Рейну предстоит работать режиссером под его руководством. Съемки, правда, начались, однако Мадис навязанного ему помощника (тот и в самом деле оказался довольно-таки беспомощным) уже успел послать к чертям.
Мадис стоял немного правее середины окна и смотрел вверх. Так что перед глазами Рейна возник неплохой кадр с уравновешенной композицией, хотя, пожалуй, слишком назидательный.
«Вот он стоит, заслуженный деятель культуры республики Мадис Картуль, чье шестидесятилетие общественность и многочисленные любители киноискусства недавно торжественно отметили. (Рейн любил иногда развлечься подобного рода мысленными сентенциями.) Досточтимого режиссера наградили Почетной грамотой Министерства культуры, и эту радостную новость напечатали петитом на последней полосе газеты «Сирп я вазар»[2]. А в следующем номере юбиляр поблагодарил отметивших его скромные достижения за оказанное внимание, выразившееся в добрых пожеланиях и обильных цветоподношениях».
Нет, нельзя впадать в цинизм, я должен относиться к нему с симпатией, чувствовать симпатию, раздумывал Рейн. Он должен быть для меня авторитетом, иначе наша совместная работа пойдет прахом. Тут вступит в силу известный и единственно верный закон кино, следовать которому порой безмерно трудно: спорь и ругайся, пока не началась работа, но, как только приступишь к делу, ты должен убедить самого себя и других, что режиссер знает все, а сценарист просто бесподобен. Если сам не поверишь, то и другим не внушишь, и работа не пойдет.
Кроме того, когда в один прекрасный день фильм будет закончен, в титрах дадут и фамилию Рейна Пийдерпуу; в какой-то степени от этого фильма зависит его ближайшее будущее, то, когда он получит совсем
Кстати, не так уж и трудно увидеть этого субъекта в положительном освещении, потому что в его корпуленции есть нечто от весьма почтенного человека — мистера Пиквика. Одет он невообразимо потешно: шестидесятилетний Мадис влез в какие-то чудовищные тренировочные штаны, по крайней мере, номера на четыре меньше, чем нужно. Да еще под натянутую до предела резинку на животе умудрился засунуть большие пальцы (может, у него с собой есть запасная резинка?). На Мадисе была вязаная кофта, неопределенным цветом и пуговками напомнившая Рейну кофту покойной бабушки. И все же этот Картуль внушает определенное уважение, ведь известно, что более упорного, смелого и находчивого киношника на эстонской земле, пожалуй, не найдешь.
Мадис Картуль сплюнул, пробурчал что-то себе под нос и походкой тореадора, зажав в руке топорик, направился к липе…
Ну, тут уж второй режиссер почувствовал, что не может не вмешаться. Вон оно что! Значит, дерево, которое, по мнению Рейна, было единственным хоть сколько-нибудь художественным моментом, должно рухнуть!
Они здороваются, обмениваются рукопожатиями (у Мадиса маленькая крепкая рука), и Рейн уже слышит свои возражения. Ему, Рейну, конечно, неизвестны все тонкости и изыски режиссерской концепции, но стоит ли уничтожать это дерево, не станет ли общий вид уж очень пустым и тусклым… В какой-то степени он, разумеется, и должен быть тусклым, это ясно, деревенская корчма должна контрастировать с декоративным прудом, беседками и цветниками баронской усадьбы. Да, но не слишком ли усилится этот контраст? Разве это не…
— Дешевка, — закончил Мадис Картуль.
Рейну показалось, что взгляд Мадиса исполнен обескураживающе уважительного интереса, почтительного любопытства школьника, притворяющегося примерным. Разыгрывает? Потешается? Не слишком ли круто я взял? Рейн решил действовать прямо:
— Черт возьми, неужели этим мужикам нельзя оставить одну заветную липу? Как-никак она все эти годы росла здесь. Она сделает кадр уютным, она и корчме придавала уютность, надо думать, такие трактиры не лишены были своеобразного уюта, раз даже бароны иногда их посещали.
— Уютные, конечно. Да-да. Ну-ну, — согласился Мадис Картуль.
— Немножко красоты можно предкам оставить, потому что она же
— А может, дать и народную песню? Кое-кто из наших умников не прочь заставить нас горланить старинные протяжные песни. Ну-ну.
Рейн не мог понять, соглашаются с ним или, наоборот, исподтишка издеваются.
— Кстати, что ты думаешь о самом Румму Юри?
— А что о нем думать? У актера должно быть какое-то духовное родство с Робин Гудом.
— В том-то и горе, — вздохнул Мадис, и Рейну показалось, что от всей души. — Я ознакомился с судебными протоколами, они сохранились в архиве. Заурядный конокрад, черт бы его побрал! К тому же имеются данные, что однажды вечером он стибрил шерстяной платок у какой-то бобылки. Ну что тут скажешь?
Карий глаз Мадиса был грустный, а зеленый — сердитый, такие уж уникальные глаза были у этого человека. Но вдруг он с ходу забыл о проблемах героя и национальной культуры.
— Ушаты-решета, — пробормотал он довольно весело. — Прялки-скалки. Ну-ну.
Обошел вокруг дерева.
— Да-да. Пускай себе растет.
Мои слова повлияли или он сам решил? Действительно ли его интересовало мое мнение, или просто решил меня прощупать? Рейн был совершенно не в состоянии разобраться.
— Лучше бы мне остаться при своей кукурузе и картошке. (Рейн знал, что Мадис до этой картины, в основном, делал сельскохозяйственные фильмы.) Всяк сверчок знай свой шесток. Картуль — давай картофь! Что, не так, что ли? У тебя вот в кармане диплом ВГИКа, этот фильм тебе бы делать. Так или нет? — Дожидаясь ответа, а может, вовсе не дожидаясь, кто его разберет, он засунул кулаки глубоко под резинку штанов. Резинка растягивалась, растягивалась; сопя, Мадис Картуль разглядывал молодого человека в куртке из верблюжьей шерсти, от которого приятно пахло лавандой. Разглядывал горестно и проницательно, страдальчески и хитро. — Знаешь, мой милый юноша, а ты ведь крепко влип. Ну, потому, что согласился работать со мной. — Естественно, Рейн Пийдерпуу не мог ничего ответить, но ответа и не ждали. — Влип, потому что я свалял дурака! Вот именно! Видишь ли, режиссерский сценарий, который у тебя спокойненько лежит во внутреннем кармане и который я сам написал по сценарию этого старого словоблуда Синиранда, годится только псу под хвост. И вот теперь, когда работа уже началась, я это понял и пытаюсь на ходу заворотить в другую сторону. Как тот чертов портной, который сперва рубашку скроил, а потом решил брюки сшить. Что из этого выйдет, а? Но я просто не могу иначе! Так что оба мы влипли, вот какое дело!
Это был довольно длинный и, видимо, искренний монолог. Резинка в штанах все растягивалась и растягивалась, сейчас должно было произойти то, что в физике называется усталостью материала, — резинка лопнет. Может быть, это растяжение резинки вдохновляло Рейна на болтовню о том, что со сценариями частенько случаются подобные истории, что сценарий — всего лишь трамплин и конечный результат зависит (как, кстати, и великий Чаплин утверждал) прежде всего от прыгуна.
— Да, да, сам великий, великий Чаплин, — со вздохом протянул Мадис Картуль. В его горестном взгляде (Рейн не мог заглянуть сразу в оба его глаза) вроде бы загорелся луч надежды: ну раз уж он это сказал, то… то еще не все потеряно! Но луч тут же погас, и Мадис вдруг засмеялся. — Он-то да, маленький человечек, ну а если я, старый брюхан, сигану с твоего трамплина, неизвестно, выплыву ли на поверхность.
Когда Мадис смеялся, туловище его подрагивало, как у лягушки, однако во взгляде было все же что-то орлиное.
— А ну-ка садись! Старый брюхан подвезет тебя на своей трясучке. Давай!
Чудак он все-таки, подумал Рейн, с опаской усаживаясь позади внушительного седалища Мадиса. Целый автопарк в распоряжении, а ездит на собственной паршивой трясучке.
— Радикулит, — ответил Мадис на его мысли. — Как протрясусь хорошенько, эта сверхъестественная сволочь, то есть моя спина, замрет и заткнется. Приходится обходиться без пуховых подушек и мягких автомобильных сидений. Этим пусть молодежь наслаждается. Держись крепче!
Рейну ничего другого и не оставалось. Сперва он попытался держаться за плечи своего шефа, потом пришлось обхватить брюхо, потому что Мадис жал прямиком по камням и кочкам.
Итак, режиссер Рейн Пийдерпуу, блестяще окончивший ВГИК, молодой человек, приятный во всех отношениях, вцепился в старика, словно клещ. От вязанки Мадиса пахло дешевым табаком, чем-то горьковатым, чем-то кисловатым, что кратко можно назвать стариковским запахом. А отважный брюхан Мадис Картуль геройски галопировал на своей маломощной тарахтелке по унылой, однообразной, каменистой местности в Маарьямаа. Время от времени он что-то бормотал про себя. Бормотал весело и сердито одновременно: «Ну-ну! Да-да! Прялки-скалки…»
Карий глаз следил за левой, зеленый — за правой стороной дороги.
III
Уже на пятый день съемок в стаде началась порча. Художница Хелле, тихо всхлипывая, покусывала губы, она не желала разговаривать с Мадисом; осветители бродили с мрачными, зловещими лицами — такими, вероятно, могли быть сотоварищи Румму Юри; Альдонас Красаускас, народный артист Литовской ССР, личность коронованная, увенчанная лаврами на нескольких бьеннале, после одной неудачной сцены в седьмом, еще более неудачном дубле сорвал с себя офицерский мундир, запустил форменной фуражкой почти что в камеру и потребовал, чтобы его сию же минуту доставили в гостиницу. Разумеется, Картуль запретил шоферам трогаться с места, так что разбушевавшийся актер уселся на колодезный сруб и заявил, что будет общаться с Мадисом только через посредство Рейна. Альдонас демонстративно предпосылал имени Рейна титул режиссера, не добавляя «второго», что ставило Рейна в неудобное положение по отношению к Мадису.
Обида Хелле была более или менее понятна, тут Мадис, возможно, прав — флаги и гербы Хелле действительно были примитивны. Конечно, Мадису не следовало так скверно выражаться, как он себе позволил: «Мы тут снимаем не сказочный замок Микки-Мауса, голубушка!» — и вдобавок пробурчал что-то насчет дамочек, чья фантазия одновременно пубертатна и климактерична.
На одном гербе была изображена жуткая угольно-черная голова быка. Кроваво-красное обрамление придавало гербу сходство с блюдом, куда эта не столько мыслящая, сколько бодающая часть тела возложена сразу же после убоя; в блюдо натекло много крови (наверное, значительная часть, которая могла бы пригодиться для изготовления кровяной колбасы, перелилась через край). На другом гербе две зеленовато-восковые руки утопленника тянулись к каким-то экзотическим лиловым орхидеям. Обе руки почему-то были левые, а изображенные орхидеи весьма и весьма условны. Хелле в свою защиту пискнула что-то о Феллини, даже о Модильяни и, всхлипывая, заявила, что творческая личность имеет право на свободную трактовку и современное переосмысление геральдического материала. Кулаки Мадиса зарывались все глубже под резинку, и он дал команду немедленно и в сжатые сроки переделать гербы. Луноподобное лицо Хелле пошло красными пятнами, тушь для ресниц смешалась со слезами, но Хелле, конечно, повиновалась. Устрашающая бычья голова превратилась в красновато-коричневую самодовольную коровью морду; руки, тянущиеся к орхидеям, стали детски розового цвета, а орхидеи почему-то выродились в фиалки. Мадис, наблюдавший за работой Хелле со стороны, смягчился и, подойдя сзади, взъерошил волосы на ее затылке. Хелле отдернулась, как укушенная, но, когда старый брюхан попросил прощения за свой мерзостный язык и дал Хелле на завтра выходной, мир на этом участке фронта был более или менее восстановлен.
Выходной день — вещь хорошая. Хелле отправится загорать. Каждую весну она собиралась превращаться в бронзово-коричневую, но никогда из этого ничего не получалось. Дело в том, что у нее была склонность к альбинизму; в лучшем случае она могла дня два пощеголять золотисто-розоватой облицовкой, затем кожа слезала, как у змеи, и снова миру являлась подлинная сущность псевдобронзовой Хелле. На сей раз она захватила специальные кремы, на сей раз должно получиться. Впрочем, к чести Хелле следует сказать, что во имя искусства она готова была отказаться и от загорания. Сценарий тривиальный и надуманный, это ясно, однако при внимательном чтении в нем все же можно обнаружить некоторые возможности. Хелле нравились thriller'ы Эдгара По, фильмы Хичкока, финская телевизионная серия «Ночные рассказы». Из доморощенных захватывающих историй, да только бы разрешили, можно сделать нечто сомнамбулическое, с большим подтекстом. Старинные замки, медведь, которого кормят человеческим мясом, подвалы с цепями, мрачные флаги, жуткие гербы — ведь
На молочно-белых коленях Хелле, расположившейся на полу перед холстом, отпечатался неровный розовый узор. Она рассматривала свои колени с грустным отвращением: расшибусь, подумала она, но смуглыми, бронзовыми, как у амазонки, они должны в этом году стать. Хоть какая-нибудь польза от лета.
Рейн не сочувствовал Хелле, в душе даже слегка посмеивался над ней. Пусть похнычет! Он считал эту молочно-белую, по-эстонски ширококостную женщину глупее, чем она была на самом деле. Но конфликт между Альдонисом и Мадисом серьезно заботил Рейна. Чего, собственно, хочет Мадис? Понять это невозможно. Похоже, что он действует себе во вред. До чего же мы так дойдем?
Еще до начала съемок Красаускас совершенно резонно жаловался на жилищные условия. Его поселили в четырехместном номере вместе с двумя осветителями и плотником. Один из них в три часа ночи испакостил всю комнату, двое других были не менее резвые ребятки. Однако Красаускасу уже не двадцать лет, кроме того, он исполнитель, насколько ему известно, главной роли в этом фильме. И ему, очевидно, надо работать над этой ролью. По крайней мере, до сих пор он имел такое обыкновение. В подобных же условиях это невозможно. Конечно, понятно, что с жильем трудно, но ему стало известно, что некоторым членам группы, к примеру пиротехнику, даже отдельную квартиру предоставили.
Мадис слушал претензии с таким видом, словно ему рассказывают анекдот с бородой, а он, конечно, с подобающей улыбкой извлекает в это время квадратный корень из четырехзначного числа. Его глаза — зеленый и карий — смотрели куда-то в пространство; Красаускас должен был почувствовать себя лежащим вдоль железнодорожного полотна, его и не заметили, над ним проехали. Если он сдвигался вправо или влево, чтобы встретить взгляд хотя бы одного глаза вислобрюхого режиссера, соответственно сдвигались и рельсы. Только Красаускас был не робкого десятка. «Что это вы там вдалеке увидели, разрешите вас спросить? Уж не свою ли собственную музу на крылатом коне?»
На это Мадис Картуль улыбнулся еще любезнее и высказал предположение, что Красаускас, несомненно, обретет душевный покой, если станет уделять меньше внимания жилищным условиям, а больше своей роли, очень сложной роли, которая при мобилизации всех душевных сил все же по плечу Альдонасу Красаускасу. Что же касается ночных шумов и происшествий, Мадис Картуль позволит себе выразить сомнение: если даже что-то подобное и имело место, то едва ли Красаускас мог это заметить — его вчера видели в баре в состоянии, весьма близком к сумеречному. Он должен был дрыхнуть как чурка. Конечно, не исключена возможность, что заплетающиеся ноги привели народного артиста совсем в другой номер. Но к чему вспоминать старые истории, квартирный вопрос мы еще рассмотрим, теперь надо прежде всего сконцентрироваться на фильме, ибо мы сейчас же начинаем.
Примерно таков был ответ Мадиса.
К удивлению Рейна, Красаускас проглотил обиду. Два первых дубля были совсем недурны. С другой стороны, Рейн Пийдерпуу совершенно не мог понять, почему выбор Мадиса пал на этого неврастеника, который мог бы блистать в какой-нибудь психологической драме Стриндберга или в «Физиках» Дюрренматта. Альдонас Красаускас отнюдь не был героем вестерна. Козинцев пригласил на роль короля Лира Юри Ярвета — смелый, неожиданный и в то же время гениальный выбор (кстати, Красаускас тоже годится в Лиры), но делать из Альдонаса разбойника с большой дороги, любимца женщин, Робин Гуда — нет, это ни в какие ворота не лезет! Конечно, использование какого-нибудь высокого блондина атлетического сложения привело бы к штампу, однако — и Рейн все более укреплялся в этом мнении, — может быть, именно штамп спас бы дело. Глупо интерпретировать польку Оффенбаха (впрочем, пардон, такой скверной польки у него и нет!) в стиле Страстей Баха. А Мадис, как видно, забавный водевиль собирается снимать именно в глубокомысленном плане. Мадис — дубовая башка.
Да, первые два дубля все же в какой-то мере радуют. Снималась сцена, в которой удирающий от жандармов в помещичьей карете Румму Юри добирается до замка Бергштейна. Положение у него незавидное. Он попадает из огня да в полымя. Во дворе драгуны, почти чудом Юри удается, спрятавшись за дверцей кареты, остаться незамеченным. Но куда деваться? В господский дом, который соотечественники Юри сравнивают с волчьей пастью?
Возле подъезда драгунские офицеры, в залах у барона бал в разгаре; Румму Юри пробегает между колоннами и, прячась в нишах, по полутемным коридорам, со стен вылупились презрительно застывшие, самодовольные портреты баронов, полутысячелетняя кондовая, ражая, рыжая история с усмешкой следит за бегуном в холщовой крестьянской одежде.
Мансарда, дальше бежать некуда, а по паркету топают чьи-то подкованные сапоги, точно удары судьбы. Однако есть еще одна дверь. Юри распахивает ее и проскальзывает внутрь. Полутемная, пахнущая сыростью комната. Форменная западня. Вдруг Румму Юри замечает на стене офицерский мундир и пистолет, на котором выгравирована надпись. Он догадывается (до чего же неуклюже и неубедительно это дано в сценарии!), что эту комнату когда-то занимал особо почитаемый и почетный член семейства Бергштейнов. Комнату сохраняют в неприкосновенности как реликвию, ибо тот, кто в свое время бывал в ней, достиг при царском дворе в Петербурге необычайно высокого положения, снискал великую славу остзейцам. Поскольку он давным-давно не посещал эти места, то превратился в нечто вроде святого. Его ждут, хотя и не надеются, что столь великий человек снизойдет до посещения. Как Румму Юри выбраться отсюда? Конечно, для отчаянного смельчака есть только одна возможность — надеть офицерский мундир! Так он не привлечет внимания, так ему удастся незаметно скрыться из барского дома.
Ни секунды не мешкая, Румму Юри решает переодеться. Он уже начинает скидывать крестьянскую одежонку, но приостанавливается, потому что сценарист Синиранд требует, чтобы тут возник трогательный родной напев. Разумеется, в сознании Румму Юри! Нет, он не скинет с себя одежды предков, он не забыл о священной крови праотцев, канувших в Манала[3], «Ласковый соловушка, куда ты летишь», и так далее. Он оставляет на своем теле честное крестьянское платье и только под давлением обстоятельств накидывает поверх ненавистный офицерский мундир.
Румму Юри смотрится в зеркало.
Румму Юри улыбается.
В следующее мгновение по лестнице беззаботно спускается элегантный офицер. К нашему удовольствию, он куда более мужествен, чем все прочие чужеземные господа вместе взятые! Bitte schon! Parlez vous francais?
От Румму Юри исходит тончайшее эспри! Хм! Да-да! Ну-ну!
И Красаускас с этим прилично справился. Трудно сказать, было ли это именно эспри, но некое достоинство и мужественность — несомненно, по крайней мере в двух первых дублях.
Но что же делает Мадис Картуль? Он тоже улыбается. Безо всякого эспри, попросту, с ехидцей. Прошу еще дубль! Еще дубль, еще дубль! В чем дело! Красаускас начинает нервничать, каждый новый дубль получается хуже предыдущего. Руки маленького актера дрожат, лицо дергается. Пуговицы снова и еще раз надеваемого мундира уже не застегиваются, свет и контрсвет ослепляют Альдонаса, струйки пота смывают с лица грим. Беспокойную ночь, да и небольшое похмелье тоже, конечно, следует принять во внимание. Румму Юри уже совсем не похож на человека, который никогда не попадает впросак, скорее, он паяц в офицерском мундире, плутоватый мужик, пытающийся сделать хорошую мину при плохой игре.
Тревога передается и оператору — пленка застревает в кассете и в кульминационный момент кончается. Сгорает один диг. Мадис Картуль никого не оставляет в покое, он носится кругами, как грозовая туча, угрожает, чуть не с кулаками лезет на оператора. Вот тут-то Красаускас и сбрасывает с себя мундир, швыряет фуражку в объектив и заявляет, что с него довольно. Довольно, и все! Нет условий, постановщик сумасшедший, вчера всем дали первую получку, а ему нет. Мадис объявляет короткий перерыв и говорит, что, если через четверть часа работа не возобновится, он порвет с Красаускасом все отношения. «Не устраивайте истерик, даже подслеповатая бабушка помещика за километр увидит, что перед ней не офицер, а конокрад!»
Рейн тоже выходит из себя. Он пытается отозвать Мадиса в сторону, объяснить, что сегодня уже ничего путного ожидать не приходится, настроение испорчено. Вместо ста сорока метров пленки истратили тысячу четыреста, а толку чуть. Лучше бы он, Рейн, натуру снимал — деревья, дом, картины на стенах, то, что ему по должности положено. Хоть несколько полезных метров получили бы. Мадис Картуль бурчит что-то себе под нос. Здесь делают то и только то, что приказывает он, режиссер-постановщик. Все без исключения! И бунт надо подавлять в зародыше, иначе начнется вавилонское столпотворение.
Мадис добивается своего. Красаускас впадает в странную апатию и подчиняется. Снимают еще шесть дублей. Всего тринадцать, число многозначительное. Разумеется, они ни к черту не годятся. Перерасход пленки катастрофический. В последних дублях Красаускас двигается как лунатик. Даже на конокрада, причем не в момент удачи, а стоящего под виселицей, не похож. Грим расплылся, измученный человечек стал смахивать на усатую крысу, угодившую в капкан.
Работа заканчивается в гробовом молчании. После тринадцатого дубля Мадис Картуль вдруг вежливо произносит: «Благодарю вас. На сегодня закончили!»
Домой едут молча. Прибыв в гостиницу, Красаускас демонстративно сворачивает в бар, Мадис Картуль, почти абсолютный трезвенник, улыбаясь, идет следом и садится рядом на высокий табурет.
И, смотри-ка, чудеса: заказывает томатный сок и сто пятьдесят граммов коньяка. Пожалуйста, двойную порцию в один бокал. И этот бокал пододвигается актеру. По-видимому, мне дают расчет, усмехаясь, думает Красаускас. Ну и ладно, наплевать! Но за потерянные дни он потребует кроме оплаты по высшей ставке еще и компенсацию за необоснованное расторжение договора. Kurat![4] Наконец-то уеду отсюда, думает он, потягивая коньяк. Kuradi kurat![5] Хоть какой-то прок в том, что он запомнил это трескучее эстонское ругательство, которое, правда, сами эстонцы употребляют часто, но совершенно некстати. Kuradi kuradi kurat!
Однако никакого расчета Красаускасу не дали. На другой день он переезжает в люкс. Теперь он и вправду ничегошеньки не понимает. Впрочем, и не старается, ибо на удивление злобный и свирепый режиссер-постановщик вежливо разъясняет, что ему, Красаускасу, обладателю многочисленных дипломов и лавровых венков, нет необходимости волноваться и ломать себе голову. Съемочный день, мол, прошел в высшей степени удачно. Ну и прекрасно! Горите вы все синим пламенем! Раз ухмыляется Картуль, значит, можно ухмыльнуться и Альдонасу Красаускасу. Поухмыляемся! Кто кого переухмыльнет!
IV
Мадис Картуль в раздражении шагал от стены к стене маленького номера. Сейчас он ненавидел всех: звезду первой величины Хьяльмара Кыргессаара, он играл роль барона (и хорошо играл!); ненавидел красивую женщину и отличную актрису Керсти, исполнявшую роль Маре, невесты Румму Юри; ненавидел жужжащую в комнате огромную муху, которую никак не удавалось поймать; ненавидел даже привезенный с собой из Таллина монтажный стол, смело занявший треть комнаты и при каждом удобном случае тюкавший своим острым металлическим углом Мадиса в бедро. Ненавидел он и душный вечер, и доносившийся снизу шум. Но, конечно, сильнее всего сценарий и самого себя.
Он поддал носком шлепанца упавший со стола кусок кинопленки. Извиваясь и шипя, как змея, пленка смоталась в рулон. Все в этом мире сматывается в рулон, замыкается. Замкнутый круг. Киноискусство, чертова целлулоидная змея, пожирающая время, деньги и здоровье!
Не получается, никак не получается сцена невесты Румму Юри с бароном! Еще слава богу, что это пробный ролик, этюд, который в подготовительный период делают для выбора исполнителей! Да, но что толку, все равно скоро предстоит снимать сцену, ведь с артистами заключены договоры. А как ты будешь снимать, когда не получается!
Закипел чайник. Мадис сварил себе кофе. Банка с кофе чуть не опрокинулась. Первый глоток обжег губы.
— Сочные корма, — проворчал он себе под нос. Оставаться бы тебе при своих сочных кормах. («Сочные корма» был один из первых фильмов Мадиса. Научно-популярный.) Прочее тебе уже не по зубам. Да, следовало бы остаться при фильмах о силосе, о рахите у поросят, о вывозе навоза. Особенно о вывозе навоза, ведь это здесь, на столе, форменное дерьмо!
Ворчание на самого себя помогало при плохом настроении, руготня облегчала душу. Но не сегодня.
С раздражением перекрутил Мадис кусок кинопленки на начало, перемотал магнитную пленку позади расхлябанной звукоснимающей головки и стал просматривать снова. В чем тут ошибка?
Изрядно подвыпивший барон, пошатываясь, поднимается по лестнице вслед за возлюбленной Румму Юри в каморку на чердаке корчмы. На спине Маре, одетой в белую блузку, играет хороший контрсвет — это зовущее, манящее пятно. Соблазн, который тебя, беднягу, завлекает в сети. Сейчас тебя заманят в постель, ты сбрасываешь с себя одежду, ее — вжик! — моментально крадут, ты стоишь в чем мать родила. Маре куда-то испаряется, как сладостно-ядовитый запах багульника, ты оказываешься в постели один, дверь заперта. Да, все обстоит именно так, можно начинать этот фарс с переодеванием и бегством, фарс, для запечатления которого на пленке государство отпустило Мадису, старой картофелине, большие деньги.
Теперь лицо барона, крупный план. Нога Мадиса отпускает педаль, кадр останавливается. Стоп!
Н-да, этот крупный план придется вырезать. Барон слишком симпатичен: никакой он не похотливый деспот, взгляд его неглуп и грустен. Мадис даже сочувствует этому человеку. Ведь очень понятно: какой старый конь от овса откажется? Дома тебя дожидается твоя здоровенная кариатида, дети и заботы, требования из Петербурга и жалобы крестьян, а здесь смеется молодая светловолосая женщина, смеется обещающе и лукаво… А много ли ты, мышиный жеребчик, захиревший Казанова, сможешь еще вкусить таких женщин в своей жизни? А вдруг эта, тут последняя? Сочные корма, сочувственно усмехается Мадис. Неважно с тобой обходятся, господин барон.
Если ты нас не насмешишь, если мы не испытаем никакого злорадства, то фарс потеряет всякий смысл. Злорадство — это и есть та самая сласть, которая должна побудить будущего зрителя с жадным интересом смотреть на экран и ехидно хихикать. Не будет этого, не будет и ничего другого. Неужели Кыргессаар выбран неправильно?
Мадис снова перематывает ленту. Смотрит еще и еще раз. Нет, Кыргессаар ведет свою роль хорошо. Прекрасный артист этот мерзкий Кыргессаар, которого Мадис в жизни терпеть не может. В его номере, двухкомнатном (таких в гостинице всего четыре, а Мадис свой однокомнатный делит с монтажным столом), перед зеркалом не более не менее как двенадцать флакончиков с благовониями. Дезодорант для полости рта, дезодорант для ног, какая-то жидкость, которую надлежит втирать в виски. Двенадцать флаконов во имя никому не нужного благоухания. И все-таки Хьяльмар хороший артист. Но если хорошее исполнение хорошего артиста не годится для фильма Мадиса, то что же это означает? Даже отвечать не хочется.
На съемках Мадис требовал от Кыргессаара резкого гротеска, он предвидел, какие тут таятся опасности.
— Но это уже само по себе достаточно гротескно, что я бегаю за этой скотницей. Думаю, что ничего подобного ни один барон не делал. Другие возможности были. Позвать девушку к себе в усадьбу и так далее. А в корчме, на глазах у людей… Нет, это уж слишком! — возмущался Хьяльмар. И не без оснований. Поостыв, артист добавил, что в какой-то степени он должен уважать того, кого воплощает, по-другому он не умеет. — Вы сами это замечаете при монтаже, — закончил он в тот раз довольно-таки надменно и смоченной духами ваткой заткнул уши. Это прозвучало как намек: я, мол, дружок, игрывал в фильмах более крупных режиссеров, я-то уж знаю. И сейчас Мадису приходится признать, что трактовка роли барона подошла бы для любого порядочного фильма. Только не для этого. При такой трактовке придется изменить весь стиль. Сделать прививку драмы к фарсу. А эти вещи соединять весьма мудрено.
Мадис допивает кофе. Но он уже совсем остыл. Он выплескивает содержимое чашки в раковину, снова включает плитку и вновь принимается просматривать Herr Baron'a.
В нервном рисунке тонких губ барона есть аристократизм, нечто в хорошем смысле расовое, как в чистопородной охотничьей собаке. Впрочем, барон всю жизнь охотился за пташками, если можно употребить это более позднее пренебрежительное словцо по отношению к женщинам прошлого века. И Мадис склонен думать, что барон имел успех: если простая крестьянская девушка взглянет в глаза такому мужчине, у нее, вполне вероятно, закружится голова. Может статься, девушке вспомнятся рассказы, как тот или иной барин и вправду женился на девице из простонародья. Такое ведь случалось иногда.
Трудно представить себе господ баронов. Существуют давно установившиеся штампы, но они все же в значительной мере примитивны. Кроме спесивых деспотов были вольнодумцы, покровители наук, собиратели фольклора. Из более ранней истории нам известен Мантейфель, который любил помериться силой с деревенскими мужиками в корчме, был не прочь потискать деревенских девиц и написал «Забавы при свете лучины». А из позднейших источников явствует, что даже в революционное время крестьяне некоторых волостей брали под защиту своих господ. Мужики из Райккюла, например, не тронули бы семейство Кайзерлингов, а Кехтна, где родился Румму Юри, недалеко от Райккюла. Не хочется Мадису создавать стандартного самодура. Однако что произойдет, если барон окажется слишком симпатичным? Мнение коллегии и ведущего режиссера Карла-Ээро Райа известно заранее. Но эти высокие судьи не самые главные, зритель также привык к графам и баронам в стиле комедии dell arte. В таком духе он, Мадис, и сам вначале хотел решать фильм, но сейчас уже не хочет. Ну а как ему самому понравился бы предлагаемый Кыргессааром барон? Что он чувствовал бы, сидя в зрительном зале кинотеатра? По всей вероятности, презрение, но отчасти и зависть. Некая мужицкая зависть плебея вылезла бы наружу, должно быть, такая зависть все еще сидит в людях.
Н-да, ну и что же? Это даже хорошо. Тогда все последующее только усилит здоровое злорадство, ибо тут же начнется великое бесчинство и охальное надругательство: Пееди Михкель, верный соратник Юри, организует барону, несчастному бедолаге, одежду, конечно, не ту, что была на нем, а принадлежащую Румму Юри, в которой последнего много раз видели. Господина барона примут за известного конокрада, схватят, потащат на самосуд. И крестьяне смогут хорошенько отдубасить голубчика. Довольно забавно, ничего не скажешь. Но все же что-то тут не то — эта шутка не… да, это не совсем fair play[6], недовольно бормочет Мадис.
Кыргессаар не похотливый деспот, он человек умный, он понимает, что его жизненный путь близится к закату; весь его облик полон достоинства, того самого внутреннего превосходства, которое ведущий режиссер студии Райа жаждал увидеть в камердинере и корчмаре, но которому у тех взяться было неоткуда. Может быть, загвоздка тут именно в Кыргессааре? Или, наоборот, в девушке? В отношениях между ним и девушкой?
Мадис думал-думал, и вдруг его осенило, он понял, как можно решить эту сцену, чтобы она стала убедительной. Но от этого наития защемило под ложечкой. Мадис щелкнул резинкой штанов — опять его заносит куда-то в сторону, на скользкую дорожку… Барон должен
Кофе убежал. Мадис схватил бумажную салфетку, обжег пальцы и вылил кофе в раковину. Чертыхаясь, он бросился на диван и уставился в потолок.
Одно изменение приведет к другому: Керсти в качестве новой Маре уже не годится. Она слишком самоуверенна, слишком красива, искушена. Такая девушка запросто не влюбится. Такая девушка может на какое-то время стать хорошей подругой Румму Юри, но едва ли и он долго будет что-то значить для нее. Тут нужна влюбчивая. Тяжелая история — придется расторгнуть еще один договор!
Перед мысленным взором Мадиса продефилировала вереница актрис подходящего возраста. Какая же, собственно говоря, ему требуется? Помягче, побеспомощнее, более скрытная. И более женственная, конечно, в старом, прежнем значении этого слова, в значении прошлых веков, когда в женственности видели материнское начало, скромность, послушание. Хорошо еще, что у Маре мало текста, эта роль не требует большого актерского мастерства. Маре должна суметь пленительно, но скромно посмотреть и тут же опустить глаза. И уголком передника вытереть слезы, и удивиться, особенно удивиться она должна суметь. В каморке на чердаке корчмы барон вынимает из кармана часы, и эти старинные, переходившие из поколения в поколение часы прямо-таки завораживают Маре. На часах поблескивают драгоценные камешки, вместо цифр знаки зодиака, каждый час тихо звучат начальные такты менуэта Рамо. Барон показывает Маре часы, позволяет ей подержать их. И деревенская девушка берет их в ладони нежно, как птенчика, слушает биение его сердца, разглядывает таинственные изображения — до чего же огромен мир, который для нее, Маре, ограничивается своей волостью; какие мудрые и удивительные люди живут на свете, что за чудесные вещи умеют они делать… Ля-ля-ля-ля-ля-а — тоненьким голоском клавесина поет в ее ладонях чудесная машинка. Маре поднимает голову, смотрит в глаза господина барона — такие грустные и мудрые глаза, чужая кровь… На какой-то момент могучий и смелый Румму Юри забыт.
Постой-постой, кто-то на что-то когда-то так уже смотрел… Кто, где, когда? Ах ты! Ведь это же было совсем недавно где-то здесь… И память Мадиса Картуля восстанавливает сцену с костюмершей Марет, она держит в руках выпавшего из гнезда птенца ласточки. Он пробовал Марет на эпизодическую роль, она не подошла. Ну а сюда? Да, лицо Марет подошло бы великолепно, в меру глуповатое и робкое! Может, сделать пробу? Нет, подумаем еще немного.
Перед взглядом Мадиса проходят десятки опытных актрис, но лицо Марет, этой швейки, оттесняет их. А вдруг в самом деле справится, ведь, кроме восхищения часами, от Марет ничего особенного не требуется. Да, в самом конце фильма она снова разглядывает эти часы, тогда это подарок Румму Юри, его руки в оковах, завтра ему предстоит отправиться в Сибирь.
— Это звездные знаки, Маре. Я посмотрю ночью на звезды, и, когда они в темноте заблистают на часах, ты знай, что мои мысли о тебе, о родине, — говорит Румму Юри весьма витиевато и совсем не по-конокрадски. (Товарищ сценарист Синиранд, неужели мы в самом деле должны впадать здесь в катарсис?)
Потом Румму Юри добавляет еще кое-что о движении стрелок и движении Солнца и Земли: Солнце непременно будет светить и на нашей улице, Маре, мы его удержим, завяжем в узелок… и так далее. Маре сперва не хочет брать часы — ее можно понять, — но в конце концов все же берет. Берет и снова держит их в ладонях, и снова часы выпевают свою хрупкую колоратурную фразу. Гмм, если там, на чердаке корчмы, между ней и бароном в самом деле что-то произошло, то… то и конец этот не такой уж дубовый. Весьма многоплановый будет конец.
Мадис вздыхает. Он на распутье. Осмелится ли он свернуть с размеченного и накатанного шоссе в кусты? Ох, вот будет славно, если я не решусь, думает он. От этой мысли делается весело.
А если сейчас позвать Рейна? Ведь парню страх как хочется просмотреть материал, принять участие в работе. Да Мадис и не возражал бы, если бы ему самому все было ясно, но неохота демонстрировать свои колебания и сомнения. Постановщику каждая мелочь должна быть совершенно ясна, это закон.
В который уже раз Мадис поставил воду для кофе и все-таки позвонил режиссеру. Надо обсудить завтрашние съемки, придумал он предлог. Рейн Пийдерпуу обещал прийти через десять минут.
И пришел.
— Входи, входи, — буркнул Мадис.