И вообще, что именно в нас решает, какую фотографию вставить в альбом, рамку или медальон, а какая навеки останется лежать в коробке из-под обуви? Возможно, главную роль здесь играет забота о том, какими нас однажды увидят чьи-то глаза. Какими мы предстанем перед другими людьми.
Или же важнее, чтобы все было как есть? Как в той игре «на внимание» в развлекательных журналах, где две напечатанные рядом картинки совпадают почти во всех деталях, а задание состоит в том, чтобы найти и обвести пять, десять или двадцать пять отличий. И все это не вызывает никаких проблем, пока дело касается журнала. Однако если вы распространите практику искать и обводить различия на жизнь в целом, вас объявят ненормальным.
Так же как объявили ненормальной госпожу Панчи, которая целыми днями бродила по городу и губной помадой бесстрашно отмечала замеченную ею разницу. А началось все с того, что большими кругами цвета спелой вишни она помечала первые страницы газет, разложенных на прилавках уличных киосков, окна соседей на первом этаже, некрологи, приколотые к деревьям на бульваре, потом даже бюсты народных героев в парке (что неоднократно оканчивалось приводами в отделение милиции). Совсем уж серьезно все стало с тех пор, как муж госпожи Панчи начал просыпаться по утрам испачканным помадой, потому что жена по ночам разрисовывала карминовыми кругами его лицо. «Умывайся, умывайся... Все равно не поможет, ты давно уже не тот человек, за которого я выходила замуж», — приговаривала она, пока муж приводил себя в порядок.
Но и эти «различия» могли бы остаться предметом чисто семейных разногласий, если бы госпожа Панчи не начала подкрадываться на улице к прохожим и, незаметно достав из сумочки «патрон» с губной помадой, помечать растерявшихся людей прямо у всех на глазах, губя их репутацию цветом спелой вишни. Сопровождая свои художества восклицаниями: «Неужели вы думали, что я ничего не заметила! Одно говорите, другое делаете! Полагали, от меня можно что-то скрыть!»
А после того как она учинила подобное над одним политиком — он был председателем то ли какого-то местного совета, то ли комитета, то ли чего-то еще в таком роде, — пояснив, что его «даже случайно нельзя принять за человека», ее отправили на освидетельствование в психиатрическую клинику. Откуда она никогда не вышла. Умерла она как-то утром, нагая, вся покрытая слоем помады, возможно, всю ночь обводила кружочками различия, начав с собственных губ, а затем спиралями переходя на щеки, лоб, шею, грудь и дальше, покуда на ее теле не осталось свободного места.
Шторка черной камеры: год восемнадцатый
Маленькая фотография для удостоверения личности. Слишком строгая. Фотографии для документов подразумевают основательность и серьезность. Даже несмотря на то, что государство, которое постепенно заносит тебя во множество своих документов, формуляров, картотек, совершенно несерьезно и неосновательно. Но это выясняется только через некоторое время, когда уже поздно, когда пути назад нет...
А начинается все с того, что фотограф — все тот же вечный Чорбич — растягивает у тебя за спиной матерчатый экран синего цвета, который отлично контрастирует с лицом и закрывает не только паутину, но и всякую рухлядь в глубинах его ателье. Затем Чорбич особым образом, «артистически», двумя пальцами, невероятно тщательно распределяет складки задника. Ткань пропитана пылью, и в солнечном свете повисает облако мельчайших пылинок...
Потом Чорбич просит тебя сесть попрямее. Ты оглядываешься по сторонам, рассматриваешь многочисленные снимки, развешанные по стенам: чужие фотографии для ученических билетов, паспортов, водительских прав, чужие фотографии из армии, с венчаний, для некрологов, чужие фотографии на фарфоре, для надгробий... Смотришь на все эти сюжеты, и тебе становится ясно, что того же самого ждут и от тебя. В таком или несколько ином порядке...
«Не зевай! Закрой рот и не моргай, смотри в объектив!» — распоряжается Чорбич.
Ты подчиняешься и в этом. Закрываешь рот, не моргаешь, смотришь в объектив, тебе отлично видно, как там, по другую сторону аппарата, шторка, шторка черной камеры на миг открывается и тут же закрывается. Хочешь не хочешь, невидимая частичка тебя теперь навеки заперта в мышеловке. Все это сопровождается резким щелчком и удовлетворенным цоканьем Чорбича.
На следующий день, вручая тебе четвертушку синего конверта с четырьмя фотографиями для первого удостоверения личности, Чорбич опять удовлетворенно цокает языком. Оглядывает тебя оценивающе, как охотник добычу, словно прикидывая, сколько времени он потратит на тебя в будущем... Рассматривает, качает головой, будто хочет сказать, что это только начало... Однако, вручая тебе четвертушку синего конверта с четырьмя фотографиями для первого удостоверения личности, он ограничивается лишь театральным восклицанием:
— Поздравляю!
Ты отвечаешь:
— Да не с чем!
Если не растеряешься от волнения.
Дефицит клея и треть печати: год девятнадцатый
И дальше, похоже, все словно и идет той самой чередой... Нас снимали на полигоне, запыхавшихся, после бессмысленных занятий «по отработке действий в случае атомной бомбардировки». Казалось, что главной задачей было заставить нас упасть плашмя именно туда, где больше всего грязи. Это якобы дисциплинирует новобранцев.
Между прочим, фотография в военном билете была приклеена плохо. Ротный секретарь, срочник, экономил клей, я не удивился бы, узнав, что он тащит его домой, так же как при каждом увольнении тащил все, что попадало под руку: зеленые солдатские полотенца, коробочки со скрепками, гильзы после боевых стрельб, шнурки, остатки сухих пайков или масло для смазки затворов.
В общем, фотография довольно быстро отвалилась. Остался только квадратный след от нее и треть печати командования моей части. На печати что-то написано, но этого недостаточно, чтобы разобрать, что на самом деле сообщала круговая надпись.
Один взмах руки: год двадцатый
Студентом я любил ходить в Кинотеку. Я старался смотреть картины «по порядку», так, как обычно изучают литературу, начиная с восточных цивилизаций, потом античную и так далее. Некоторые кадры из немых кинофильмов и сейчас стоят у меня перед глазами. О чем разговаривают герои, можно лишь догадываться. За них «говорят» выражения лиц, снятых крупным планом, ракурсы, свет, игра теней на стенах... Так же, хотя и ровно наоборот, бывает, когда пишешь. Здесь переговариваются только сами слова, взятые в том или ином ракурсе и излучающие краткие вспышки света, чтобы потом и дальше отбрасывать друг на друга все новые и новые тени, а то, что якобы удается разглядеть за этими моментальными вспышками и игрой теней, — не более чем такая же догадка.
Студентом я любил ходить в Кинотеку и в культурный центр «Коларац». Нас пропускали туда бесплатно, после тех, кто купил билеты. Случалось, что желающих набивалось в большой зал слишком много, и мы усаживались на пол в партере и на балконе. Так было, и когда исполнялась «Девятая» Бетховена. Потом в газете «Политика» напечатали панорамную фотографию: полный зал, молодежь, сидящая и стоящая вдоль стен... Я там тоже где-то есть. Нет, я не хочу сказать, что среди множества лиц можно отыскать и мое, но я прекрасно помню этот волнующий концерт...
Иногда, сочиняя рассказ, я вспоминаю дирижера «Девятой». Перед ним не было партитуры, тем не менее он общался с инструментами с такой легкостью, словно следил за ними по нотам. Легкое движение руки — и вставали гордые громкие тимпанисты; быстрый взгляд — и отзывалась хрупкая флейта-пикколо; энергичный взмах — и оживали скрипки и виолончели; а потом он одним пальцем делал знак фаготу, и тот оглашал зал звуком, возраст которого насчитывал сотни лет... А затем все вместе... И хор... Людские голоса... «Ода к радости».
Стихи: год двадцать первый
Я написал с десяток стихотворений. И попытался их опубликовать. Говоря точнее, первые пять я послал в редакцию одного литературного журнала. Их не напечатали, но вскоре журнал стал приходить на мой домашний адрес. После этого я решил, что меня отвергли из-за какой-нибудь мелочи, что мне не хватило совсем чуть-чуть, что меня «имеют в виду»... Во всяком случае, я был очень горд собой. И каждый день многозначительно спрашивал у почтальона: «Ну как, есть для меня что-нибудь?»
А потом, спустя несколько месяцев, я совершил ошибку. С максимальным старанием перепечатав на машинке остальные стихотворения, я приложил к ним короткое письмо, в котором поблагодарил редакцию за внимание к моей особе. В результате не только мои стихи не были опубликованы, но и обнаружилось, что мое имя по ошибке попало в список авторов и сотрудников, после чего журнал мне посылать перестали.
Так я расстался с поэзией. Я был зол, несчастен и даже не предполагал, какую большую услугу оказал литературе, изорвав свои опусы и выбросив их вместе с несколькими фотографиями того периода.
Рассказ: год двадцать второй
Или тысяча девятьсот восемьдесят третий. Именно тогда я написал свой первый рассказ. Он назывался «Соль». К моему изумлению, его взял выходивший у нас в Кралеве журнал «Октябрь». Рассказ был, мягко говоря, неумелым, как и десяток следующих, которые я сочинял по два-три в год. Этими «ранними вещами» я не горжусь. И все же это было какое-то начало. Официальное начало. И я не хотел от него отказываться. Однако только шесть лет спустя я подумал, что мог бы написать книгу...
От купленной тогда пачки «Октября» остался всего один экземпляр. Каждый раз, когда я наводил порядок в своем письменном столе, куда-то пропадало по несколько номеров. А тот, сохранившийся, совсем пожелтел. Вероятно, настанет момент, когда и он, этот единственный экземпляр, сократится до размеров нескольких страниц с моим текстом. И не исключено, что наступит день, когда утраченными окажутся и эти страницы. Так же как уже утрачены многие... При этом совершенно ясно, что кто-то когда-то, желая освободить место в столе, все это просто-напросто выбросил.
Замечу, что рядом с названием рассказа — «Соль» — мою фотографию не поместили. В этом журнале такое не практиковалось. Но рассказ сам по себе — уже портрет. Или перечисление различий. Деталей, которые не совпадают. А может быть, совсем наоборот. Может быть, рассказы — это то единственное, что от сотворения мира и до наших дней нам удалось найти и обвести.
ПОСЛЕДНИЙ КИНОСЕАНС
В начале мая
В начале мая, а дело было лет двадцать тому назад, год не называю умышленно, я отправился в кинотеатр «Сутьеска». Показывали фильм, названия которого я вспомнить не могу. Более того, возможно не без причины, не удается мне и вспомнить, был ли тот фильм художественным или документальным.
Зато я прекрасно помню, что зал кинотеатра уже тогда находился в плачевном состоянии. Собственно говоря, упадок начался с послевоенной национализации гостиницы «Югославия» (кинотеатр входил в гостиничный комплекс), и хотя его несколько раз перестраивали, ремонт толком так и не сделали. Думаю, в таком жалком виде он просуществовал до конца восьмидесятых, потом некоторое время простоял под замком и по своему первоначальному назначению больше не использовался.
В городе остался только один кинотеатр, «Ибар», тот, что рядом с гостиницей «Турист». Но эта история не про «Ибар», хотя и тут есть о чем рассказать.
Даже в раю люди повсюду прилепляли бы жвачку
Интересно, что не помню я и того, какой это был сеанс из обычных трех во второй половине дня. С другой стороны, хорошо помню, что в упомянутый день в начале мая зрителей было немного, человек тридцать. Прежде чем погасить свет и звонком дать киномеханику знак, что можно начать демонстрацию фильма, старик билетер Симонович еще раз разочарованно оглядел жидковато заполненные ряды и, привыкший, что никто его не слушает, все-таки для очистки совести продекламировал часть инструкции «О мерах и действиях в случае чрезвычайных ситуаций»: «Зрители покидают данное помещение спокойно, без паники, следуя указаниям ответственного лица и руководствуясь светящимися надписями...» В общем, произнес нечто дежурное, ведь он давно потерял надежду, что здесь может произойти что-нибудь значительное. Тем не менее это «нечто» он провозгласил с серьезностью библейского пророка, видимо, еще и для того, чтобы на практике применить знания, полученные на курсах гражданской обороны, раз уж у него нет возможности, как в кино, лично спасать людские души из адова огня.
Понятно, что ничего такого здесь случиться не может, репертуар все хуже, зрителей все меньше, — Симоновичу не было никакого смысла продолжать дальше. Он уже годами испытывал глубочайшую печаль. Где те золотые времена, когда на него, стоящего у двустворчатых дверей кинотеатра «Сутьеска», смотрели с трепетом, прямо как на святого Петра, сторожащего врата рая? Где те дни, когда от него зависело, кто торжественно вступит в зал, а кто не сможет и одним глазком заглянуть в него, даже во сне? Теперь, чувствуя, что его положение пошатнулось, он с каждым днем все равнодушнее надрывает билеты, а эта грубая публика воображает, что за свою мелочь приобретает право чуть ли не на все... Его никто больше не уважает даже как билетера, садятся где попало... Да, таковы люди... Можно не сомневаться, даже и в раю, только пусти их туда, только дай им волю, вырежут перочинными ножиками на всем деревянном свои имена, важные для них даты и изречения. И в раю они, так же как здесь, будут везде прилеплять свои жвачки и плеваться шелухой от семечек, которые на каждом углу продают на стаканы, насыпая в бумажные фунтики.
Всего этого старик Симонович мог вслух и не произносить. Это было и так видно по удрученному выражению его лица, когда он безвольными движениями задергивал на двери зала занавеску из тяжелого темно-синего плюша. Теперь она стала гораздо тяжелее, чем в те «золотые времена», когда ее купили в лучшем городском магазине тканей, в «Лувре», потому что с тех пор пыль из нее никогда толком не выбивали.
Привыкание
Нет, даже руководствуясь самыми лучшими намерениями, невозможно продолжить вот так, сразу. Слишком резкий переход. Должно пройти некоторое время, хотя бы несколько мгновений, чтобы глаза привыкли к полумраку. Поэтому нужно как-то, чем-нибудь отвлечь человека. И только после этого можно приступать к разбору человеческих судеб, одной за другой, здесь и там, строчка за строчкой.
Голосующая рука
Как всегда, в первом ряду восседал товарищ Абрамович, которого спустя много лет назовут человеком-матрешкой, когда-то видный партийный деятель, давно потерявший все свои должности, и не потому, что с высокомерием относился к подчиненным, и даже не потому, что выказывал низкопоклонство перед начальством, а потому, что на каком-то решающем, весьма важном заседании «сбился с пути», то есть не сумел правильно выбрать фракцию, фракцию, которая победит. Тогда, а именно несколько лет назад, он во время перерыва слишком увлекся обедом в ближайшем ресторане (великолепные отбивные по-охотничьи и салат из свежих овощей), из-за чего упустил момент, когда изменилось соотношение сил противостоящих сторон. Таким образом, вернувшись в конференц-зал, он допустил просчет и проголосовал за обреченную на неудачу оппозицию.
И хотя с тех пор его никто никогда не приглашал ни на какие заседания, старая привычка усаживаться слева в первом ряду сохранялась и проявлялась у товарища Аврамовича всегда, когда он посещал и смертельно скучные литературные вечера, и концерты, и творческие встречи, и кинопросмотры. Несмотря на то что в последнем случае с такого расстояния, всего три метра, было совсем ничего не видно. Но товарищу Абрамовичу это нисколько не мешало. В кинотеатре «Сутьеска» он, как некогда и на серьезнейших партийных сборищах, в основном подремывал с блаженным выражением лица. Время от времени, примерно раз в пятнадцать минут, и тоже по привычке, смело поднимая правую руку, словно голосуя за что-то важное.
Совершенно неосознанно товарищ Аврамович «тянул руку» и в других жизненных ситуациях: прогуливаясь по городу или по парку, торгуясь на рынке, читая газеты, сидя перед телевизором, попивая кофе на террасе кафаны и даже нежась в супружеской постели. Доктор Миле Маркович по прозвищу Граф, терапевт, блестящий диагност, не мог на него надивиться, он говорил, что медицине неизвестно самопроизвольное сокращение сразу стольких групп мышц.
— Ну-ка давайте еще раз... Поднимите... Опустите... Поднимите... Достаточно... Очень хорошо, реагируете адекватно... Послушайте, хватит, больше не надо, можете одеваться... Вы даже не представляете, сколько разных мышц и сухожилий нужно привести в действие, чтобы произвести это движение: плечевые, плечелучевые и кистевые мышцы... дельтовидная мышца, двуглавая и трехглавая мышцы плеча, длинный лучевой разгибатель кисти, длинная мышца, отводящая большой палец, короткий разгибатель большого пальца, тыльная межкостная мышца, сухожилие разгибателя мизинца... Не буду перечислять дальше! Господин Абрамович, скажу вам только одно: когда вы это делаете, я имею в виду, когда голосуете, вам приходится мобилизовать более шестидесяти мышц. Не говоря уже об остальных органах... — Тут доктор Миле Граф постучал себя но виску.
— Прошу прощения, товарищ, а не господин, — язвительно заметил Абрамович.
— Не волнуйтесь... — продолжал доктор Миле Граф. — Во-первых, от этого не умирают. Во-вторых, вам обязательно нужно показаться неврологу. В-третьих, я дам вам направление и к ортопеду... Хотя уверен, мои коллеги скажут вам то же самое: это непроизвольное движение инициируется непосредственно вашим позвоночником. Скажите, товарищ Аврамович, а не было ли у вас не так давно какого-нибудь ущемления или травмы?
— Насколько я помню, нет, — невольно солгал Аврамович.
И так и не послушался совета терапевта Миле Марковича Графа, не стал показываться специалистам. Раз ничего страшного нет. От такой болезни — «голосования» — не умирают. Так что с ним самим, а это самое главное, ничего не случится.
Персональное разрешение на вход
В тот день, как обычно, во втором ряду расположился известный городской пьянчуга, некий Бодо, с полноценным сухим пайком туриста, состоявшим минимум из двух бутылок пива, половины буханки хлеба и нескольких кусков салями «Альпийская». У него была привычка, сидя в зрительном зале, как следует подкрепиться, залить еду соответствующим количеством алкоголя, затем громко рыгнуть, потом зевнуть, а после этого ритуала надеть дешевые солнечные очки и тут же заснуть сном праведника. Не обращая ни малейшего внимания на то, что происходит на экране.
За билет он никогда не платил, старик Симонович позволял ему проходить просто так, это было своеобразное персональное разрешение на вход, которое Бодо считал своей пожизненной и неотъемлемой привилегией. (Правда вечно мрачный билетер Симонович поступал так прежде всего ради укрепления собственного положения. Это был один из способов на глазах у всех вернуть пошатнувшуюся уверенность в своем могуществе, доказать, что на самом деле от него зависит больше, чем это принято считать в последнее, новое время.)
У Бодо, закоренелого алкоголика, которого социальные службы не раз направляли на принудительное лечение, по всему городу было несколько «баз», а в кармане — план с точным обозначением расположения «имеющихся на данный момент средств корректировки действительности». Выглядел план приблизительно так (особо подчеркиваю слово «приблизительно», чтобы кто-нибудь не вообразил, что указанные «средства» все еще находятся на своих местах, и не трепал бы себе нервы, безуспешно пытаясь их отыскать):
• три кружочка — три бутылки розового из Трстеника, в городском парке, под плитой памятника погибшим партизанам, доступны в любое время за исключением моментов возложения венков в дни государственных праздников;
• один квадратик — бутылка настоянной на полыни «стомаклии» в бачке мужского туалета, на втором этаже поликлиники, где находились кабинеты психотерапевтов и психиатров (сестры в регистратуре не верили собственным глазам: направляясь к вызвавшему его специалисту, Бодо двигался «по вектору», а возвращался «по амплитуде»);
• трапеция — фляжка «влаховца» в пыльной живой изгороди из букса возле здания МВД, из-за которой Бодо, когда его сажали на несколько суток за пьянство, всегда добровольно вызывался ухаживать за растениями, хотя иногда его арестовывали и просто за «самоинициативную» стрижку кустов;
• прямоугольник — некоторое количество холодной ракии в бутылке, опущенной в окно измерительного колодца городской водокачки, недалеко от водной станции с байдарками, там, где лестница выходит к реке, причем эта ракия была мягкой и не такой крепкой, как обычно, так сказать, «спортивный вариант»;
• бесчисленные треугольники — спрятанные по всему городу стограммовые «мерзавчики»...
Оставалось только, ориентируясь по карте, беззаботно передвигаться от одной точки к другой.
Клубок шерсти всегда наготове
Сразу за Бодо, в третьем ряду, в центре, съежился некто Вейка, бездомный, в любое время года облаченный в широченный плащ-болонью. Всякий раз, когда народные дружинники останавливали его для проверки документов и высокомерно интересовались местом жительства, он отвечал: «Как это где? А глаза у тебя есть? Не видишь разве, я живу в плаще! Номер XXXL. Вместительный, пять удобных карманов, высокий воротник, не промокает».
Между прочим, этот Вейка был легким как перышко. В нем, похоже, и пятидесяти килограммов не было. И то, если взвешивать на оптовых весах, которые чаще показывают в пользу перекупщиков. Он покидал улицу, стоило дрогнуть хоть одному листику на окружающих площадь старых липах. Дело в том, что он панически боялся, как бы его не унесло ветром — туда ли, сюда ли, куда-нибудь далеко, откуда он не сумеет вернуться. Должно быть, поэтому в карманах его «болоньи» всегда лежали пригоршни мелочи. И поэтому же он никогда не брал милостыню бумажными деньгами, только монетами, ценя в них не номинальную стоимость, а вес. Кроме мелочи, его карманы постоянно хранили несколько клубочков красной шерсти. Нитка одного из них обязательно была продернута через петлю на отвороте плаща и завязана узелком. Рыболовную леску и другие пластиковые разновидности веревок он презирал, а кроме того, был уверен, что красная шерсть — отличное средство против сглаза.
Прислушиваясь к каждому шороху, шарахаясь от любого чиха или глубокого вздоха, Вейка все время старался где-нибудь укрыться. Показывая на небо, он всем доверительно повторял: «Хотите верьте, хотите нет, но кто-то, может, американцы, а может, русские, там, наверху, поднял засов и открыл дверь, а может, окно, а может, заслонку дымохода, откуда я знаю, что именно... Вы разве не чувствуете, что прямо из космоса ужасно дует? Вот так дует, дует, проветривается, а в один прекрасный день этот космический сквозняк всех нас и сдует, унесет, как сухую солому».
Господь Бог
Вот таким был Вейка, а четвертый ряд, словно по неписаному закону, принадлежал ромам. Или, как их тогда называли, цыганам.
В тот раз их было всего двое — Гаги и Драган. Чтобы хоть как-то различать их, следовало знать, что настоящее имя Гаги было Драган, а у Драгана имелось прозвище — Гаги. Первый Гаги, тот, что немного постарше, был неграмотный, так что второй Гаги всегда читал ему то, что написано мелкими буквами в титрах, ну да, там, внизу...
Но учитывая, что и младший из них не особенно ладил с азбукой, а написанные внизу диалоги сменялись быстрее, чем ему удавалось их прочитать (кстати, иногда их было почти не разобрать, поскольку густо набитые буквы со временем выцветали), он пускался в довольно вольную импровизацию, добавляя от себя то, что не было сказано. Через четверть часа Драган увлекался настолько, что трактовал реплики исключительно по собственному усмотрению. Постепенно все больше и больше воодушевляясь. Просто удивительно, как может преобразиться одна и та же история в зависимости от надежности посредника. Единственное, чего не любил Драган, так это смотреть с Гаги отечественные фильмы. Тут у него не было простора для творчества, для размаха. Тут каждый говорил ровно то, что произносил.
Нужно заметить, что старший Гаги относился к Драгану почти как к Господу Богу. Даже тогда, когда было очевидно, что Драган сочиняет.
— Не пропускай! Что он говорит? Что он сейчас сказал? — тыкал Гаги локтем в бок своего товарища, если тот замолкал в те моменты, когда актеры на экране выразительно, драматически молчали.
— А что я должен говорить? Выдумывать?! — наигранно сердито ставил его на место Драган. — Да никто из них и рта не раскрыл! Небось и сам слышишь? Вон тот, главный, кивнул тебе, поздоровался, лично и персонально!
Не суй нос в действие фильма!
— Послушайте! Ну как вам не стыдно обманывать человека? — слышался из пятого ряда голос чрезвычайно серьезного господина Джорджевича.
На случай, если сейчас отыщется кто-нибудь, кого интересуют детали: Джурдже Джорджевич, преподаватель гимназии, предмет — тогдашняя югославская литература и сербохорватский язык. Досрочно отправлен на пенсию. Однажды, проверяя одну очень плохую письменную работу, темой которой был какой-то государственный праздник, а автором старшеклассник — активист коммунистической молодежной организации, Джорджевич, несмотря на то что ему «советовали» другое, прокомментировал и оценил это сочинение, заканчивавшееся патетическим возгласом: «Пусть вечно живет товарищ Тито!», так: «Конечно, пусть живет вечно! А какие варианты? Очень плохо (1)!»
— Вы меня слышите? Я спрашиваю, как вам не стыдно обманывать человека? — повторил господин Джорджевич, который принадлежал к той породе людей, которая зовется занудами.
Драган, возможно из-за того, что совесть его была нечиста, промолчал. Он, видно, все-таки отдавал себе отчет в том, что перестарался. И не хотел ввязываться в полемику. Однако Гаги обернулся и как отрезал:
— Ты, дядя, не суй нос в действие фильма! Или завидуешь, что тот, главный, только со мной поздоровался?
Но это заставило упрямого господина Джорджевича придвинуться ближе, пригнуться и попытаться внести ясность в происходящее. Говорил он размеренно, внятно, так что его слова разобрал бы и глухой:
— Молодой человек, вероятно, вы не знаете, но ваш друг вас беспардонно обманывает. Я слушал, слушал и все думал, когда же это наконец прекратится. Разумеется, его желание помочь вам похвально, поскольку вы неграмотный... Однако он грубо извращает художественное произведение, каковым является кинофильм. И если вы не возражаете, я мог бы доносить до вас то, что на самом деле говорят актеры...
Но все без толку. Гаги совершенно не устраивало то, что читал господин Джорджевич. Очень скоро он снова обернулся и заявил:
— Да иди ты вместе со своим художественным произведением! Ни хрена не понимаешь, гундишь и гундишь! Да Драган читает, как сам эфиопский император Хайле Селассие[3]!
После чего господин Джорджевич вернулся на свое старое место в пятом ряду, не удержавшись, однако, от реплики:
— Отнюдь, отнюдь, это еще далеко не все, мы еще разберемся, кто кому и что сказал!
Тридцатилетние приготовления