В Мироне боролись две мысли — «нахерая повёлся?» и «а прикольное Рождество в этом году выходит...». Жевеньева, которую он про себя перекрестил в Женеву, курила и несла какую-то чушь, в которой он разбирал лишь часть.
Она предложила обратиться к соседу, Мишелю, который, как оказалось, тоже из кинобизнеса — делает фотомонтажи для фильмов. Типа, вот они молодожёны, а вот их детские фото и всё такое прочее. Мирону он только раз подарил распечатку с головой Бритни Спирс на теле другой дуры с сиськами и крошечным хером. Женева предложила заказать у Мишеля фальшивый паспорт гражданина Франции, он может знать специалистов по поддельным документам. Потом начала что-то говорить о горах и об отпуске.
Ещё пара минут и речь пойдёт о свадьбе, решил Мирон, встал и начал одеваться. Сама мысль об этом была страшна — жу-хать какой-то вторчермет ради паспорта — этим пусть Алик занимается, а на нашей улице лохов не рожали.
— Ты куда? — спросила она и прикурила новую сигарету от старого бычка.
— Пойду посмотрю, что внизу, а потом зайду к арабам на углу, куплю ещё этого, — и показал на пустую бутылку. — Как оно называется?
— Реми Мартин.
— Ладно, скоро приду, фильм досмотрим.
И в дверях добавил:
— А ты в других фильмах ещё снималась?
Она опять начала улыбаться, и это было почти приятно:
— Да.
— Ок, я быстро.
Мирон спускался по лестнице, так и не зная, что делать. Соскочить на глухом морозе не выйдет, им же всё равно каждый день видеться. А если она забузит и настучит в местную контору о нелегале? Тут нужно было хорошо подумать...
Думать пришлось гораздо дольше, чем он ожидал — на подходе к магазину его остановили два незнакомых полицая. Рожа у Мирона была выкупная — явно не местная, плюс акцент. Ни попытка порешать вопрос на месте, ни ссылка на Магу с намёком на мафию не помогли. Не повезло — попал под плотную облаву. Вот тебе, блядь, и Рождество.
В местной управе выяснилось, что к чему: на Новый год в Париж пожаловала белорусская братва и загуляла, судя по всему, крепко, со знанием дела. На Рождество их главный решил, что было бы ярко сфотографироваться на прощание на Триумфальной Арке. Но не на фоне, и не сверху, как японцы, а на стене. Было это ранним утром, братва начала строить живую лестницу, но, на их беду, мимо ехал на работу то ли мэр, то ли кто-то ещё из местных смотрящих.
От наблюдаемого беспредела он закипел и приказал охране пресечь надругательство над святыней. Белорусы ввязались в качели с большим воодушевлением и в считанные секунды сложили полицаев под корень. Помощь пришлось вызывать дважды — дежурные патрули постигла та же участь, и только спецбригаде со щитами, шлемами и слезоточивым газом удалось братву угомонить.
Буквально через час на улицу в поисках славян высыпала уголовка, на которую и напоролся Мирон. Соседи по камере радостно обсуждали последний слух — типа, главный белорус ушёл с парой самых крепких пацанов. Оптимисты из числа задержанных в облаве надеялись на то, что на прощание он хотя бы обоссалЛувр, но Мирона эта тема не грела — заступиться за него было некому, пахло депортацией.
Она продолжала курить, глядя в потолок, и размышляла о том, что из этого всего выйдет. Этот милый русский, конечно, вернётся. Да, ей уже пятьдесят один, но она же Жеви Тако! В мечтах всё складывалось — Мишель за неделю свёл их с алжирцами, которые совсем недорого взяли за паспорт. В марте они поехали в Альпы, а там тоже можно будет найти ДВД-проигрыватель...
Коньяк и секс нивелировали друг друга, она начала трезветь и почему-то чётко представила, как он будет её стесняться. Как он будет засматриваться на молодых лыжниц. Старая, как весь этот ужасный мир, история. Ещё только представляя, как это будет, она начала его винить в своих проблемах и решила, что завтра же утром нужно будет ставить в этом точку. Позабавилась, встряхнула перья и хватит.
Когда они с Аликом уезжали из страны, то пили водку в пакетиках. Была такая шара — продавалась в киосках под видом жидкости для мытья рук «Струмок». Четверть литра, а состав — сорок процентов спирта, шестьдесят воды. Весь город умывался по полной. Взяли тогда пакетов тридцать и поехали туда, где Ален Делон не пьёт одеколон...
Когда удалось разойтись с родной милицией по-хорошему и приехать домой, Мирон первым делом пошёл в здоровенный супермаркет, который за три года нарисовался напротив вокзала и попробовал завершить начатое — купить этот хренов «Реми Мартин». Продавщица в отделе напитков, правда, сказала, что правильно надо называть его «Реми Мартен» и что его нет и не предвидится.
Мирон купил три бутылки армянского коньяка (Алик ещё говорил, что армяне забили болт на запрет называть своё пойло коньяком), по привычке сказал «мерси» и вышел. На продавщицу это не произвело никакого впечатления. Кроме магазина, никаких особых изменений в городе Мирон не заметил. Всё те же участки кривого асфальта среди ям, всё те же пацанчики вокруг вокзала. И взгляды те же: «Хули ты смотришь?»
Хотелось увидеть своих пацанов, а ещё больше — Зину Чередниченко, из-за которой тогда, по большому счёту, всё и случилось. На её выпускном на Мирона наехал конкурирующий жених, звали его Антоном, и был он сыном директора хлебзавода №2. В школе у него ещё было обидное погоняло — Впуклый, на уроке геометрии он лоханулся и ляпнул, что что-то там бывает выпуклое и наоборот, впуклое. Смешно, но задрачивали его все — даже те, кто не знал, что такое выпуклый.
Потом социализм накрылся медным тазом, папаша Антона пересел с белой «Волги» на красную «Тойоту», а Антон из Впуклого незаметно стал Кирпичом — лёгкая ирония над происхождением денег в их семье осталась, но называли его уважительно. Тут было сразу два в одном — он шепелявил, как Кирпич из фильма «Место встречи изменить нельзя», плюс папаша, поднявшийся на белых кирпичиках. Что характерно, вместе с социализмом пошабашил и хороший хлеб — капиталистический разваливался на глазах, резать его можно было только очень острым ножом.
Тогда, на выпускном, Кирпич подканал с целой шоблой сочувствующих и поинтересовался, не пора ли Мирону отдать деньги за товар и получить по ебалу. Причём в любой очерёдности. На выпускном, как обычно, была толпа родителей плюс участковый Воронков при полном параде, поэтому бить Мирона не стали, а Кирпич торжественно повёл Зинку танцевать медляк под «Стил лавинг ю».
Денег должен был не только Мирон, но и Сява с Чикой. Они вместе брали у Кирпича на реализацию куртки «аляска» на двойном венгерском синтапоне, чтобы продать их в волшебном русском городе Новохопёрске (все его называли Новолохопёрстком), где, как говорили, местный лох не видел себя без «аляски». Как оказалось, спрос на куртки был и у местной братвы, которая прямо на забыченном вокзале в два счёта избавила пацанов от четырех гигантских баулов и козырной барсетки вишнёвого цвета, в которой были все их деньги и документы. Отлежавшись в местном обезьяннике, возвращались потом на электричках, а виртуальную границу между новыми государствами перешли пешком.
Зинка, с которой Мирон два года отчаянно зажимался в парке Щорса, после медляка отбыла с Кирпичом в школьный двор, а Мирон отканал по-тихому, собирать вещи. Наутро на вокзале был встречен Алик, и судьба сделала нехуёвый поворот.
Мирон миллион раз представлял себе, как возвращается на красном кабриолете БМВ, при золотой цепочке и звонит в её дверь, как Зинка плачет и клянётся в вечной любви. Ни машины, ни цепи не было, но зайти первым делом нужно было к ней. Сердце стучало, как пулемёт «Максим» в фильме про Чапаева. Мирон решил, что пора бы свернуть голову первому «Арарату» и зарядиться уверенностью, и тут увидел Зинку с коляской, переходившую проспект.
Она вообще не изменилась, зато Кирпич рядом узнавался с трудом. Рожа у него стала шире в два раза, а над ремнём нависал момон. Мирон на автомате дёрнул в подворотню, пропустил их и посмотрел вслед. Они шли с красивой голубой коляской и над чем-то своим смеялись. Можно было подумать, что кто-то им рассказал историю Мирона, как его поймали, депортировали нахрен, и что он сейчас прячется у них за спиной...
Первый «Арарат» Мирон сложил лично. Стало так себя жалко, что этой жалостью нужно было с кем-то срочно поделиться. Через два дома, на проспекте Ильича, жил Чика. Как и следовало ожидать, он сидел с доминошниками во дворе.
Чика тоже ни капли не изменился, вскочил на ноги и заорал своё обычное: «Епаааатьевский монастырь, Андрюха!», кинувшись обниматься.
Пошли на школьный двор, где добили два оставшихся коньяка за встречу и за помин души Сявы. Он, как оказалось, единственный из их троицы продолжил барыжить и стал крепко на базаре. Купил красную восьмёрку, но потом что-то у него в голове начало заедать, и Сява начал по-чёрному задрачивать мусоров. Он выезжал в соседние города, нарушал на глазах у гаишников, а потом уходил на большой скорости. Они так и не могли его поймать, пока в Лисичанске Сява не впаялся наглухо в опору моста.
Выплакав две полбанки, Мирон и Чика вернулись во двор к мужикам, и за смешные деньги купили половину трёхлитровой банки самогона. Ещё взяли в киоске газировки, солёных семечек и пошли на кладбище, которое было рядом, за железнодорожным переездом. Чика там от родного напитка сначала приободрился и поклялся замочить Кирпича за ту херню на выпускном, но потом лёг на широкую лавочку возле могилы доктора Мееровича и наглухо заснул...
Мирон сел на обрыве и попытался придумать, что делать дальше. К родыкам идти не хотелось, к Зинке уже было нельзя. Жалость стянула горло, но он не заплакал. Он зажал в горле все эти годы, когда приходилось делать совсем не то, чего ждала от здоровых людей природа. Он стиснул себя пионера и себя комсомольца, себя на выпускном и себя же во французской тюрьме.
Мирон понял, что ни в чём нет смысла ни на гулькин хер и резко встал. Его шатало, он спотыкался и падал, спускаясь к пере езду. Он обогнал зелёный маневренный тепловоз и быстро, пока не передумал, сложился под большие ржавые колёса.
На следующее утро участковый Воронков нашёл Чику на кладбище, поднял с ноги, всё ещё бухого, и повёл на пути. По дороге он рассказал, что вчера вечером его пропавший дружок Мирон, видать, свалился с луны и угодил аккурат под теплушку. Водитель тепловоза, старый Семён, от увиденного схватил инфаркт и неизвестно, выживет ли, годы ж немаленькие. Чика спотыкался, но шёл за представителем власти. Он тихо надеялся, что его хапнула белка, что и Мирон, и Воронков ему просто кажутся, а на самом деле он сошёл с ума и спит у себя во дворе.
За три года он прикипел к этому пацану. Дурной он, конечно, но кто умён? Зорян несколько раз в неделю ходил в интернет-кафе на Rue De La Sante и сидел среди пьяного молодняка. Он рылся в украинской прессе и искал любое упоминание об Андрее Мирошнике, двадцати одного года. Газеты на родине не спешили поддержать мировые тенденции и всю информацию на свои сайты не выкладывали. Так, какие-то фото, координаты редакции и обязательно телефон отдела продаж, будто кто-то станет покупать их в интернете.
Через месяц поисков он нашёл в архивахлент новостей информацию о трагедии в маленьком шахтёрском городке и написал письмо в редакцию местной газеты. Всего через два месяца они ответили, подтвердив, что так и есть, погиб местный житель Мирошник Андрей Васильевич.
Зорян попросил Мишеля увеличить и распечатать фото, на котором Мирон, Зорян и Алик смотрят по телевизору футбольный матч Франция-Украина. Он обвёл Мирона чёрной рамкой и повесил в швейцарской, но гнида Кадер заставил его снять, чтобы не раздражать попусту жителей дома. Пришлось перевесить к себе в подвал.
В отместку Зорян стал рассказывать всем жильцам, что его молодой помощник уехал домой в отпуск и там трагически погиб. Все кивали головой, сочувственно цокали языком и говорили, как им жаль. Одна только мадам Жевеньева с третьего этажа — вот уже добрая женщина — узнав об этом, расплакалась прямо посреди холла. Зорян испугался, как бы чего не вышло, но мадам успокоилась и на вопрос, всё ли с ней в порядке, ответила, что у неё всё лучше всех. И пошла к себе наверх.
Корабельный раввин
Таким образом, мы с ней, совершенно независимо друг от друга, сделали одно открытие: даже уроженцы нашей страны, стоило им взобраться на верхушку или родиться на верхушке, относились к Американцам как к чужому народу. Похоже, что это касается и людей на верхушке бывшего Советского Союза: для них простые люди, их собственный народ, были как неродные, они их не очень-то понимали и не очень-то любили.
В ферзи выходит одна пешка из миллиона.
В любой ситуации, даже в самой что ни на есть херовой, папа Марк говорил, что главное — это мыло не ронять. Если вдуматься, очень правильная фраза. Папа Марк сидел дважды, по хозяйственно-политической части, то есть дело было вполне хозяйственным: патенты там, туда-сюда, неучтеночка, но подоплеку за всё хорошее ему привешивали политическую: Ялта, чеки, ломка, куклы, иностранцы (примечание переводчика: чеки — замена инвалюте, принимавшаяся в магазинах «Берёзка», ломка — кидок при помощи заламывания пачки, куклы — пачки денег, заряженные пустышкой). Папа говорил, что фарцу ему вешали за компанию, и многие верили.
Оба генеральных направления часто пересекались между собой, хотя иностранцев в Евпатории было мало — Севастополь рядом, станция на мысе и всё такое прочее. Чеки водились у моряков, ходивших в загранку, а в плане иностранцев иногда проскакивал народец из варшавского договора. Румыны, поляки, венгры. С одним венгром, Ласло, Яша даже лежал в прошлый раз в больничке. Ласло крепко нарушил курортный режим и был снят с крыши кинотеатра «Родина», распевающим «Марсельезу». Дело было пустяковое, но его на всякий случай приложили на несколько дней в психдиспансер.
Благодаря иностранному происхождению представителя заграничного соцлагеря определили в отдельную палату на втором этаже, с большим окном, но он свободно выходил на перекур и в столовую. Так вот, Ласло рассказывал такое, от чего действительно можно было сойти с ума. И уже по-серьезному. Если верить ему на слово, то венгры после пятьдесят шестого года (примечание переводчика: Венгерская революция 1956 года, подавленная советской армией) вытребовали-таки себе окошко на Запад. И нехеровое, между прочим, окошко — с семьдесят пятого года они могли без виз ездить в Австрию! Ясное дело, что большая часть экскурсантов вместо того, чтобы фотографироваться на фоне Вены и пить тамошний легендарный кофеёк, плавно терялась и всплывала в специальных лагерях для эмигрантов. Это, наверное, были те же лагеря, в которые попадали наши бывшие граждане по дороге в Америку или Израиль.
Яков Маркович Демирский, судя по имени, отчеству и фамилии, не говоря уже о внешности, тоже имел шансы когда-нибудь очутиться в таком лагере, но эта идея всякий раз напарывалась на небольшой по размерам, но непреодолимый айсберг — папу Марка. Демирский-старший был ярым советчиком, у него и совет был по любому поводу, и Союз Советских Социалистических Республик был ему ближе родной матери. По крайней мере, так утверждала бабушка Роза.
Ну казалось бы — евреев начали выпускать из Союза, а с такими талантами папа найдет себя в любом обществе, при любом строе, ведь два раза уже оттоптал за то, что при капитализме только приветствуется. Но — нет. Причём в случае с папой не просто «нет», а «нет, БЛЯДЬ!»
Последний спор на эту тему закончился очень плохо. Было это в аккурат на Новый год, бабушка Роза настрогала выварку оливье, сделала фаршмак (примечание переводчика: вообще-то правильно говорить «форшмак» (от немецкого Vor(ge) schmack — предвкушение), блюдо еврейской кухни: паштет из селедочного фарша с добавлением белого хлеба, лука, яблока, желтков и т.д., в зависимости от рецептуры вашей бабушки) и ушла к себе на Пляжный — у них тогда с папой был очередной период взаимного молчания.
Новый год встречали вчетвером: Яша, папа Марк, гвардии рецидивист Миша Шапиро, как раз недавно, ко Дню Милиции, откинувшийся после очередной отсидки, и некая заведующая продуктовым складом Оля, здоровенная крашенная в блондинку сисястая дура, которая беспрерывно ржала по любому поводу.
Разговор на скользкую тему начал дядя Миша. Новый генсек только что отмурчал своё по телеку, папа Марк выключил звук телевизора, включил пластинку Джо Дассена и закружил завскладом в романтическом танце. Дядя Миша, навёрстывая упущенное за последние два года, беспрерывно жевал, при этом рассказывая Яше, что теперь выпускать из Союза будут всех желающих с соответствующей пятой графой (примечание переводчика: многие ошибочно помнят в советском паспорте так называемую пятую графу, национальность. В действительности там была просто строчка с указанием национальности, а пятая графа была в анкете, в личном деле) и даже без неё, с еврейством по маме (примечание переводчика: еврейство или нееврейство ребёнка определяется «по матери», так гласит Тора ( «Ваэтханан», Дварим 7:3,4): если мать — еврейка, стало быть ребёнок тоже еврей, даже если папаша — последний гой беспородный). Мол, на то есть договорённости на самом высоком уровне, о чём дяде Мише достоверно известно.
Яша в ответ сказал, что сам что-то такое слышал и что надо разузнать этот вопрос поподробнее. Тут папа Марк, то ли скрывая раздражение от прерывания многообещающего танца, то ли вообще без раздражения по этому поводу, бросил свою бабищу на полтакте и с ходу врезался в разговор: «Миша, не еби ребёнку мозги, их и тактам нету». Далее Яша услышал, что он «тля подзалупная», «Таль недоделанный» и, хлопнув дверью, выскочил в парадняк.
Возвращаться не хотелось, да и идти было особо некуда: бабушка Роза наверняка легла спать в полпервого, Сёма и Вовчик отчалили куролесить в Ялту, а с другими бывшими одноклассниками Яша не сильно дружил. С момента окончания школы прошло полгода, и все подробности последнего десятилетия начали, слава богу, помаленьку забываться.
Яша сел во в дворе на детские качельки, подложил под задницу подушку, которую какая-то бабулька-соседка, обозначая своё место, клала на лавочку, и крепко призадумался. Шаг первый был понятен — нужно валить из страны. Всё прочее — лишь подробности, остальное — потом.
Папа Марк начинал на заре курортного движения, простым фотографом на Диком пляже. Теперь же под широким крылом Марка Ефимовича был фотосалон, шашлычная и с десяток лотков с сувенирами: ракушки, сушеные лакированные крабы на подставочках, куриные боги и скелетики на шнурках. Кроме того, все фотографы с Мужского, Женского, Детского Лечебного и Курзала имени Фрунзе (примечание переводчика: ранее Курортный зал носил имя Сталина и имел памятник вождя, потом его временно накрыли, тело оставили то же, а голову заменили на Фрунзе; чистая правда, между прочим) отстёгивали папе Марку долю малую, а уж как он это решал с ментами и ОБХССом, одному КГБ ведомо.
Папа Марк ходил на все демонстрации и по каждому поводу вывешивал с балкона красный флаг. А в оставшееся от социалистических праздников время он изо всех сил нарушал законы своей любимой страны. Такая вот нестыковочка. Хотя тогда все, кто хотел жить, так и делали. Но вот любили ли они Союз так истово, как Марк Демирский — большой вопрос.
Это было не единственное противоречие в папе: он обожал море и говорил, что не сможет без него жить, но купался последний раз лет двадцать назад, он полжизни проработал фотографом, но фото у него получались ужасные, он был евреем, но порой тратил деньги, как последний матрос. У Демирских была хорошая большая квартира на улице Гоголя, но в ней, кроме библиотеки и видеодвойки «Панасоник», никаких излишеств не было, даже наоборот, кривые полы и ржавая ванна. Хотя, возможно, вся эта простота была показной и хорошо просчитанной. В конце концов, красный флаг на балконе в этой жизни ещё ни один обыск не отменял.
Папа Марк был натурой заводной, по любому поводу он громко спорил на сто долларов. Залётные оппоненты обычно после этого словосочетания быстро терялись, но бывали смельчаки, которые соглашались. На Яшиной памяти папа проиграл лишь трижды: два раза было что-то с далекими историческими датами и событиями, типа Чесменского сражения, а один раз он ошибся, утверждая, что клубника и виктория — это одно и то же (примечание переводчика: и виктория, и клубника являются различными видами Земляники Садовой Крупноплодной, так что в некотором смысле папа Марк был прав). Дело было в ресторане гостиницы «Украина», ответчик оказался каким-то профессором и принес из номера статью из журнала.
Если папа выигрывал спор, он требовал 64 рубля с копейками, по официальному курсу газеты «Известия», а если проигрывал, отдавал 100 долларов. Настоящих, но не американских, а западно-карибских, которые, впрочем, уже больше десяти лет не ходили даже у себя на родине. Судя по всему, он на-колядовал эти экзотические купюры у кого-то из морячков. Клубничный профессор тогда попробовал поднять шум, но папа в ответ сказал, что в начале спора не уточнял, какие именно будут доллары и свидетели могут это подтвердить.
Свидетелей в ресторане хватало, и у них были суровые лица, профессор почувствовал себя неловко, расплатился за стол и откланялся. А после того случая с новой силой поползли слухи, что на самом деле Демирский числится в Конторе Глубокого Бурения, иначе как ему прощается прилюдное владение иностранной валютой, пусть даже и такой декоративной, как западно-кариб ские доллары.
Уточнить это невозможно и сейчас, но факт остается фактом — папа Марк искренне и беззаветно любил СССР. Когда-то давно, когда Демирского-младшего принимали в пионеры, у них случился конфликт. Дело было вот как: со второй четверти Яшу подсадили к отличнице Лене Харсун. На почве общей любви к шахматам они подружились, насколько это возможно между разнополыми учениками третьего класса. Однажды на большой перемене, разыгрывая на подоконнике блиц, Лена по большому секрету рассказала Яше, что она — караимка (примечание переводчика: в Крыму их считают татарскими евреями, но это отдельный маленький народ, насчитывающий несколько тысяч людей и проживающий компактно в Крыму, Литве, Турции, Израиле).
Яша слово сдержал и никому об этом не рассказал, но из любопытства спросил у отца, как у евреев раньше складывались отношения с караимами. Марк Ефимович тогда устроил большой хипеш, орал на сына и поставил его в угол на гречку. С тех пор Яша знал, что на любую политическую тему с папой лучше разговор не заводить. «Любопытной Варваре новый срок припаяли», — вот что он обычно говорил по такому случаю Марк Демирский.
Татар здесь ненавидели заочно, но люто, «они Гитлера с белым конем встречали», — говорили всегда, когда поднимался этот вопрос. Какого коня, какому Гитлеру, кто, когда, — это не уточнялось, многие татар ни разу в жизни не видели. Крым был заселён после 1946 года, когда взамен выкорчеванных эшелонами местных жителей полуостров запрудили ветераны армии, НКВД и МГБ. Этот контингент был самым надежным, и можно было не сомневаться, что как минимум на сто лет Москва за Крым может не переживать.
Кто-то умный, судя по всему, рулил этой политикой. Кто-то ооочень умный, любивший крутиться и смеяться. Он будет хохотать в гробу, когда эта мина замедленного действия сработает, и вертится в нем же ежесекундно, пока тысячи людей проклинают его за то, что он сделал с полуостровом.
В первый раз с Яшей в больничке была постоянная путаница. Город маленький, и врачи, конечно, знали, чей он сын, а возраст больного (семнадцать с половиной лет) наводил на единственно правильную мысль — парень косит на дурку. Но врачебная интуиция тут дала сбой — Яша собирался в днепропетровский инфиз (примечание переводчика — институт физической культуры) и, имея первый взрослый разряд по шахматам, армии мог особо не бояться. Но поверить в то, что единственный сын папы Марка действительно болен, было невозможно. Тем более, что по всем показателямЯша был абсолютно нормален. Вместе с Ласло они были самыми почетными пациентами, ими почти гордились нянечки и медбратья, на Яшу постоянно косились, а доктора подозревали друг друга в тайной игре на один карман.
Перед этим в Симферополе он распсиховался в последний день юношеского первенства Автономной республики Крым. Шансов на первое место уже не было, зато можно было занять второе. Яша играл белыми с очкариком Фишманом из Феодосии и по собственной глупости зевнул коня, потом начал думать, как выкрутиться из этой ситуации и потратил на истерические поиски разрешения партии большую часть времени. Эндшпиль закончился тем, что Демирский на глазах жюри запылал лицом и заплакал, после чего с громким звуком перевернул доску и с криком «Заебали!» выбежал из зала. Его нашли следующим утром на пляже в Солнечном, он сидел под грибком (примечание переводчика — пляжный зонт) и выкладывал слово «сука» большими буквами из гальки.
Папа Марк был вне себя, ведь он подставился перед мусорами, которых поднял на ноги в поисках сына. Отец надавал очумелому отпрыску пощечин и вызвал скорую помощь, которая и отвезла наследника маленькой фотоимперии в психдиспансер.
Никакого особого лечения не было: ему кололи сибазон, пару раз какие-то непонятные «уколы откровения» и раз в день водили на беседу к молодому прогрессивному психиатру Левченко, который подавал большие надежды и не сегодня-завтра должен был отбыть на повышение в Москву. Левченко показывал Яше разные странные рисуночки, расспрашивал о детстве и о сексе. В этом плане поживиться молодому светилу было нечем — спер-мотоксикозом его пациент не страдал. Нет, девушки, конечно, интересовали Яшу, и не в последнюю очередь. Он практиковал вылазки с одноклассниками Сёмой Марченко и Вовой Колесником в Курзал, где на концерте Валерия Леонтьева или Лаймы Вайкуле на раз-два можно было выцепить податливых курортниц без мужа и с дитём (с такими на море проще всего), но его разумом владела другая идея. Главная, генеральная, идея-фикс — свалить отсюда, свалить навсегда.
Враждебный микроб сработал, когда Яше было четырнадцать лет. Он сидел в шахматном кружке и листал подшивку специализированной прессы. В газете «64» (примечание переводчика: шахматное приложение к «Советскому спорту») он случайно увидел старую черно-белую фотографию Рауля Капабланки. Чемпиона мира сфотографировали в шикарном ночном клубе, он сидел за огромным столом в окружении десятка красавиц в вечерних платьях и толстенького мужичка, который, судя по взгляду, мог быть только антрепренером. Рауль победно улыбался своими ослепительными зубами, а его руки лежали на плечах приближенных красоток. Яша вырвал эту страницу и пошел домой. На каждом перекрестке он останавливался, доставал фотку и смотрел в глаза чемпиону. Тогда-то он и понял, что должен стать таким же богатым, знаменитым на весь мир чемпионом мира по шахматам.
Убежать из совка, как Корчной (примечание переводчика: Виктор Корчной, советский шахматист, отказавшийся возвращаться с турнира в Амстердаме в 1976 году). Убежать, пока не поздно, раз уж эмигрировать нельзя. Но делать это предстояло в гордом одиночестве и в глубокой тайне — о том, чтобы пойти официальным путём, даже думать было страшно. Папа Марк тогда его не то что в психушку, он его в тюрьму посадит, но не допустит, чтобы родной сын эмигрировал из страны.
Отец следил за всеми съездами и партконференциями, но при этом каждую ночь слушал вражеские голоса по приёмнику «Океан». Там говорили, что всех еврейских беженцев из СССР принимают и назад не отдают. За последние годы многие знакомые уехали кто в Израиль, кто в Америку, но Марк Ефимович полагал, что от добра добра не ищут, и, как уже говорилось выше, верил, что дело Ленина победит, а то, что сам он при этом чуть-чуть зарабатывает по дороге к коммунизму, так это его личное дело. Возможно, именно папа в данном случае страдал раздвоением личности, и это ему следовало бы пройти курс лечения у доктора Левченко.
Во второй раз Яша попал в психдиспансер через полгода после скандала на первенстве Крыма. Окончив курс лечения, он получил отсрочку от призыва на год, а источники Марка Ефимовича в днепропетровском инфизе рекомендовали немного погодить с поступлением: пусть Яшина выходка забудется, выиграет пару-тройку турниров по юношам, перебесится и поступит.
Папа Марк был по-прежнему зол на сына, они почти не разговаривали. Через месяц после освобождения — по-другому выход из дурки не назовешь — он обвинил Яшу в краже денег. Накануне Марк Ефимович изволили кирять со старым дру-гом, заслуженным карманником Леонид Иосипычем, и парой залетных ялтинских бикс. Рейд по ресторанам закончился дома, гудели до утра и пели громко что-то из старого Розика (примечание переводчика: очевидно, имеется в виду блатной цикл песен крепкого иностранного государственника А.Я. Розенбаума).
Под вечер, когда папа Марк проснулся, он обнаружил, что потрачено слишком много денег. Стопроцентной уверенности у него не было, но этот бок (примечание переводчика: «запороть бок» — сделать что-то не так) он повесил на сына — типа стырил у пьяного отца. Назавтра они декларативно помирились, но шрамы остались у обоих — папа разговаривал сквозь зубы и только если нельзя было промолчать, а Яша или закрывался у себя в комнате и слушал «Modern Talking», или гулял допоздна.
Во время одной из «душевных» и «содержательных» бесед обоих Демирских старший сказал, что пора Яше работать, и добавил, что завтра с шести утра его ждут на Детском Лечебном, в массажной. Папа договорился, что Яша будет учеником у самого Меликяна, и заметил, что хороший массажист на море всегда при хлебе, а запасная профессия ещё никому не помешала.
Страшно было даже подумать о том, какой вышел бы скандал, если бы Яша проспал. Он завел сразу два будильника — своего детского желтого утенка и часы, модные «Сейко» с семью мелодиями, купленные папой за 80 рублей у знакомого мо-ремана и подаренные на последний в докризисный период Яшкин день рождения.
Бог миловал (примечание переводчика: странно, что автор не использовал поговорку «Бог не Яшка, видит, кому тяжко», возможно, у него на неё другие планы) — не проспал. Вышел без десяти шесть и пошел на пляж. Оказалось, что в такой ранний час на улице полно людей. Огибая по широкой дуге поливальный «Газик», Яша шел и думал о том, насколько ужасна жизнь человека, который каждое утро встает так рано и чешет на работу. Несмотря на ясное утро, жить Яше не хотелось вообще, а такой жизнью, в частности, ни под каким видом. Капабланка, небось, раньше двух дня не вставал и валялся в постели со своей увеличенной доской (Примечание переводчика — Хосе Рауль Капабланка предлагал изменить правила шахмат, чтобы избежать большого количества «ничьих». По его правилам, доска была 10 на 10, а к шахматным фигурам добавлялись ещё две: Канцлер (помесь коня и ладьи) и Архиепископ (гибрид коня и слона)). И уж точно никто его не заставлял ходить на работу. Нужно валить отсюда, он чувствовал какой-то внутренней шкалой и стрелкой, что пора бежать, пока не вышло время, или пока что-то внутри оставалось в целости и сохранности.
Артур Арамович Меликян прибыл на рабочий топчан к девяти, Яша успел вдоволь натрещаться с симпатичными уборщицами — практикантками из медучилища. Артур Арамович были уставший после вчерашней мессы — черные дыры на месте глаз и синяя щетина говорили о том, что мероприятие было достойным. Первое поручение молодого ученика массажиста заключалось в культпоходе в шашлычную «Зодиак», которая, между прочим, каким-то социалистическим образом соотносилась с папой Марком. Тётя Алла из шашлычной сделала вид, что она не удивлена появлением Яши в качестве мальчика на побегушках, и быстренько соорудила пакет в составе: лаваш, соус, шашлык, две коньяка. Яша принёс их в павильон и приступил к работе.
Для начала вымыл пол и перестелил все топчаны, потом отнес вчерашние простыни в прачечную в грязелечебницу, по дороге купив Артуру Арамовичу свежие «Известия» и «Советский Спорт». Меликян уже ополовинил первые полкило, начал разговаривать и свободно вращать головой. В павильон подтянулись первые клиенты, все, как на подбор, крупнотелые и с золотыми цепями на шеях. Шеф неторопливо мял их, ведя разговор сразу со всеми и сразу обо всем.
В обед на помощь в освоении останков коньяка прибыла подмога — два армянина помладше, а Яша почапал в «Зодиак» за добавкой. На перерыв пожаловала заведующая пляжем, Раиса Ивановна, павильон закрыли и сели кушать. Повеселевший Артур Арамович поднял тост за нового ученика, и Яше пришлось выпить примерно четверть гранчака. Это был третий раз, когда Яша пил алкоголь и, забегая вперед, закончился он так же плохо, как и предыдущие два. Даже хуже. Возможно, у Яши в организме что-то не срасталось с алкоголем, какого-то фермента не хватало, как у китайцев. Если точнее, какого-то фермента конкретно не хватало в рыжей Яшкиной голове. Выпив, он одновременно все видел и понимал, но наблюдал за собой как бы со стороны, по любому поводу быстро обижался, конфликтовал и ничего не мог с этим поделать.
Под вечер Яша отправился в «Зодиак» в четвертый раз. На обратном пути бортовой пеленгатор дал сбой, и Демирский-младший, оступившись, грохнулся лицом вниз прямо у входа на пляж. Коньяк разбился, пришлось снова возвращаться в шашлычную. Тётя Алла протерла ему торец и колено перекисью и дала в помощь старого Семёна, который всю дорогу в массажный павильон противненько хихикал и косился на боевые раны.
По прибытии Яшей занялась Раиса Ивановна, из каптерки была вызвана молоденькая медсестра, которая сделала ему перевязку и была тут же усажена армянами за стол. Снова пили, кто-то притащил гитару, и Артур Арамович неожиданно неплохим голосом запел без акцента «Ваше благородие, госпожа Удача». Яше окончательно поплохело, он незаметно вышел на веранду и лег на топчанчик. Через некоторое время юные печень с желудком взбунтовались, и Яшу обильно вырвало, хорошо ещё, что под, а не на топчан. Он, дрожа, умылся в море и свернулся на топчанчике в позу эмбриона, пытаясь согреться. Темнело, в павильоне тем временем продолжалось гуляние, и какой-то женский голос фалыиивенько выводил куплет из «Миллиона алых роз».
Разбудил его на рассвете пограничный патруль, обходивший пляж. Погранцы подняли ученика массажиста с ноги, и их можно было понять: вокруг топчана значились недвусмысленные следы отравления, которое явно было алкогольным. Патруль принял Яшу за молодого хиппана, путешествующего по Крыму без денег, и передал его милиционерам. Сдача тела была омрачена ожесточенным сопротивлением, которое Яша попытался оказать. Он громко ругался, брыкался ногами, кричал, что ему нужно в Америку, и обещал всем большие проблемы, угрожая связями то папы, то Меликяна. Надо ли говорить, что в результате он всё равно оказался в камере, а папа был в бешенстве? То-то.
Во второй раз в психдиспансере не повезло — пришлось лежать с неинтересными людьми. В палате было пятеро: сам Яша, дедок-тихопат Макарыч, маленький мажорчик Димон, ветеран психиатрического движения Жора Кутенко и рыбак Саша, которого, как и Яшу, передали в психдиспансер по милицейской линии. По логике, их должны были поселить отдельно от обычных, «гражданских» больных, но больничка была одна на всех: и на психов, и на алконавтов, вот и объединили всех в одну палату.
Яша с безнадёги попытался организовать в палате турнир в дурака, но никто эту идею не поддержал — в этот раз каждый пациент был на своей волне. Макарыч всё время задавал один и тот же вопрос: «Как наши в мотобол сыграли?» (примечание переводчика: мотобол в Евпатории тогда был спортом номер один, на команду «Звезда» ходил народ), — ничто другое его, похоже, не интересовало, и проведывать его никто не приходил.
Жора Кутенко слыл в некотором роде легендарной персоной: он шлялся по пляжам, каждый раз с новой фишкой, приставал к отдыхающим и в дурке бывал чаще, чем на воле. В этот раз он приплыл на такой истории: кто-то рассказал Жоре, что, если подстелить в воду газету, то, прыгнув с большой высоты, об неё можно разбиться, как об камень. В другой жизни Жора, наверное, стал бы каким-нибудь Кусто, Хейердалом или даже Сенкевичем (примечание переводчика: известные путешественники и естествоиспытатели), но в этой он каждое утро приходил на Гэшку (примечание переводчика: высокая десятиметровая вышка в Евпатории, неподалёку от порта, с которой прыгали в воду храбрые местные пацаны) и, заплывая под неё, выкладывал газеты. Никто об них, конечно, не разбился, но Жору сдали на очередную побывку в психдиспансер.
Димон был сыном крупного базарного фруктового барыги. Его положили на дурку по причине ранней сексуальной озабоченности: Димон каждый день по морю переходил на территорию Женского пляжа и, стоя в воде, самозабвенно дрочил. Компания суровых курортниц с Севера, где, как известно, отпуск дают раз в три года и сразу на шесть месяцев, выловила наглеца и сдала его администрации. Одна из тёток оказалась депутатом рай-совета, и её слова хватило для того, чтобы положить Димона в больничку. Он, кстати, и сюда протащил колоду заграничных цветных порнокарт и частенько отлучался в туалет по нужде. Как к факту принудительного лечения отнеслись родители — неизвестно, проведывать Диму приходила только невозмутимая толстенная бабушка и кормила его то местными персиками, то крупными грузинскими мандаринами.
На соседней койке прописался взрослый бородатый мужик Санёк. Рано утром, до работы, к нему заходила жена, и они сразу начинали ссориться, это был вроде как местный будильник — палата под их ругань просыпалась и шла завтракать. Санёк был рыбаком-индивидуалом, он поссорился с женой, дал ей по голове, забрал дочку и уехал на дачу. Там выпил ещё и, надо же такому было случиться, именно в этот вечер дочку схватил аппендицит. День был будний, на соседних дачах было пусто, Санёк сел за руль и в дупель пьяным помчался в город. На железнодорожном переезде он вписался в автобус, дочка, слава Богу, не пострадала, а сам только сломал руку об руль. Далее у него, как и у Яши, приключилась драка с ментами, которые не спешили вызывать скорую помощь.