми жестовыми знаками. По-видимому, действительно, знаковая коммуникация не получила в их поведении сколько-нибудь заметного распространения не потому, что они к ней в принципе не способны, а потому, что в естественных условиях они просто не испытывают в ней необходимости. Среда их обитания была до самого недавнего времени (до начала активного воздействия на нее современной цивилизации) относительно стабильной, и складывавшийся в течение миллионов лет характер приспособления к ней не требовал реализации языкового потенциала. Объем информации, циркулировавшей в сообществах обезьян и необходимой для сохранения этих сообществ, был достаточно низок, а ее природа достаточно проста для того, чтобы все нужное можно было передать посредством врожденных сигналов, либо же с помощью простейших знаков, выступающих еще изолированно, а не в качестве составляющих некоей знаковой системы.

Аналогичная ситуация, когда способность к какому-либо виду деятельности возникает намного раньше, чем реализуется (если она вообще когда-либо реализуется, что совсем не обязательно), весьма типична для истории культуры в целом и истории знакового поведения, в частности. В качестве наиболее близкого к обсуждаемой теме примера, хорошо иллюстрирующего эту мысль, может послужить возникновение письменности. Как известно, на протяжении десятков тысяч лет истории нашего биологического вида существовали и сейчас существуют бесписьменные общества, члены которых, окажись они в другой культурной среде, легко могли бы освоить грамоту (часто так оно и происходит). Тем не менее, письменность появляется не тогда, когда появляются достаточно сообразительные для ее изобретения индивиды, а намного позже, когда резко возрастает количество необходимой для жизни общества информации и появляется потребность в новых искусственных средствах ее хранения и передачи.

Сходным образом, вероятно, обстояло дело и со становлением языка. Почему же у предков человека потребность в коммуникации достигла такого уровня, что тех средств ее удовлетворения, которые достались им в наследство от предшествующей стадии развития, оказалось недостаточно? Почему им пришлось пустить в дело те интеллектуальные резервы, которыми столь упорно «пренебрегают» человекообразные обезьяны, и начать все более активно прибегать к таким способам общения, которые требуют использования знаков? Скорее всего, это можно объяснить лишь общим усложнением поведения и среды обитания гоминид, которое, как мы еще увидим, началось примерно 2,5–3 млн. лет назад. Это усложнение заключалось, прежде всего, в расширении круга используемых ресурсов, вхождении в практику новых способов и средств жизнеобеспечения, появлении новых аспектов во взаимоотношениях между особями и группами. Мир гоминид становился все разнообразней, чтобы жить в нем требовалось все больше сведений о все большем количестве вещей, при принятии решений все больше становился выбор возможных вариантов и все больше факторов надо было учитывать, чтобы решение не оказалось в итоге фатальным. Все чаще возникали ситуации, когда врожденых сигналов оказывалось недостаточно для взаимопонимания, координации действий, сообщения жизненно важной информации, так что приходилось дополнять эти сигналы новыми, имевшими уже знаковый характер. Таким образом, возникновение и последующее развитие языка было следствием общего усложнения культуры и проистекающей из этого необходимости оперировать (приобретать, хранить, передавать) все возрастающим количеством информации.

Умелые руки

Вот какая история случилась еще в 50-е годы в приматологическом центре в Колтушах под Ленинградом. Две молодых самки шимпанзе с поэтическими именами Лада и Нева сумели однажды ночью удрать из своего запертого на замок вольера. Проведенное на следующий день сотрудниками центра почти детективное расследование этого инцидента показало, что для того, чтобы открыть дверь, обезьянам пришлось проявить недюжинную сообразительность и поразительное умение обращаться с самыми разными предметами. Шаг за шагом ими были проделаны следующие операции. Сначала обезьяны отчленили (очевидно, с помощью зубов) от края стоявшего в их жилище стола довольно длинную щепку. Затем эта щепка была использована ими для того, чтобы сорвать с окна, находившегося в 1,5 м от решетки вольера, занавеску и втянуть ее в клетку. Следующим шагом стало набрасывание этой занавески на связку ключей, по забывчивости оставленную лаборанткой на столе, стоявшем в 2,7 м от вольера, и подтягивание этой связки к себе. После того, как эта — довольно сложная — задача была успешно решена, оставалось лишь открыть замок. Поскольку обезьяны много раз видели, как это делается, здесь затруднений никаких возникнуть не могло. Утром беглецов нашли возле лабораторного стола, увлеченных игрой колбами и пробирками. Посуда при этом не пострадала — шимпанзе были аккуратны и ничего не разбили.[44]

В этой истории восхищает не только ловкость в обращении с самыми разными вещами, продемонстрированная обезьянами, но и их способность к сложному, многоступенчатому целеполаганию. Ведь для решения конечной задачи потребовалось осуществить целую цепочку действий, в которой каждое последующее звено было бы невозможно без звена предыдущего. Трудно представить себе, чтобы нечто подобное могло произойти с какими-то другими животными. Ни одному из млекопитающих, не говоря уже о представителях других классов, наверняка, было бы не по силам повторить подвиги Лады и Невы. Единственное исключение — гомо сапиенс, да и то, пожалуй, не каждый.

Описанный случай, сколь бы необычным он ни казался, вовсе не является чем-то исключительным. Свидетельств умелого обращения шимпанзе и некоторых близких им видов приматов с различными предметами имеется великое множество, причем обезьяны, живущие в естественных условиях, ничуть не уступают в этом отношении своим собратьям, живущим среди людей — в зоопарках и различных исследовательских центрах. Чрезвычайно развитая орудийная деятельность является одной из важнейших особенностей поведения человекообразных обезьян, отличающей их от подавляющего большинства других животных и приближающей к человеку. Выдающимися способностями в этой области гоминоиды обязаны не только своему необычайно развитому интеллекту, но и некоторым весьма специфическим, по сравнению с другими млекопитающими, чертам строения тела. Все эти черты сформировались как адаптация к древесному образу жизни, но оказались очень полезными и для тех видов, которые, подобно предкам человека, вынуждены были полностью или частично сменить джунгли на открытые пространства саванн.

Итак, во-первых, у обезьян есть руки — пятипалые передние конечности со свободно сгибающейся и разгибающейся кистью и противопоставляемым первым (большим) пальцем. Это позволяет им делать то, чего никакие другие животные делать не могут — образовывать горсть, схватывать предметы, удерживать их пальцами. Благодаря высокой чувствительности подушечек пальцев и, следовательно, развитому осязанию, обезьяны могут производить с внешними объектами довольно сложные действия, требующие большой точности захвата. Во-вторых, у всех приматов есть ключица. У обезьян она устроена таким образом, что рука может свободно вращаться, двигаться вперед, назад и в стороны, а это также облегчает манипулирование предметами. Наконец, в третьих, глаза у них находятся на передней стороне черепа, а не по бокам, что дает им объемное зрение (к тому же оно у них еще и цветное). Все это, плюс, разумеется, незаурядные умственные способности, и объясняет особую предрасположенность обезьян, особенно человекообразных, к орудийной деятельности.

Конечно, использовать различные объекты внешнего мира для решения тех или иных задач способны и другие животные. Многие примеры такого рода широко известны. Птицы, помимо того, что они строят из травы и веток гнезда, могут применять некоторые предметы и для добывания пищи. Так, дрозд, чтобы разбить улитку, берет ее в клюв и бьет о камень, гриф, подняв камень в воздух, сбрасывает его на твердое страусовое яйцо, дятловый вьюрок с помощью зажатой в клюве колючки кактуса выковыривает из древесной коры личинок и т. д. Среди млекопитающих в этом отношении особо отличаются бобры и морские выдры (каланы). Первые строят из палок и бревен плотины, а вторые разбивают о камни раковины моллюсков, причем камень выдра, находясь в воде, кладет себе на грудь, а моллюска держит лапами. Часто подобные формы поведения тоже описывают как орудийную деятельность. Однако даже если допустить, что манипуляции с колючкой, производимые вьюрком, или использование камня каланом представляют собой результат научения и связаны с работой сознания, все равно ни по сложности, ни по разнообразию, ни по глубине целеполагания эти действия не идут ни в какое сравнение с орудийной деятельностью обезьян.

Рис. 4.3. Шимпанзе извлекает воду из дупла дерева с помощью палки и «губки» из листьев.

О том, что обезьяны, причем не только человекообразные, способны использовать, а в экспериментальных условиях даже изготавливать простейшие орудия, в том числе каменные, известно очень давно. Еще в 1843 г. американские миссионеры Сэвидж и Уайман, работавшие в Западной Африке, сообщили о том, что шимпанзе были замечены за таким занятием, как раскалывание орехов с помощью камней. Об этом факте было известно Ч. Дарвину, который и сам наблюдал обезьян, пользовавшихся орудиями, но не в природных условиях, а в Лондонском зоопарке. В настоящее время данных об орудийной деятельности высших приматов накоплено огромное количество, и с каждым десятилетием объем их возрастает в геометрической прогрессии.

Для шимпанзе описано уже несколько десятков разных видов применения орудий. Среди наиболее популярных примеров такого рода раскалывание орехов камнем, извлечение воды из отверстий в деревьях с помощью губки из листьев, использование палки, чтобы протолкнуть такую губку поглубже (рис. 4.3), «ужение» муравьев на ветку, которую часто предварительно очищают от коры (рис. 4.4), извлечение меда из дупла с помощью палки и т. д. Действия, подобные перечисленным, вполне обычны для большинства изучавшихся популяций шимпанзе.

Рис. 4.4. «Рыбалка» шимпанзе. Удочка есть, а вместо рыбы сойдут и муравьи.

Известно множество случаев, когда живущие в природных условиях шимпанзе использовали при решении той или иной задачи попеременно два взаимодополняющих орудия, как, скажем, в приведенном уже примере с палкой и губкой для добывания воды. Один раз зафиксировано даже применение орудия для усовершенствования другого орудия: небольшого размера камень послужил находчивому шимпанзе в качестве клина или подпорки, чтобы выровнять наклонную поверхность наковальни, с которой скатывались орехи (рис. 4.5). Единственный, пожалуй, вид орудийной деятельности, который у шимпанзе в естественных условиях пока не наблюдался — это изготовление орудий с помощью орудий же, но некоторые приматологи не теряют оптимизма и на этот счет. Во всяком случае, уже наблюдались эпизоды, когда обезьяна, расколов нечаянно особенно сильным ударом наковальню, использовала далее один из ее обломков в качестве молотка.



Поделиться книгой:

На главную
Назад