Когда возник планктон, когда он пополз вверх по утёсам, пустил корни, то лава и огонь наверняка сперва хохотали во всё горло и лишь потом принялись жаловаться, сомневаться, впадать в отчаяние и выть: «Ах, мы затвердеваем, мы каменеем, повсюду лишь остывший пепел, жизнь умирает. Ох-хо-хо…»
Победа. Тоже не более чем галлюцинация — равно как и борьба В последнее время начинает развиваться эстетика поражения-на пару с кокетством потерянности: сборник правил хорошего тона для терпящих банкротство… Кто-то стильно передаёт ложку, а кто-то неуклюже идёт через Иордан. Это новейший вид спорта, очень весёлая, но только наидешевейшая мода на ипохондрию, мне она безразлична.
Мне вообще нравится китч. Время оливковых деревьев, кустов боярышника и розовых клумб миновало, они перекочевали в рекламные проспекты и привлекают туристов: на сегодняшний день — свалявшийся клок волос в алюминиевой пепельнице; но китч, эта навязчивая раскрашенная гетера, ведёт смертельную борьбу за нашу благосклонность. Это я люблю.
Дерьмо рассказывает в конечном счёте о том же самом, непрерывно указывая на это своими гнилыми пальцами.
Пока что дерьмо и китч приблизительно уравновешивают друг друга. Магическая смесь мишуры. Раньше я стремился в будущее, потому что был оптимистом. Сегодня я хочу оставаться в настоящем, потому что я есть оптимист. Я принад лежу сегодняшнему дню. Здесь моя игрушка. Та глина, из которой я леплю фигуры — от утреннего тумана до неоновой пестроты. Я тоже борюсь. За победу. Ну конечно, за что же ещё? Борьба — это слишком святое дело, чтобы заворачивать её в знамя.
И если какой-то наивный, высунувшись из окна, кричит, что земля уродлива, жизнь бессмысленна, потому что реки отравлены, озёра полны мочи, а деревья носят короткие стрижки, то этот парень может быть полезен, как и всё остальное, но я позволяю себе язвительно посмеяться над ним и прямо-таки эрегирую, потому что тот ничего не понял.
Но вот час прошёл. Патрульная машина так и не подъехала.
Снимаемся, направление зюйд-вест.
Хорошее белое вино! Я выливаю себе в глотку этот слабо концентрированный яд, таящий столько наслаждения, и выбрасываю пустую бутылку в мусорный бак для стекла.
Хотя моё отношение к дерьму интимно и гармонично, я произвожу его гораздо меньше, чем многие другие. Поэтому из моей спермы никогда не вырастет дитя! Пока земля не опустеет и не очистится.
Для этой клятвы я дал себе определённый срок.
Ода…
ГЛАВА 2. ЛИЛЛИ. ПРОСТИТУТКА
в которой Хаген представляет нам свою семью, в которой говорится об убийце Ироде, появляется беглянка, а Лилли зарабатывает двадцать пять марок
Раны мои горят. Натёртые рубцы разъедает соль. Шагать — просто пытка. Непроветриваемый пот сжигает мне яйца, впивается в кожу. Каждый шаг причиняет боль. Мои трусы — на два размера меньше — натёрли меня до крови, разъели мне бёдра до мяса.
Я пытаюсь оттянуть тесную одежду, проветрить тело. Ничего не получается. Узкие джинсы привносят свою долю, не дают даже руку просунуть на помощь, отрезают меня от моей нижней половины, где царит субтропический климат — там парит, всё бродит, конденсируется, увлажняется.
И вот я, растопырив ноги, топаю вперёд, похожий на ковбоя, изнемогающего от нереализованной любви. Ну и позорный же вид! Как будто я жертва какой-то чудовищной мутации — приговорённый таскать раздувшуюся, вспученную мошонку, готовую в любую минуту лопнуть, разбрызгивая сперму по всему городу.
Некоторые альтернативно одетые женщины с самоуверенными причёсками, проходя мимо, бросают на меня взгляды, полные презрения. иозмущённые изобилием выставленной напоказ мужественности.
Знали бы они, как ошибаются на мой счёт!
Я мог бы хромать, подволакивать левую но- iy, показывая, что я болен, разодран, натёрт. Но я не хочу так низко падать. Уж лучше презрение, чем сострадание и жалость. Впредь — решено! — буду тщательнее подходить к выбору одежды. Достойными кражи будут считаться только простор- I иле, удобные штаны.
Синий трамвай скрежещет на повороте. Все пассажиры смотрят на меня. Мои ноги, разведённые почти в шпагат, занимают три четверти ширины тротуара — встречные прохожие жмутся к стенам домов. Это уж совсем смешно. Так дело не пойдёт.
Сворачиваю в парк, прячусь в ближайшие кусты, снимаю брюки, стягиваю трусы, выворачиваю их наизнанку и снова надеваю. На полчаса хватит.
Маленькая девочка хихикает и бросается прочь, но зацепляется за кусты своими длинными волосами. Рванулась, так и не набравшись смелости оглянуться.
Тонкая светлая прядка осталась реять на ветке орешника.
И как я не заметил девчонку! Надо рвать отсюда, такое может плохо кончиться — ещё схватят за эксгибиционизм. Или в моём случае это лишь нарушение норм общественного порядка? Так я и знал! Что я вижу на вершине Насыпной горы? Девчушка держится руками за голову и плачется своему папе, показывая пальцем вниз, в мою сторону. Папа грозит мне кулачищем, этакий очкастый бородач с цейссовской рекламы. К счастью, нас отделяет друг от друга метров двести. Но он орёт мне вслед: «Распутник! Поганая скотина!» Впредь надо быть поосторожнее.
Насыпную гору я люблю. Здесь я играл и запускал когда-то воздушных змеев, зимой катался на санках и водил свой Африканский корпус в решающую битву за Сталинград.
Мой отец как-то говорил, что сюда свезли обломки разбомблённых домов, засыпали их землёй, засеяли травой — и получился зелёный холм.
Я тогда со вздохом объяснил моему отцу, что это легенда, сказка, что на самом деле такого быть не может. Но мой школьный друг Марк подтвердил эту историю. Марку я тогда верил слепо. Позднее я прорыл в этой горе множество норок пластмассовой лопаткой, пытаясь найти что-нибудь волнующее, но не извлёк ничего, кроме червей. Достаточно волнующим был сам по себе тот факт, что из домов можно делать горы. А особенно это интересно, когда ты уже потерял веру в дома.
Во многих вопросах я ренегат. Ещё три месяца назад я верил в дома. Когда на улице зима, это многое извиняет.
Я проделываю ностальгический путь: мимо Шайд-плац по Дюссельдорфской улице с её коричневыми восьмиэтажными домами. Где-то там лежит погребённым моё детство, оно, наверное, уже сгнило до костей.
Я плетусь через огромный белый жилой комплекс школы сестёр — полквадратных километра. Ещё двадцать лет назад на этом месте был последний дикий лес Швабинга, с шиповником, яблонями и грушами, а в траве — железяки от старых машин.
Дикие кустарники — не продерёшься, свободные, неиспользуемые пространства. Там мы устраивали себе дома среди деревьев. Собирали стеклышки. Заглядывали в маслянистые лужи. Там шли игры в войну. Детский секс. Междоусобные битвы. Горящие автомобильные шины, дым от которых пульсирующими чёрными сгустками устремлялся к небу. Красные муравьи. Оплавленные в огне игрушечные солдатики. Пепел. Всё это пепел.
Дальше.
Эта кондитерская, на Боннской площади — она славилась лучшими в городе пирогами с маком. Однажды я съел их десять штук — в надежде забалдеть от опиума, который, по словами Марка, содержится в маке. С тех пор я не люблю пироги. Там я услышал мою самую первую любимую песню — «Seasons in the Sun». Мне было лет пять. Или уже семь? Я тогда рисовал гильотины. Целые ряды гильотин. Никогда не рисовал отрубленные головы, никогда не использовал красную краску, но гильотины рисовал всевозможного вида. Я был лучшим семилетним художником — гильотинистом всех времён. Мою учительницу это ввергало в полный ступор; она не знала, как ей относиться к такому исключительному таланту. Но мне не удалось победить ни на одном из школьных художественных конкурсов. Что было, конечно, подло; я и сейчас ещё нахожу свой гильотинный дизайн необычайно зрелым. Но уж по истории мне точно полагался высший балл; особенно что касалось голов французских революционеров — тут уж я знал всё досконально. Позднее мне надоели гильотины; тогда я начал разыгрывать Нюрнбергский процесс; вешал чучела нацистов на площадке для металлолома, а все мои картинки с гильотинами подарил одному однокласснику-еврею. Потом наступило время, когда ничего такого больше не хотелось видеть; всё, что было связано с Французской революцией, мне осточертело. Ужасная эпоха! Они там одну за другой вешали на фонарях молодых девушек из благородных семейств — а у меня не было подруги.
Когда я иду этой дорогой, я всегда изображаю собственного гида. Вот здесь Хаген покупал комиксы. Здесь он выкурил первую сигарету, там увидел первый лобок, а там второй… Глупости всё это. Забудем.
Мимо гимназии Оскара фон Миллера-массивное здание старинной постройки. Из мрачного центрального портала выбегает толпа младших школьников, они толкают меня, чуть не сбивают с ног. Некоторые из них отпускают в мой адрес наглые высказывания. Ещё и кривляются с негритянским приплясом.
Так и хочется изловить пару экземпляров и подготовить их как следует к грядущим жизненным испытаниям, но потом я вспоминаю, что мои собственные школьные времена были адом, по сравнению с которым все дальнейшие жизненные испытания могли показаться вполне терпимыми. Так что я разжал кулак и скрылся от полуденного зноя в тени каштанов. Оттянув майку, почувствовал терпкий дух своих испарений.
Меня беспокоили мои башмаки. В них можно было ходить только по прямой и строго вертикально, медленно перекатывая ступни с пятки на носок, чтобы подошвы не продолжали отрываться от верха. При каждом шаге раскрывалась кожаная пасть, прося каши. Воровать обувь не так-то просто. А на благотворительных раздачах бывает только дрянь. Можно было бы неплохо поживиться в раздевалках спортзала-но там легко попасться. Обворованные спортсмены — народ горячий, они тебе спуску не дадут…
Сунувшись в задний карман, я вспомнил, что богат. Очень хорошо. Тут же сделал крюк и купил на распродаже кроссовки. Не особенно люблю кроссовки, но быстрая ходьба важнее.
Вязкий, горячий воздух облепляет меня. Стискивает. Чувствуешь себя как боксёр в пятнадцатом раунде. Провисаешь и задыхаешься, бьёшь в пустоту и отшатываешься к канату.
Мне уже недалеко. Ещё три улицы — две маленькие и Леопольд-штрасе. А оттуда уже будет видна площадь Мюнхенской Свободы. Ничего себе название для площади! Вечный предмет для шуток.
Чёрный юмор. Мальчик, если ты ищешь свободу, она чётко обозначена на карте города.
Моя семья обретается тут целыми днями.
Каждого из них можно спросить о чём угодно. Они всё равно будут клянчить пива. Такова уж их восточная манера — говорить иносказательно. Повидавшие виды, совершенно опустившиеся люди.
Я машу через улицу с четырёхполосным движением и жду, когда появится просвет в потоке машин. Фред машет мне в ответ.
Глаза у него острые. Он небрежно облокотился на парапет входа в подземку — вместе с остальными нашими братьями-сёстрами, неподалёку от парковых шахматных столиков.
Я всегда рад их видеть — мою семью. Картина сказочная! Вот уж паноптикум — вся зоология сверху донизу, калейдоскоп наиредчайших генов.
Самый заметный — Фред, бывший матрос — богатырь из Гамбурга, руки сплошь в татуировке. У него ещё осталось немного волос на задней половинке черепа, остальная голова лысая и какая-то угловатая. На всех видимых участках кожа натянута, как на барабане. Высокий лоб, массивный нос. Высасывает в день полтора литра шнапса. Вспыльчивый мужик с чувством собственного достоинства, он уже не по одному разу поколотил всех своих братьев и многих сестёр. Только я избежал этой участи. Ко мне он испытывает необъяснимое уважение. Он уверен, что я не в своем уме и, если меня побить, это принесёт несчастье.
А я вовсе не безумен, но в вышеописанных обстоятельствах воздерживаюсь от доказательств. Фред хороший мужик, он защищает членов своей семьи, если кто-нибудь к ним цепляется. Такой человек всегда нужен.
Светофор переключается. Я успеваю дойти до разделительной полосы. Вокруг Свободы всегда большое движение. Некоторые машины так и норовят меня переехать — как Ральфа, с которым это случилось три недели назад и который теперь валяется в больнице.
Солнце блестит в «чёрном великане», высотном здании универмага «Херти», фасад которого составлен из затемнённых стеклянных пластин. Вроде бы его собираются скоро снести. Будет жаль. Это здание меня всегда привлекало, особенно свет, расплавленный в темном стекле — как будто в кофе или в океане на закате.
Улицу я одолел, и мой взгляд переходит с Фреда на Меховую Анну — женщину шестидесяти пяти лет, которой с виду можно дать никак не меньше восьмидесяти. В знак приветствия она помахивает своей котомкой.
Не женщина, а сплошные морщины.
Говорят, она уже лет двадцать в любую погоду, в любое время дня и при любом настроении носит меховую шубу, что-то вроде дешёвой чёрной овчины, но совершенно облезлую и рваную — мне случалось видеть таких шелудивых кошек, облезших до голой кожи.
Сагу Анны можно выслушать только по телефону. Живьём её долго не выдержать, разве что в качестве декорации к гибельному настроению. После третьего пива по её дырявым чулкам течёт жёлтая жижа, она воняет, и все держатся от неё подальше.
К счастью, она неговорлива, в общении довольствуется хихиканьем.
Если приходится попрошайничать, она принципиально пристаёт только к благополучного вида мужчинам среднего возраста. Это её причуда. «Милостивый государь, не найдётся ли у вас для меня одной марки?» Весь её запас слов ограничивается этой фразой. Она произносит её пронзительно и протяжно. Потом просто хрюкает.
Для меня остаётся загадкой, как она переживает зиму с постоянно мокрыми ногами.
Шоколадно-коричневый, но с усиками, рядом с ней стоит Метис. Баварский акцент делает этого чернокожего гротескной фигурой, какие часто встречаются в развлекательных фильмах. Все называют его коротко — Метис. Своё прежнее имя он, пожалуй, уже и сам забыл. Он гордится тем, что он метис.
— Я горжусь тем, что я метис!
Ему это кажется настолько важным, что он повторяет эту фразу по пятьдесят раз на дню. Любому его высказыванию — даже по самому банальному случаю — предпосылается это заявление.
Жирная Лилли — самая объёмистая: есть на чём задержать взгляд.
Жертва желёз радости, она сидит на парапете и массирует свои ноги. Месит их как тесто в квашне. На голове у неё растёт слипшаяся солома. Мускулы рук бывшей официантки из пивной «Хофброй» давно выродились в свисающие груды жира. Рот в размазанной помаде присосался к горлышку винной бутылки — красное на красном, вино течёт по её бледной коже с подбородка на шею. Она одета в белое и почти чистое — если не считать винных пятен — платье. Деталь примечательная и заслуживает быть упомянутой.
И напоследок — Эдгар и Лиана.
Эдгар, с вечной кривой ухмылкой, с проседью в д линных, до плеч, волосах. Ещё ни одной минуты я не видел его трезвым. Эдгар, чьё измождённое тело представляет собой чудо динамического равновесия в постоянном движении. Эдгар — это картина! Смешное пошатывание и коловращение, взмахи рук и балансирование. В нём нет ничего нескладного — скорее бессуставное, гуттаперчевое, марионеточное, подвешенное на нитках.
Когда он с кем-то говорит, он вцепляется в плечо собеседника и влажно шепчет ему в ухо со своим своеобразным акцентом. Гордый человек. Преклоняется он только перед Лианой, на которую молиться готов. Уже много месяцев он пресмыкается перед ней, но безрезультатно — он ей безразличен. К заходу солнца он регулярно набирается мужества и целует ей коленку, после чего она его машинально стряхивает. Тогда его глаза наполняются скорбью, и он оборачивает свой тоскующий взгляд к нам, как бы спрашивая, почему так, и его смещённые одна по отношению к другой губы дрожат.
Лиану можно назвать хорошенькой, если исходить из критериев эстетики китча. Она насчитывает уже тридцать вёсен, столько же поклонников и выгляд ит не намного старше своих лет. Из-за то и дело повторяющихся изнасилований она носит исключительно брюки-у неё хорошие ноги, особенно в слабом свете ночных фонарей, когда шрамы и царапины не видны, а силуэт пускает в глаза эротическую пыль. Фигура у неё пока в норме. Её узкое лицо, в котором нос и рот образуют лишь незначительные выступы, мечтательно светится во мраке грубых шуток.
Я никогда не видел, чтоб она смеялась, и никогда её карие глаза не вспыхивали огнём.
Однажды в состоянии потерянности под действием винных паров она меня к себе подпустила. Никакого удовольствия я не получил. Я вынул свой инструмент и вместо продолжения начатого просто гладил её короткие волосы, утоляя мою поэтическую душу, а выпил лишь спустя несколько часов после этого.
С тех пор она не обращает на меня внимания. В основном она сидит с отсутствующим видом на стуле, держа сигарету у лба, как стетоскоп, и в замедленной съемке можно было бы заметить, что она постоянно раскачивается верхней частью корпуса.
Это моя семья.
Вообще-то она ещё больше.
Но фактически я уже давно не встречал многих из них — возможно, они уже кормят где-то червей, кто знает… В июне сразу видно, кто из старичков не пережил зиму, а кто не попадался тебе по чистой случайности. Круг наших людей достаточно постоянный. Пьют дешёвое красное вино-два литра за четыре марки. Это испытание не для слабых.
Сегодня я мог бы выставить всем пиво, но нужно вести себя осмотрительно. Народ у нас милый. Только в денежных вопросах они очень придирчивы и аккуратны. А в конце дня красное вино — самый подходящий напиток, в это расползающееся от нестерпимой жары время между огнём и дымом. А не то в воздух вырвалось бы слишком много углекислоты.
Откуда-то залетел к нам прохладный ветерок, попробовал разные направления и остановился, не зная, в какую сторону отправиться.
Я беру бутылку. Теплое вино оставляет во рту мыльный привкус.
— Плати одну марку, раз участвуешь!
Фред протягивает руку. Пальцы у него разбухшие, как будто он три часа просидел в ванне. Чудовищные, коричневые от загара личинки в коконах из мелких струпьев. С удовольствием вкладываю в его руку монету, она дивно смотрится в таком обрамлении.
Фред говорит, что нам надо ещё успеть кое-что сделать до наступления темноты. Меня, правда, сегодня деньги не волнуют — я, в конце концов, богат! Но в это лучше никого не посвящать. И я послушно сажусь в очередь. Нельзя оставаться в стороне от общего дела — это произведет плохое впечатление. У нас тут плановое хозяйство.
Ритуал попрошайничества у прохожих. Идёт мимо тип, смахивающий на жертву, первый из наших подходит к нему, клянчит мелочь и после этого садится в хвост очереди. Таким образом никто из нас особенно не мозолит глаза, а дело не вырождается в конвейерное производство.
Моя квота невысока. Вот Фред у нас настоящий добытчик.
Люди перед ним начинают трепетать от страха. Лиана тоже приносит хорошие деньги. Эдгар насилу раскрывает пасть и за день не набирает и двух марок. Мы вынуждены были организовать наше попрошайничество таким образом из-за этих поганых панков, из-за этих живучих реликтов конца семидесятых, которым тут давно уже нечего делать, но они никак не хотят исчезать. Они торчат у самого метро и перехватывают наших клиентов, тогда как мы не смеем туда сунуться из-за охраны, из-за чёрных шерифов, которые нас гоняют. И получается, что панки снимают сливки. Фред, бывает, выйдет из себя, разгонит их, но они снова слетаются как мухи.
Мало того, они ещё и ругаются на нас. Вчера один встал передо мной и заорал:
— Я — революция! Я — провокация! А ты — НИЧТО!
Вот из-за таких, наверное. Будда и пришёл к выводу, что НИЧТО предпочтительнее всего остального.
Теперь наступает моя очередь.
Встаю, смиренно опустив голову, и тихим голосом, но артикулированно прошу одну марку. Для меня это скорее времяпрепровождение, чем попрошайничество. Студенты подают чаще всего. Получаю тридцать семь пфеннигов и снова сажусь. Теперь выходит Анна, ей ничего не дают, и потом Лиана… У этой полная рука. Недосягаемая вершина, наш передовик производства. С её взором — где-то между ранним и поздним романтизмом — она берёт в оборот молодых мужчин. Этим тоскующим глазам цены нет — почти как и брутальной роже Фреда.
Сегодня эта игра не доставляет мне удовольствия.
Лилли наклоняется и достаёт из-за цветочного ящика с фиалками газету.
Газета сегодняшняя.
Наш распорядок дня спонтанно сбивается. Снова всё закручивается вокруг темы, которая стала в последние дни и недели главной. Мне это неинтересно. А другие просто сатанеют от этой темы. Даже Лиана в знак душевного участия слегка приоткрывает рот. Анна повернулась ухом к крашеной пасти Лилли, которая зачитывает новости вслух. Но нового там ничего нет! Всего лишь пережёванные факты! Пустая перестановка фраз. Пересказ того, что уже и так хорошо известно. Смена перспективы в езде по кругу.
Речь всё ещё идёт о том детоубийце, который поверг в ужас и смятение весь Мюнхен.
Тот, который… он склоняется над детской коляской, маскируясь ласковым сюсюканьем, всеми этими «ути-путй‘, убью-убью», и — чик-чик — перерезает горло грудничку… Медленно отходит прочь, без малейших признаков тревоги. Матери, которые сидят тут же, в парке или на скамейке бульвара, вяжут или читают, или как там ещё они коротают время, замечают злодеяние лишь тогда, когда кровь просочится сквозь коляску и закапает на землю. Вот это да! И такое — в Мюнхене! Где — нибудь в Нью-Йорке это было бы не так заметно, но здесь…
Газеты просто стелются перед убийцей, подстёгивают его славой к новым подвигам в надежде как-нибудь пережить летнее бессобытийное безвременье. На самом же деле пятеро младенцев за два месяца — это даже разговора не стоит.
А известно о серийном убийце всего ничего. Якобы — но в этом пункте показания редких свидетелей противоречат друг другу — у него неухоженный облик. Полиция со свойственной ей черепашьей скоростью истерически ползёт по квадратам городского плана. Из-за бродяжнического вида убийцы под подозрение попадаем мы все.
Многих из нас уже не раз ставили к стене и обыскивали — нет ли бритвы, орудия убийства.
Поначалу мне этот парень был чуть ли не симпатичен. Само собой разумеется, я ничего не имею против детей, коль уж они родились. Но убийства происходят, публицистически выжариваются — и от скуки уже и я смотрю на диаграммы и отдаю свой голос за кровавую бойню месяца.
На первой странице сегодня поместили, за отсутствием более значительных событий, снимки маленьких жертв — порылись в семейных альбомах. Ах, какие прелестные малыши! Такие трогательные! Такие пухленькие! Такие восхитительные! Фред, Метис и женщины сгрудились вокруг газеты, разглядывают картинки и не могут прийти в себя от расстройства чувств.
Меня всё это оставляет равнодушным. Мне нет до этого дела. Иди Амин таких даже поедал и утверждал, что на вкус они скорее солоноватые. Вольфи однажды сказал, что когда-нибудь мы все, как Иди Амин, начнем пожирать своих детей, потому что ничего другого не будет. Хорошенькое дело, если человечество наклепает себе запас еды! Интересно будет посмотреть на это…
Знаю, о чём сейчас пойдёт разговор. Газета попала в точку. Как распуганные куры, их эмоции раскудахтались на всю округу. Лилли требует смертной казни. И самой жестокой! Она получает всеобщую поддержку. Я разворачиваюсь и отхожу в сторонку.