— Мне хотелось бы облегчить вашу участь, — прошептал Мати в темноту, дрожа от радостного волнения. — Я хочу вырвать вас из энтропической бездны разложения и порока.
— Всю свою мужественность ты излил в собственные штаны, — прошипела астральная Вероника. Именно так выразилась настоящая, живая Вероника в ту ночь, когда Мати убежал со съемочной площадки и когда ноги сами привели его к Веронике. Именно так это и произошло в действительности, но дело было совсем не в мужской силе, а в том, что Вероника была вовсе не Вероникой, а древом познания добра и зла, и это бедное древо обвивал своими кольцами змий, которого сама Вероника считала чешуйчатым лишаем. Шкура змия напоминала папиросную бумагу, шелушащиеся чешуйки походили на необычайно тонкие серебристые облатки. Дело в том, что змий был болен, его крошечные злые глазки гноились, и когда Мати его погладил (теперь ведь нечего бояться), больной змий на ощупь был сухой и теплый, как нос собаки, у которой сильный жар.
— Я хочу облегчить вашу участь, — повторил Мати, когда двуединство древа со змием скрылось в темноте.
И тут появилась Марет. Вытянув руки, она нащупывала дорогу. Голова ее казалась огромной. Ужасающая остеома так утолщила ее лоб, что ни внутрь головы, ни обратно не могла пробиться ни единая мысль. Единственное помышление тарахтело в этой глухой коробке, словно семечко в высохшей тыкве: мечта о будущем счастье с Мадисом.
— Ничего я не помню, — бормотала Марет. — Стружки это были, или зингеровская швейная машина, или же молоточковые пальцы, о чем мы тогда говорили-то? Ох, не помню я! Но я знаю, Мати, ты хороший парень…
— А ты хорошая девушка, Марет. Как я мог о тебе плохо думать! Не бойся, я верну тебя к свету.
Мадис Картуль тоже был поражен слепотой. Он метался во все стороны, натыкался на раскладушку, на стол; он вынужден был обнюхивать и пробовать на вкус все, что попадалось ему под руку. У него было тело обезьяны, но в этом теле непостижимым образом жил дух творца, что причиняло Мадису значительные неудобства. Магометане не имели права создавать даже самое примитивное изображение человека, а этот хочет создать целый мир да еще заставить его жить на пленке. Мир из серебра и хлора. Химики осуществили соединение вонючего ядовитого хлора с серебром. Хлорид серебра, хлористое серебро — волшебное зелье, которым покрывается пленка, поглощающая, вбирающая в себя картины вымышленного мира и сохраняющая их. Но одновременно поглощающая и творцов этого мира. Словно заколдованные сребропряхи из эстонского эпоса, обречены создатели фильмов вечно пребывать в бессмысленной суете, не знать душевного покоя. Иллюзорные серебряные миры чаруют и манят вас, а хлор разъедает ваши души!
Да, длинная была вереница страдальцев — каких только мучений и пороков не довелось узреть сочувственному взору Мати! Беднягу Сморчка дразнили злые школьницы, он же был совсем крошечный, как Гулливер в стране великанов. Чтобы хоть как-то выйти из положения, Сморчок носил штиблеты на толстой подметке; словно огромные копыта, штиблеты приросли к его ногам, снять их было невозможно.
Иная беда постигла Карла-Ээро Райа — он был насквозь прозрачен. Но, поскольку все нутро его было пусто (впрочем, чтобы не погрешить против истины, следует отметить, что там все же болталась пара краденых безделушек), бедняга вынужден был без передышки вертеться волчком, чтобы никто не мог разглядеть его внутренность.
Только один посетитель был здоров и не имел никаких пороков. Медведь. Медведь поскулил возле постели Мати и уткнулся носом ему под мышку — он боялся. Он знал, что коалиция сребропрях в недалеком будущем разнесет его на кусочки. Он предназначен в жертву.
— Дружище, не будет этого. Я тебя спасу, — прошептал Мати медведю на ухо и погладил мягкую теплую шерсть на медвежьей груди, в которой медленно билось большое медвежье сердце. — Я спасу тебя так, что все эти убогие недоумки тоже получат облегчение. Я их вызволю. Ведь все дело-то в энтропии, эх ты, мишутка, ты небось и не знаешь, что это такое!
И Мати под покровом ночной темноты поведал медведю о законах энтропии, о том, что именно энтропия является первопричиной всех бед горемычных страдальцев, ибо энтропия враждебна гармонии. Она ведет к разложению, к распаду; первозданный хаос втянул этих людей в свой водоворот и влечет их к гибельному водопаду. И все же, вероятно, еще можно им помочь, сделать их зрячими. Для этого необходима добровольная бескорыстная жертва, подобная мощной вспышке негэнтропической молнии. Она выжжет бельма, закрывающие их глаза. Прозрев, они познают разницу между добром и злом и воспрянут к повой жизни. Смычок гармонии наладит порядок и превратит какофонию в стройный, божественно чистый аккорд. Ведь был же некогда Сын плотника, который мог сойти с креста, но не сделал этого. И люди, сперва смеявшиеся над ним, потом задумались и размышляют о сем загадочном деянии сотни лет.
Какая-то ночная птица, опустившись на крышу вагонного пристанища Мати, издавала негромкие звуки; мертвенно-бледный лик луны поднялся над зубчатым силуэтом леса и залил деревья светом. А Мати рассказывал астральному медведю о жертве Христа, толкуя ее как негэнтропический подвиг. Слегка заикаясь, он объяснял, что эффект этой акции можно исчислить в калориях, деленных на градусы, но что вообще-то такой подход не совсем тактичен.
В глазах Мати стояли слезы. Он снова был счастлив.
XVII
— Превосходные облака, — констатируют операторы и, хотя неизвестно, когда и где такие облака могут понадобиться, направляют объективы в небо, еще больше увеличивая перерасход пленки.
Мати тоже смотрит на небо и улыбается. Странной улыбкой. Эти облака очень ему нравятся, эти облака ему подходят. Мистическое, грозное небо. Дневное светило скрылось за фиолетово-черными купами облаков, края их пылают. Из-за фантастических мрачных туч вырываются ослепительные снопы света, солнечные столпы, пересекающие весь небосвод.
Мати улыбается еще и потому, что никому не известно, что у него под одеждой, что царапает, обдирает его кожу. Это провод, от которого отходит пять ответвлений, ведущих к капсюлям. Два капсюля на руках, два на ногах, а пятый, самый большой, на спине, между лопатками… Хватило бы и одного большого, но пусть будущие смертельные раны Мати напомнят о его великом прообразе — о легендарном Христе.
Кожу саднит от капсюлей. Впрочем, не беда — скоро мы освободимся от этого зуда… И, многозначительно усмехаясь, он возится возле медвежьей клетки, тянет провода, делает последние соединения.
Наконец настал день, когда медведю надлежит отправиться в лучший мир. Скоро над его мертвым телом склонится Альдонас Красаускас в образе Румму Юри, бесстрашного грабителя с большой дороги, не теряющего присутствия духа даже один на один с медведем.
Но сам Альдонас Красаускас совсем потерял присутствие духа. Он признается Мадису Картулю, что ужасно боится крови.
— Ну и бойся себе, подумаешь, какое дело… — говорит на это постановщик. — Мы дадим тебе сахарной водички, а лицо крупным планом можно снять потом. — Такой уж бессердечный человек этот Мадис Картуль.
Ха-ха! Вот это будет интересное кино! Вот это будет номер, усмехается Мати. И, когда Вероника спрашивает, что это он сегодня, не переставая, ухмыляется, неужели работа палача вдруг начала ему нравиться, она получает очень странный ответ: «Я вовсе не палач, я ловец человеческих душ».
Мати почти не заикается, в последние дни он оставил эту свою манеру; Вероника ничего не понимает, она поворачивается и быстро уходит.
Хелле затребовала в киномастерских две полные корзины пластмассовых черепов и берцовых костей; теперь она прикидывает, как бы поэффектнее их расположить. Она приклеивает к черепам клочки пакли, долженствующие изображать полуистлевшие волосы, красит часть костей в зеленоватый цвет.
На вездеходе к съемочной площадке прибывает ветеринар, старичок с розовым детским личиком. Когда он вылезает из машины, разговоры смолкают, словно кто ножом отрезал: теперь вдруг то, о чем уже давно все знают, становится реальностью.
— Еще и врача привезли, форменная казнь, — бормочет Хелле, и на ее белых щеках альбиноски появляются ярко-красные пятна. Этот старичок с мордочкой шаловливого мальчишки производит жутковатое впечатление.
Словно по молчаливому уговору, люди собираются вокруг медвежьей клетки, смотрят на топтыгина, облизывающего кусок хлеба с медом, кто-то, растрогавшись, бросает печенье.
Когда Мати протаскивает концы проводов в клетку, Реэт бормочет сквозь зубы:
— Иуда!
Остальные тоже поглядывают на Мати с неприязнью. Он чувствует их молчаливое осуждение, их неодобрение: смотрите, вон он, этот заикающийся палач, у которого старый Мадис невесту отбил, ну ясно, теперь он хочет всему свету отомстить. Да. Мати всем сейчас несимпатичен, никто и не вспоминает, что именно он — он один стоял за медведя.
А с Иудой здесь вроде бы имеются некоторые параллели: Мати недавно в последний раз отнес медведю еду — своего рода тайная вечеря… Тем более что у медведя с Мати по-прежнему теплые отношения. Когда они втроем — с ветеринаром и прибывшим из зоопарка служителем — заходят в клетку, медведь показывает незнакомцам зубы, а об локоть Мати, тихонько поскуливая, трется мордой. Мати при мрачном молчании наблюдателей укрепляет в медвежьей шерсти три смертоносные металлические трубочки. Медведь не препятствует этой операции, наверное, у него чешется спина, и Мати обеими руками скребет осужденного на смерть. Иудин поцелуй…
Мужчины выходят из клетки. Остались считанные минуты, вот-вот наступит благоприятное для комбинированных съемок время. Помощник оператора смотрит на экспонометр: да, скоро можно начинать…
Мати идет сквозь строй взглядов (фу, до чего же мерзко этот Мати ухмыляется — палач, да еще довольный собой!). Он садится на ступеньке лесенки, ведущей в вагончик, за спиной Мати рубильник. Стоя на лесенке, он должен включить его, когда Мадис взмахнет красным флажком.
Между тем небо стало еще живописнее: иссиня-черно-сливовый цвет спорит с кричащим оранжевым сверканием. Прямо-таки апокалиптическое освещение.
И очень скоро произойдет этот взрыв — только не с той стороны…
Боже мой, что это? Несчастный случай, подумают он» тогда и бросятся к нему, поверженному, распростертому в луже собственной крови возле лесенки… Нет, это не несчастный случай, тут же поймут они. Что за странные раны?! Зачем он это сделал?.. Что это значит?.. И все погрузится в молчание, и великий очистительный огнь выжжет бельма на их глазах. И губы их беззвучно зашевелятся.
— Так ведь кино — это же идол! Мы, слепцы, поклонялись ему, сотворили себе кумира. И вот теперь на его алтарь принесена кровавая жертва. Человек жертвует собой ради ничего не значащей жизни медведя, но разве это не величественно?.. — И они обратят взоры свои внутрь себя и узрят с ужасом и сокрушением, что они суть тлен, — Содом и Гоморра… — Мы рабы своих страстей и ненужных вещей, а ближнего своего мы не видим. — Quo vadis mundus? И в их сердцах зазвучит животворящий голос добра и гармонии. — Может быть, для нас все же есть еще правильный путь?..
— Очистить площадку! — раздается окрик Мадиса Картуля.
Красный сигнальный флажок поднят. Все отходят на безопасное расстояние.
Мати встает. Ноги подгибаются, как резиновые, он поднимается к рубильнику. Осторожно дотрагивается до него пальцами — рубильник черный, скользкий, бесстрастно холодный. Мати на миг закрывает глаза.
Когда он их вновь открывает, надеясь увидеть опускающийся флажок, что означало бы включение рубильника, флажок по-прежнему поднят. Мадис Картуль яростно машет им из стороны в сторону, значит, что-то не так.
На лбу Мати горошины пота. Что случилось?
Мешает петух. Кто его знает, откуда забрел сюда этот петух, видно, делать ему нечего. Важно разгуливает он вокруг клетки, сердито покрикивает свое «ко-ко-ко», постоит немножко на одной ноге, просунет клюв сквозь решетку и что-то клюнет.
Мадис отгоняет петуха, которому и впрямь делать нечего. Тот пускается наутек, но почему-то вокруг клетки. Мадис гонится за ним, но большой задира не поспевает за маленьким — петух время от времени умудряется остановиться и оскорбленно прокукарекать.
Зрители смеются.
Наконец петуха вынуждают отступить.
Снова вздымается кроваво-красный квадратик — последняя нить, связывающая Мати с жизнью.
Ну, сейчас?
Нет! Опять что-то стряслось, опять Мадис машет флажком из стороны в сторону.
Пот на лбу Мати холодный как ртуть. Дергается левый висок. Теперь загвоздка в медведе — он приступил к выполнению некоего естественного действия…
Мати слышит собственный голос:
— Зачем ты издеваешься надо мной?.. — Он ждет, стоя на лесенке, рука готова нажать на черный рычаг смерти, на небосводе борение сил добра и зла, сверкающий меч негэнтропии занесен для последнего удара, а медведь… — Я больше не могу! — хрипит Мати, но медведю-то спешить некуда.
Однако любое дело когда-нибудь да кончается — флажок опять поднимается, уже в третий раз…
Мати мутит, перед глазами у него оранжевые круги, но он не сдается, у него еще есть силы. Он же должен спасти этих людей, показать им, что…
— Вот нечистая сила! Чтоб ты пропала! Стоп!
Теперь размахивают что есть мочи, потому что к клетке несется какая-то тщедушная фигурка в джинсах. Словно кузнечик, передвигается она диковинными прыжками, добежав до клетки, поворачивается к ней спиной и демонстративно раскидывает руки в стороны, словно пытаясь защитить медведя.
— Что ты выдумала? Прочь отсюда! — орет Мадис Картуль.
— А вот не уйду!
Это пронзительный голос Реэт. В руках у нее потрепанная сумочка, из которой она выхватывает скомканные деньги.
— Берите, черт бы вас подрал, все деньги, купите чучело. Тот же результат будет! — И со слезами в голосе добавляет: — Нельзя же ни за что ни про что убивать бедное животное! Люди вы или нет?
Но сколько у этой пигалицы денег-то — она, наверное, и сама понимает, что мало, и требовательно зовет:
— Антс, иди сюда сейчас же!
Помощник оператора подходит нехотя, склонив голову набок, словно пес, которому хозяйка приказывает отойти от заманчиво пахнущего дерева.
— Давай-ка раскошеливайся!
Антс вытаскивает из нагрудного кармана мятую рублевку. Лишь на мгновение Реэт теряется, потом срывает с парня шапочку с гербом, бросает туда деньги и кидается с яростной мольбой к стоящим вокруг людям.
— Давайте выкупим зверя у этого гада Картуля!
Раздумывают недолго. Одновременно, как по команде, все лезут в карманы. Хелле одна из первых кладет в шапку красненькую бумажку.
— Реэт, иди сюда! — слышится повелительный голос Мадиса Картуля.
Реэт с виноватым видом направляется к Мадису. И вдруг, словно ее что-то колыхнуло, упершись рукой в бок, она сует другую, с шапкой, прямо под нос Мадису.
Мадис смотрит в глаза Реэт и кричит, едва удерживаясь от смеха:
— Что это за фарс ты тут разыгрываешь? — Неожиданно для себя Мадис поддается общему настроению. Вот они стоят — его сотрудники, его съемочная группа. Изрядные лодыри, изрядные шалопаи. Но души у них, оказывается, добрые. Пожалели топтыгина. А мне разве его не жаль? И в этот момент глаза Мадиса встречают бессмысленный незлобивый взгляд медведя: он с наслаждением чешет спину о прутья клетки. И тихонько поскуливает. Если мы сейчас разорвем его на куски, он уже никогда не почешется… Черт возьми! Конечно, можно сделать эту сцену с чучелом, как предлагает Реэт. Снимем сейчас эпизоды, где медведь живой, а остальное смонтируем. Ведь этого сладкого сиропа, из которого в кино делается кровь, у нас сколько угодно. А мой авторитет? Слушать какую-то взбалмошную девчонку, размышляет Мадис. Но теперь ему и впрямь жалко медведя. Да и то сказать, ведь и Наполеон иногда уступал желаниям своих солдат. Когда нужно было. Может, в этом проявляется мудрость настоящего руководителя? Мадис понимает, что все эти рассуждения — не что иное, как попытка самооправдания, но теперь совершенно ясно: раз устраивается складчина (бессмысленная, кстати, затея), фарш из медведя он сделать не позволит. — Да что это за комедию ты тут разыгрываешь? — спрашивает он. — Ты что же, слепая курица, не видишь, что ли, пока ты тут митингуешь, медведя и след простыл.
Реэт тупо таращится на медведя, который чешет загривок о прутья клетки. Изнутри, конечно. Она ничего не понимает.
— Придется, видимо, списать медведя как убежавшего, ничего другого не остается. Попадет нам, конечно… — добавляет Мадис и втягивает голову в плечи. — Ишь, сколько денег набрала, можно поминки по медведю справлять. В лесу-то он, бедняга, все равно погибнет… А на чучело я уж как-нибудь денег раздобуду.
На не слишком умной физиономии Реэт наконец-то возникает улыбка. Она оглядывает по очереди всех стоящих вокруг людей, являющих взору в высшей степени привлекательную картину. И всеобщий восторг находит выход: Мадиса Картуля подбрасывают в воздух, словно какого-нибудь олимпийского чемпиона. Разумеется, это не так-то просто.
А Реэт деловито пересчитывает деньги. Она опять обводит взглядом киношников. Все вроде дали? И тут замечает стоящего на лесенке вагончика пиротехника.
— А ты что там застыл, как Христос на кресте? Гони монету!
Мати еще мгновение стоит в оцепенении, затем скрывается в свою раковину.
— Скупердяй чертов! — квалифицирует его исчезновение Реэт, но у нее нет времени сердиться, ее мысли уже заняты организацией тризны.
На подгибающихся ногах добирается Мати до стула. Долго сидит, обхватив голову руками.
Затем начинает хохотать. Нескончаемый клокочущий истерический смех корежит его, как судорога, как спазматический приступ.
Затем его рвет.
Затем он приходит в себя и дрожащими руками начинает освобождаться от капсюлей. Да, всегда такие твердые руки дрожат, как у старика.
Когда капсюли сняты, он снова садится и потряхивает своей длинной лошадиной головой. Как лошадь или собака, выбравшаяся на берег после долгого трудного плавания.
Он весь мокрый, мокрый с ног до головы. Словно и в самом деле плавал.
Затем Мати Кундер идет к шкафчику, достает бутылку водки — в ней еще больше половины — и с бульканьем ее осушает.
Окончательно придя в себя, он вытягивается на раскладушке. Разглядывает потолок вагончика. Там сидит бабочка, она подрагивает крылышками, очень яркая бабочка, наверное, она только что вылезла из своей куколки.
Потом Мати Кундер засыпает, нет, он проваливается в пропасть сна. Перед этим он успевает улыбнуться, и это улыбка уже выздоравливающего человека.
XVIII
Директор студии Павел Вара, прозванный подчиненными Фараоном, был не в духе. Да и больная печень давала о себе знать: кололо под ребрами, пересыхало во рту.
Павлу Вара надо подниматься, надо тащиться в кинозал, просматривать черновой материал «Румму Юри». До смерти неохота. Хватит с него того, что позавчера видел. Подобных мерзостей он в своей студии не потерпит. Экая гнусность! Просто плюнуть хочется! Съемки надо прекратить. От этого субъекта, от Мадиса Картуля, можно ждать любых сюрпризов — упрямый как осел, да еще с анархическими замашками. Вдобавок ко всему он, оказывается, любитель клубнички — вот новость так новость. Видно, в той анонимке не все брехня. Наверное, эта девица, эта портнишка, вскружила старику голову. Сцена в публичном доме, которую Карл-Ээро прямо-таки навязал худсовету, напоминает омерзительные фотографии в шведских и датских журнальчиках, черт их знает, как они к нам просачиваются.
Полуголые женщины — дело не новое, и вовсе не они удручают Фараона. Его возмущает убожество и слабосильность показа разврата. Словно кастрат снимал эти сцены. Словно какой-то блудливый старикашка подглядел их в бинокль из прибрежных кустиков. Да и то сказать, у старого Картуля силенок небось поубавилось. Но вот почему этот молодой ферт — уж он-то, по всему видать, в самом расцвете, — Рейн, что ли?.. Как же его фамилия?.. Пийдерпуу, да, Пийдерпуу… Так вот, как он-то согласился с такой трактовкой? Карл-Ээро вроде бы даже говорил, что сцены в публичном доме ставил именно Пийдерпуу… Молодой, здоровый парень, и вдруг эдакие старческие слюни! Форменное свинство. Ведь молодой же! Ведь молодые же должны… И перед мысленным взором Фараона возникает пора его юности. Павел Вара родился в Сибири в эстонской деревне. Наверное, природа и вправду формирует человека — умели они любить в молодости! Гармошка, бывало, не смолкала до самого утра, пели и эстонские, и русские песни; под широким сибирским небом эстонские песни куда сильнее хватали за душу и кружили голову, они звучали раздольнее, чем здесь. А Маша, ставшая его женой, что это за девушка была! Частенько, взявшись за руки, удирали они с танцплощадки, забирались в заросли высокой полыни и целовались аж до крови, бывало, и не замечали, что под боком колючий чертополох. Да, вот это была любовь! А здесь напихали каких-то кружевцев да ленточек, не любовь, а паскудство. Конечно, натурализм тоже нежелателен, не годится показывать любовь, так сказать, в полном объеме, это не соответствует воспитательным целям, однако указание вырезать подобные забористые кадры Павел Вара дает скрепя сердце. И без гнева. Эх, не умеют здешние эстонцы показать настоящую страсть, настоящую любовь или ненависть. Какая-то остзейская бурда, лимфа какая-то, а не кровь течет у них в жилах… Разумеется, слишком уж упиваться и смаковать в данном случае незачем, но размах, так сказать, диапазон разгула отобразить надо. Ну, к примеру, можно показать, как прикуривают от сторублевок, пьют из туфельки шампанское, ну, на столе кто-то танцует в полуголом виде, и все это на фоне какой-нибудь волнительной, опьяняющей песни, такой, чтобы дух захватывала, о черных глазах, например. Конечно, все равно придется что-то вырезать, но все же, все же… Достоевский, Шолохов, Куприн — вот кто умел изобразить безумство. Это вам не Синиранд и Картуль или Пийдерпуу!.. Тьфу! Просто тошно вспомнить! Ничего не поделаешь, очевидно, придется приглашать какого-нибудь режиссера из Москвы или из Ленинграда, пусть доводит, пусть переделывает.
При мысли о переделке Фараон опять схватился за печень: студия на грани финансового краха, последнее время ни один фильм в широкий прокат без поправок не выпускается. Потому что дрянь. Каждый раз что-нибудь переснимать приходится. О господи, со всех сторон сыплются горячие угли на его бедную лысеющую голову! Этого Пийдерпуу он засунет в хронику. А для Картуля «Румму Юри» будет первым и последним художественным фильмом. Пускай печет документальные. Конечно, с ними тоже возня, но хоть стоит повозиться. Хоть проблемы в них ставятся. Ведь именно он, Павел Вара, защищал фильмы Картуля.
Внушительное здание с колоннами; еще только подходишь, а уж поджилки трясутся; в этом доме они бывали не раз, предлагали свои фильмы, пытались пробиться на большой экран. Показывать последний вариант «Хозяев» с ним ездил Карл-Ээро и еще один деятель. Драгоценные сотруднички наложили в штаны уже на втором этаже. Оказалось, что у Карла-Ээро вдруг заболела жена и ему всенепременно надо уехать, а другой коллега срочно занемог сам. Оба вручили секретаршам свои коробки конфет и смылись. И Павлу Вара пришлось одному отдуваться, отстаивать перед высоким консилиумом фильм, который… А, да что говорить… В тот раз Фараон отнюдь не чувствовал себя фараоном, но выступал храбро. И «Хозяев» в конце концов утвердили, правда, на местный экран. Но уж эту порнографию, этого «Румму Юри» он защищать не станет. И съемки прекратит.
Павлу Вара до смерти неохота идти на просмотр, опять из себя выйдешь, опять будет приступ печени! Однако стрелки упорно приближались к двенадцати, а в это время Картуль должен демонстрировать черновой материал своего грубо смонтированного опуса. Нехотя оторвал Фараон седалище от кресла, нехотя поднялся по лестнице.
Все уже сидели на местах, когда он вошел в просмотровый зал. Члены худсовета расположились в последнем ряду. Среднее кресло пустовало. Павел Вара окинул мрачным взглядом свой худсовет и еще больше помрачнел. Все решают эти люди. Каковы же они? Подхалим Карл-Ээро Райа — творческий импотент, но великий хитрец и проныра, один вид чего стоит — демонстративно опечален, но серьезен, губы сурово сжаты: известно, дескать, каков будет наш приговор!.. А сам небось рад-радешенек, что его врагу сегодня достанется. Рядом с ним Тикербяр — этот поталантливей, этот понимает, да только больно уж крепко принимает, причем запои у него всегда начинаются в самые критические моменты. Не раз приходилось увольнять его, а потом все-таки снова брали: в трезвом виде соображает прекрасно и готов везти любой воз. Доверять ему нельзя — он лицемер, но в киноделе иногда нужен и такой прохиндей. А котелок у Тикербяра варит. Как это он прошлый раз сказал? Ах, да: «Продажная женщина — это плохо, но когда продают продажную женщину, это уже свинство». Фараону до такого не додуматься. Павел Вара готов биться об заклад, что большую часть идей Тикербяру подкидывает Карл-Ээро, этот чистоплюй — тонкая штучка, он свои руки марать не будет. В компенсацию же Карл-Ээро даст своему прихвостню возможность сделать какой-нибудь документальный фильм.
А вот сидит Падак — воплощение великой честности и столь же великой глупости. Когда слушаешь его выступления, каждый раз изумляешься, как такой дельный человек может быть таким кретином в творческих вопросах. Этот толстяк — прекрасный хозяйственник и обожает кино, у Фараона рука не поднимается отправить его на пенсию. Каждое выступление Падак заканчивает воспоминаниями о своем тяжелом детстве в буржуазное время, когда он был пастушонком у кулака. Болотная вода до крови разъедала его босые ноги. О своих разъеденных ногах он не забыл даже при обсуждении фильма-балета «Лорелея» на позапрошлом худсовете: «Да, вот нынешняя молодежь может на пальчиках танцевать, ихним пальцам не приходилось страдать от болотной воды, у них светлое будущее…»
Ну, кто тут еще? Кярк, очень неглупый, но всегда критически настроенный; писатель Вабамаа, с физиономией старого ребенка, этот свое мнение прямо не выскажет, будет вертеться вокруг да около, прятаться за туманными, хотя и весьма остроумными фразами. Кино его абсолютно не интересует, но даже об этом он не скажет прямо. Сидит, мучается, а зачем — черт его знает! Кроме того, имеются две эстетки, худая и толстая, историю кинематографа обе знают назубок, но проку от этого знания никакого… Дерьмовые у тебя кадры, Фараон.
Надо же, как я их всех раздраконил, удивляется Павел Вара, вообще-то ведь это не совсем так. Все они, кроме Падака, люди дельные и неглупые. Странно, почему так получается — стоит собрать вместе нескольких разумных людей на заседание коллегии или худсовет, и словно их подменяют, никого узнать нельзя…
Мадис Картуль сидит один в первом ряду. И Пийдерпуу нет рядом, замечает Фараон. Мадис Картуль всегда вызывал у него тайную симпатию, но после вчерашнего Фараону даже смотреть на Мадиса противно. Казалось, такой здравомыслящий старикан, и вот поди ж ты, какая-то вертихвостка морочит ему голову, превратила мужчину в мальчишку!