— И давно ты это придумал?
— Да не так чтобы… — моргнул Тирнан. Его буквально трясло от волнения. — Что ты намерен делать? Ты…
Наверное, мне следовало отправиться прямиком к Ричарду и рассказать ему обо всем или хотя бы под благовидным предлогом изъять картины Гопника из экспозиции (выдумать, например, что враги напали на его след — да тот же передоз лишь придал бы ему привлекательности). Но мне, признаться, такое даже в голову не пришло. Все шло отлично, все причастные были счастливы донельзя; прикрыть лавочку значило бы испортить настроение куче народу, причем, на мой взгляд, безо всякой веской причины. Да и с этической точки зрения я тоже сочувствовал Тирнану, поскольку никогда не разделял страсти среднего класса к самобичеванию и не считал, что тот, кто беден и склонен по мелочи нарушать закон, каким-то чудесным образом оказывается достойнее прочих, глубже черпает из источника истинного искусства и лучше знает жизнь. В моих глазах ценность выставки оставалась той же, что и десять минут назад, если же публике угодно не замечать удивительных картин прямо перед глазами, а вместо этого она предпочитает гоняться за какими-то отрадными иллюзиями, якобы скрывающимися за полотнами, так мне-то что за дело.
— Расслабься, — сказал я (жестоко было бы мучить его молчанием). — Не буду я ничего предпринимать.
— Правда?
— Клянусь.
Тирнан судорожно вздохнул.
— Ладно. Ладно. Фух… Ну и напугал ты меня. — Он выпрямился, окинул взглядом картину, похлопал по верхнему краю, словно успокаивая всполошившееся животное. — Они же хорошие, правда? — спросил он.
— Ты лучше вот что, — ответил я. — Нарисуй серию таких, с костром.
У Тирнана загорелись глаза.
— А что, можно, — произнес он. — Годная идея, кстати, — на первой разводят костер, на последней угли на рассвете… — Он повернулся к столу, схватил бумагу и карандаш, уже обдумывая эпизод.
Я вышел, чтобы не мешать.
После этой небольшой кочки подготовка выставки плавно покатилась дальше — к открытию. Тирнан не покладая рук трудился над серией костров Гопника, дошло до того, что он, по-моему, спал от силы часа два в сутки, но если кто и заметил, что он ходит немытый, осоловевший и все время зевает, то не связал это с картинами, которые Тирнан с торжественной регулярностью приносил в галерею. На основе анонимности Гопника я сплел легенду наподобие загадки Бэнкси, завел целую кучу левых аккаунтов в твиттере, полуграмотные хозяева которых спорили на интернет-сленге, не тот ли это чувак с раёна, который тогда пырнул ножом Микси, потому что Микси его ищет; журналисты купились, на нас подписалась тьма народу. Мы с Тирнаном даже полушутя обсуждали, не нанять ли настоящего гопника — торговать лицом за деньги на дозу (для пущего правдоподобия нам явно понадобился бы конченый нарик), но отказались от этой идеи, решив, что торчки — народ ненадежный и молчать им ума не хватит: рано или поздно примется либо нас шантажировать, либо заявит права на творчество, и тогда пиши пропало.
Наверное, мне следовало бы побеспокоиться о том, что будет, если что-то не сложится, а не сложиться могло многое — вдруг журналисты решили бы докопаться до истины или я сам неубедительно использовал сленг в твитах Гопника, — но я не беспокоился. Тревога всегда казалась мне смехотворной тратой времени и сил, гораздо проще заниматься своим делом и решать проблемы по мере их поступления, если возникнет необходимость, — обычно ведь и не возникает. Поэтому я как-то растерялся, когда за месяц до намеченного открытия выставки и за четыре дня до описываемого вечера Ричард вдруг обо всем узнал.
Я до сих пор не знаю, каким именно образом. Насколько я понял (приникнув к двери собственного кабинета, разглядывая вмятины на белой краске, с бешено бьющимся — чуть ли не в горле — сердцем), из телефонного разговора. Ричард вышвырнул Тирнана так стремительно и в таком исступленном приступе ярости, что мы не успели словом перемолвиться. Потом ворвался ко мне в кабинет — я вовремя отскочил, чтобы не получить дверью по лицу, — велел выметаться и до пятницы не показываться ему на глаза, а там он решит, как со мной быть.
С одного взгляда на Ричарда — бледного, с мятым воротником, зубы стиснуты — я понял, что разумнее промолчать, даже если бы я и успел сочинить складное оправдание, прежде чем за Ричардом захлопнулась дверь, взвихрив бумаги на моем столе. Я собрал вещи, вышел в коридор, стараясь не встречаться взглядом с бухгалтершей Эйдин, которая таращилась на меня круглыми глазами сквозь щель в своей двери, и с деланой беспечностью легко сбежал по лестнице.
Следующие три дня я маялся от скуки. Рассказывать кому-то о случившемся было бы идиотизмом: существовала большая вероятность, что все обойдется. Я не ожидал, что Ричард так разозлится, — нет, я, конечно, догадывался, что он не обрадуется, но сила его гнева казалась совершенно несоразмерной происшествию; должно быть, рассудил я, у него выдался неудачный день и к моему возвращению он уже успокоится. Вот я и торчал целыми днями дома, чтобы меня не заметили где не надо в неурочное время. Я даже позвонить никому не мог. Равно как остаться ночевать у Мелиссы или пригласить ее к себе, вдруг наутро ей захочется, чтобы мы вместе пошли на работу, — ее лавка в пяти минутах ходьбы от моей галереи, так что после проведенной у нее ночи мы обычно вместе шли на работу, держась за руки и болтая, как парочка подростков. Я ей наврал, будто бы подхватил простуду, и навещать меня не надо, чтоб не заразиться, и возблагодарил Бога, что Мелисса не из тех девушек, что сразу подозревают измену. Дни напролет играл в «Иксбокс», а, выбираясь в магазин, одевался как в галерею — так, на всякий случай.
К счастью, в нашем квартале не принято утром по дороге на работу весело махать рукой соседям, и если я денек-другой посижу дома, никто не заявится с печеньем, чтобы меня проведать. Квартира моя на первом этаже облицованной красным кирпичом панельной многоэтажки семидесятых годов, неловко торчавшей между прелестными викторианскими особняками в чудесном районе Дублина. Вдоль широкой просторной улицы росли старые деревья, корни которых бороздили там-сям тротуары, и архитектору хватило чутья это обыграть: окна в моей гостиной были от пола до потолка, стеклянные двери выходили на две стороны, так что летом в комнате царила восхитительная чехарда солнечного света и тени от листвы. Увы, далее вдохновение, видимо, покинуло архитектора, и все остальное вышло у него из рук вон плохо: фасад получился до омерзения утилитарный, в коридоре охватывало неприятное дежавю, будто ты вдруг очутился в гостинице при аэропорте, — насколько хватает глаз, тянутся коричневые ковровые дорожки, тисненые бежевые обои на стенах, дешевые деревянные двери, замызганные бра из граненого стекла сочатся желтоватым творожистым светом. Соседей я не видел никогда. Порой, если в квартире наверху что-то роняли, я слышал глухой стук, а один раз придержал дверь перед похожим на бухгалтера прыщавым парнем с кучей пакетов из «Маркса и Спенсера», в остальном же я словно жил один в целом здании. Никто не заметит и не обеспокоится, если я вместо работы останусь дома — обстреливать вражеские позиции и придумывать занимательные истории из жизни галереи, чтобы вечером рассказать по телефону Мелиссе.
Время от времени меня охватывала паника. Тирнан не отвечал, даже если я звонил с городского, номера которого у него не было, так что я не мог выяснить, заложил ли он меня Ричарду и если да, то что именно рассказал, но уже одно то, что с ним невозможно связаться, представлялось недобрым знаком. Я уговаривал себя — мол, если бы Ричард захотел меня вышвырнуть, он сделал бы это в тот же день, как с Тирнаном, и обычно этот аргумент успокаивал, но порой на меня накатывало (в основном среди ночи, когда я вдруг распахивал глаза и видел, как по потолку зловеще ползет косой луч тусклого света от фар бесшумно проезжавшей мимо машины), и я вдруг проникался ужасом своего положения. Если меня уволят, как я буду скрывать это от всех — родителей, друзей, боже мой, от
Как я уже говорил, переживать я не привык, а потому собственный страх меня поражал. Теперь, оглядываясь назад, заманчиво счесть этот страх незадавшимся предчувствием, сигналом тревоги, мощным настолько, что он пробился к моему сознанию, но оно, по своей ограниченности, отшвырнуло его, и это оказалось роковым. Тогда же тревога представлялась мне досадной нелепостью, и я не собирался ей поддаваться. Стоило панике накатить и окрепнуть, как я вставал, прерывал порочный круг мыслей тридцатисекундным ледяным душем, отряхивался, как собака, и возвращался к прежнему занятию.
Утром пятницы мне было не по себе, я даже не с первого раза подобрал одежду, которая создавала бы верное впечатление (скромная, выражающая раскаяние и готовность вернуться к работе), и в итоге остановился на темно-сером твидовом костюме с нейтральной белой рубашкой без галстука. Так что в дверь Ричардова кабинета я постучал довольно уверенно, и даже его отрывистое «войдите» не выбило меня из колеи.
— Это я, — робко заглянув в кабинет, произнес я.
— Догадался. Садись.
Кабинет изобиловал резными антилопами, плоскими морскими ежами, репродукциями Матисса, сувенирами, привезенными Ричардом из путешествий, все это громоздилось на полках, стопках книг и друг на друге. Сам Ричард равнодушно перебирал большую кипу бумаг. Я придвинул стул к его столу, под углом, точно мы собирались вычитывать корректуру рекламного проспекта.
Дождавшись, пока я усядусь, Ричард проговорил:
— Думаю, нет нужды объяснять тебе, в чем дело.
Изображать неведение было бы грубой ошибкой.
— В Гопнике, — сказал я.
— В Гопнике, — повторил Ричард. — Да. — Он взял лист бумаги из стопки, недоуменно взглянул на него и бросил обратно. — Когда ты узнал?
Я скрестил пальцы, надеясь, что Тирнан не проболтался.
— Несколько недель назад. Две. Может, три. (На самом деле гораздо раньше.)
Ричард посмотрел на меня:
— И ничего не сказал.
Тон ледяной. Он до сих пор в бешенстве, ничуть не успокоился. Я решил поднажать:
— Да я хотел. Но к тому времени, когда я обо всем узнал, дело зашло слишком далеко, понимаете? Его работы разместили на сайте, в
— Теперь ответственность на мне. И ты прав, эта история обязательно вызовет подозрения.
— Мы всё исправим. Правда. Я последние три дня как раз придумывал, что нам делать. Сегодня же к вечеру мы всё уладим. — «Мы», «мы»: мы по-прежнему команда. — Я свяжусь со всеми критиками и гостями, сообщу, что у нас немного поменялся состав и мы решили поставить их в известность. Скажу, мол, Гопник испугался, что враги его ищут, и решил на время залечь на дно. Мы, дескать, очень надеемся, что он разберется со своими проблемами и вернет нам свои картины, — нужно же внушить им надежду, нельзя так сразу обескураживать. Я объясню, что работа с людьми из этого социального слоя неизбежно сопряжена с риском, и хотя нам, разумеется, жаль, что так получилось, мы ни капли не раскаиваемся, что дали ему шанс. На такие объяснения не поведется разве что законченный моральный урод.
— Ловко у тебя получается, — устало заметил Ричард, снял очки и ущипнул переносицу указательным и большим пальцем.
— А как же иначе. Нужно все уладить. (Он не среагировал.) Часть критиков не придет, может, пара гостей, но не настолько много, чтобы волноваться. Я совершенно уверен, что мы успеем внести изменения в программу, прежде чем ее опубликуют в газетах, переделаем обложку, поставим на нее коллаж с диваном Шантель…
— Три недели назад все это было бы гораздо проще.
— Знаю. Знаю. Но и сейчас еще не поздно. Я пообщаюсь со СМИ, предупрежу, чтобы не афишировали всю эту историю, объясню, что мы не хотим его отпугнуть…
— Или, — Ричард надел очки, — мы можем выпустить пресс-релиз и объявить всем, что Гопник — не тот, за кого себя выдавал.
Он впился в меня взглядом; стекла очков, точно лупа, увеличивали его голубые глаза.
— Ну… — осторожно начал я, Ричардово «мы» мне польстило, но идея была дурацкая, и мне следовало ему это объяснить. — Можем, конечно. Но тогда, скорее всего, придется отменить выставку. Даже если мне удастся подать этот факт в выгодном для нас свете — мол, как только мы обо всем узнали, тут же изъяли его работы, — нас сочтут доверчивыми дурачками, а значит, под подозрение попадут и остальные работы…
— Ладно. — Ричард отвернулся и поднял руку, призывая меня замолчать. — Сам понимаю. Мы этого не сделаем. Бог свидетель, мне бы этого хотелось, но мы поступим иначе. Иди, делай, что предложил. И побыстрее.
— Ричард, — устыдившись, проникновенно произнес я.
На Ричарда будто вдруг навалилась усталость. Он всегда был добр ко мне, дал шанс зеленому юнцу, хотя на последнее собеседование пришла и женщина с многолетним опытом работы. Если бы я знал, что вся эта история так его подкосит, не позволил бы делу зайти далеко.
— Простите меня, пожалуйста, мне очень стыдно.
— Правда?
— Еще как. Я поступил дурно. Просто… картины и правда хорошие, понимаете? Я хотел, чтобы публика их увидела. Чтобы мы их показали. И перебрал. Такое больше не повторится.
— Ладно. Хорошо. — Он по-прежнему не смотрел на меня. — Иди звони.
— Я все улажу, клянусь.
— Не сомневаюсь, — вяло ответил Ричард. — А теперь иди, — и принялся перебирать бумаги.
Ликуя, я сбежал по лестнице, вернулся в свой кабинет, уже представляя, какую бурю предположений и мрачных пророчеств поднимут в твиттере подписчики Гопника. Ричард явно еще злится на меня, но смягчится, когда увидит, что я все уладил и вернул в правильное русло, — или, самое позднее, после выставки, если она пройдет успешно. Ужасно жаль картины Тирнана, после такого они обречены гнить в стенах его студии, а впрочем, может, я что-нибудь придумаю позже. В конце концов, другие напишет.
Мне требовалось пропустить пинту, лучше даже несколько пинт, а еще лучше — выбраться с парнями в паб и хорошенько напиться. Я скучал по Мелиссе, обычно мы проводили вместе минимум три ночи в неделю, но сейчас мне были нужнее друзья, их подколки и дурацкие яростные споры; давненько мы не гудели ночь напролет, когда, опустошив содержимое холодильника, под утро вырубаешься в гостях на диване, вот этого мне сейчас и не хватало больше всего. Дома у меня была припрятана хорошая травка, и в ту неделю меня несколько раз так и подмывало снять пробу, но не хотелось ни бухать, ни курить, пока все не уляжется (вдруг мне стало бы только хуже?), так что я отложил это до лучших времен — отметить благополучное завершение всей этой истории, типа, я верил, что закончится-то хорошо, и не ошибся.
Итак: паб «У Хогана», мы рассматриваем пляжи Фиджи на телефонах, то и дело дергаем Дека за якобы пересаженные волосы («Да отвалите вы уже!»). Я не собирался рассказывать парням о случившемся, но меня переполняло облегчение, я напился, расслабился и где-то после пятой пинты обнаружил, что выкладываю им всю эту историю, умолчав лишь о ночных приступах паники, которые мне теперь казались еще глупее, чем ощущались тогда, и кое-что приукрасив — чисто для смеха.
— Ну ты и мудак, — покачал головой Шон, когда рассказ подошел к концу, и криво улыбнулся. У меня немного отлегло от сердца, мнение Шона всегда было важно для меня, тем более что реакция Ричарда оставила неприятный осадок.
— Точно, мудак, — чуть резче повторил Дек. — Ты же мог вляпаться.
— Я и вляпался.
— Это разве вляпался! Тебя могли выгнать с работы. А то и посадить.
— Ну, значит, пронесло, — раздраженно бросил я, Дек мог бы и догадаться, что меньше всего мне сейчас хотелось думать о таких вот последствиях. — По-твоему, копам не наплевать, кто написал картину — никому не известный чувак в спортивном костюме или никому не известный чувак в фетровой шляпе? Ты вообще в своем уме?
— Выставку могли закрыть. Твой босс мог отказаться в этом участвовать.
— Не отказался же. А даже если бы и отказался, тоже мне, конец света.
— Для тебя, конечно, нет. А для ребят-художников? Они душу открыли, а ты посмеялся над ними, выставил шутами…
— Каким же образом я над ними посмеялся?
— Им наконец-то выпал серьезный шанс, а ты его чуть не отобрал — так, чисто развлечения ради…
— О, ради бога.
— И если бы ты все испортил, они так и застряли бы в своем дерьме, причем до конца своих…
— Что ты несешь? Они могли закончить школу. Вместо того чтобы нюхать клей и сбивать зеркала с машин. Они могли бы устроиться на работу. Кризис кончился, и в дерьме лишь тот, кто сам его выбрал.
Дек недоверчиво уставился на меня, вылупив глаза, как будто я при нем ковырялся в носу.
— Ты ничего не понял, чувак.
Обучение в нашей школе Деку оплачивало государство; отец его был водителем автобуса, мать работала продавщицей в «Арноттсе», и хотя родители никогда не принимали наркотики и не сидели в тюрьме, то есть у Дека с нашими художниками общего было не больше, чем у меня, время от времени он любил ткнуть, что сам из бедного района, — в основном чтобы оправдать свое лицемерие или раздражительность. Вдобавок он все еще бесился из-за шуточек о пересадке волос. Я мог бы указать ему, что все, что он тут несет, просто ханжеская чушь, и он сам — живое подтверждение моих слов: он же не нюхает в каком-нибудь сквоте украденный из магазина баллончик с краской, а сделал блестящую карьеру в ИТ (что и требовалось доказать), — но в тот вечер не хотелось связываться.[2]
— Твоя очередь.
— Ты не знаешь, о чем говоришь.
— Твоя очередь, серьезно. Так ты возьмешь нам пива или мне тебя спонсировать на том основании, что у тебя было трудное детство?
Дек впился в меня взглядом, я не отвел глаза, в конце концов он демонстративно покачал головой и направился к стойке. На этот раз даже не стал обходить стол, за которым сидела брюнетка, — та, впрочем, его и не заметила.
— Что за хрень? — спросил я, убедившись, что Дек нас не слышит. — Какая муха его укусила?
Шон пожал плечами. Я в прошлый раз захватил несколько пакетиков арахиса — не успел пообедать, разруливал ситуацию с Гопником, засиделся в галерее допоздна, — и сейчас Шон пристально разглядывал орех, на который как будто что-то налипло.
— Никто же не пострадал. Не заболел, не умер. А он ведет себя так, словно я ударил его любимую бабушку, — сказал я с пьяной откровенностью, навалившись грудью на стол, может, слишком сильно, не знаю. — Да и кто бы говорил, господи, сам-то не лучше, миллион раз косячил.
Шон снова пожал плечами.
— У него стресс, — сказал он, продолжая рассматривать арахис.
— Да у него вечно стресс.
— Говорил, что хочет снова сойтись с Дженной.
— Ох ни фига себе, — протянул я.
Дженна, бывшая Дека, с которой он недавно расстался, больная на всю голову школьная учительница несколькими годами старше нас, как-то в пабе положила под столом руку мне на бедро, а когда я изумленно уставился на нее, подмигнула и высунула язык.
— Во-во. Он ненавидит быть один. Говорит, что для первых свиданий староват, а все эти «Тиндеры» на дух не переносит, да и не хочет в сорок лет превратиться в унылого мудака из тех, кого зовут на вечеринки из жалости и сажают рядом с разведенкой, которая весь вечер ругает бывшего мужа.
— Ну а на меня-то зачем срываться, — сказал я. Как по мне, именно так Дек и кончит, но исключительно по собственной вине, и, если уж на то пошло, совершенно заслуженно.
Шон откинулся на спинку стула и посмотрел на меня не то с удивлением, не то с легким любопытством. Он всегда держался спокойно и отстраненно, как будто контролировал ситуацию чуть лучше, чем остальные, причем, казалось, без малейших усилий. Я всегда подозревал: причина в том, что мать Шона умерла, когда ему было четыре года, — факт, неизменно внушавший мне ужас, смущение и благоговейный трепет, — а может, дело было в его росте — такой верзила, как Шон, на любой пьянке оставался трезвее прочих.
Шон ничего не сказал, и я спросил:
— Чего молчишь? Ты теперь тоже считаешь меня сторонником политики Тэтчер или каким-нибудь подонком типа Фейгина?[3]
— Честно?
— Да. Честно.
Шон стряхнул в ладонь остатки арахисовых крошек и произнес:
— По-моему, это какой-то детский сад.
Я не понял, обижаться или нет: то ли Шон осуждает мою работу, то ли, наоборот, хочет меня успокоить — мол, фигня все это.
— В каком смысле?
— Фальшивые аккаунты в твиттере, — пояснил он. — Выдуманные враги. Устроил какую-то хрень у босса за спиной и надеешься, что тебе это сойдет с рук. В общем, детский сад.
На этот раз я и правда обиделся — пусть и несильно.
— Да пошел ты. Мало того, что Дек мне мозг вынес, так теперь еще и ты. Даже не начинай.
— Я и не собирался. Просто… — Он пожал плечами и допил пиво. — У меня через полгода свадьба, чувак. И в следующем году мы с Одри планируем завести ребенка. Меня твои выходки уже не цепляют, ты всю жизнь такой. — Тут я сдвинул брови, и Шон пояснил: — Сколько я тебя знаю, ты вечно выкидываешь что-нибудь в этом роде. Иногда попадаешься. Но всегда ухитряешься выкрутиться. Ничего нового, в общем.