Антон Александрович Уткин
Дорога в снегопад
Страны третьего мира
Помнят историю Рима.
Что же здесь с нами стало?
Что же здесь с нами было?
Два обстоятельства — долгое отсутствие с родины и усиленные занятия наукой — несколько заслонили для доктора биологии Алексея Фроянова смысл событий, происходящих дома. Вопреки расхожему утверждению, что самые меткие наблюдения — заслуженная награда сторонних наблюдателей, Алексей не мог ими похвастаться, и какая-то новая реальность стала возникать в его сознании только тогда, когда он ступил на землю отечества. Такая возможность появилась у него в мае 2007 года. Отработав шесть лет в должности reader, или тем, кого в Соединенных Штатах называют ассоциированным профессором, по издавна заведенной в западной науке традиции он получил право на subbatical — свободный год с сохранением содержания, дающийся ученым либо для написания работы, либо просто для отдыха и расширения кругозора, — и он давно решил провести его в России. Раз в год на несколько дней ему удавалось прилетать в Москву, эти наезды имели вполне конкретный повод — день рождения матери, но, конечно, не давали возможности как следует оглядеться. В начале двухтысячных годов в обиход вошли интернет-дневники, связав незримыми нитями государства и континенты, и участие в Живом Журнале, хотя и довольно отрывочное, несколько скрашивало Алексею длительное пребывание в чужой стране.
Учеба его на биологическом факультете МГУ подошла к концу в 1998 году. Около того времени всемирно известный Ян Вильмут, клонировавший овечку Долли, организовал при Эдинбургском университете международный центр по изучению стволовых клеток, и Алексей, только что успешно защитивший диссертацию и опубликовавший в «Nature» статью, обратившую на себя внимание, получил приглашение принять участие в коллективе.
За советом Алексей отправился к своему научному руководителю профессору Простакову. «Что ж, — сказал тот, — поезжайте, иначе вы потеряете квалификацию. Поезжайте. А там, глядишь, и тут что-то наладится».
Недавно был избран новый президент страны, и многие, в том числе и профессор Простаков, возлагали на это свежее лицо надежды на перемены к лучшему. Встреча происходила в квартире профессора на улице Коперника; профессор смотрел в окно, поверх шеренги тополей, за которыми колонны школьников, как роты, двигались по направлению к зданию цирка. Алексею показалось, что известие, которое он принес, расстроило его наставника, но у него, Алексея, была своя правда, и он долго еще пытался понять истинную стоимость этой индульгенции.
В Эдинбурге он поселился в старом доме XVI века, где, по словам хозяйки, жили привидения. Дом, ровесник Марии Стюарт, серо-черный от копоти, от потеков дождевой воды, глухо вздыхал ненастными ночами, источал чужие, но довольно уютные запахи, и в общем, несмотря на привидения, оказался гостеприимен.
Когда Алексей впервые вошел в лабораторию и увидел клеточный сортер, амплификатор, микроинъектор, ледовую машину, заглянул в конвертируемый микроскоп, подержал в руках и перетрогал еще множество вещей, отсутствие которых в России превращало научную работу из творческого процесса в какую-то изнуряющую возню, а потом шагал к своему новому жилищу по незнакомым серым улицам, к чувству несколько растерянной удовлетворенности примешивалось легкое разочарование. То, что в Москве казалось мечтой, здесь было буднично и просто, и где, каким образом проходила граница между желанием всей жизни и его исполнением, дознаться оказалось совсем непросто.
Одно из окон его квартиры смотрело в провалы улиц, где серый залив ходил пенными бурунами, а в ясную погоду в мутноватом воздухе сдержанно мрел противоположный зеленый берег, как бы прикрытый легкой кисеей неистребимого тумана. Иногда Алексей отправлялся гулять на взморье, но чаще ездил в городок Рослин, отстоящий от шотландской столицы на десяток миль. С тех пор как автор «Кода да Винчи» поместил в местный чаппель Святой Грааль, тихое сонное местечко превратилось в туристическую Мекку. Церквушку тут же предусмотрительно взяли в реставрационные леса, огородили колючей проволокой и грозными запретительными надписями, чтобы хоть как-то защитить памятник от слишком доверчивых читателей Дэна Брауна. Здесь же, неподалеку от церкви, находилась и лаборатория, в которой путем клонирования Ян Вильмут получил первое сельскохозяйственное животное — упомянутую овечку. Увы, Долли уже оставила этот мир, однако было вполне очевидно, что слава ее и ее создателя переживут века.
Первое время — около года — он почти не думал о доме. Работа и новые ощущения полностью поглотили его, но мало-помалу в картину мыслимого мира стали вплетаться образы далеко отстоящих времен. Несколько раз в течение полугода ему снилась умершая бабушка и беззвучно говорила что-то. Смысл ее немых слов оставался неясен, но общее настроение сновидения было таково, что она словно бы предостерегала от чего-то, что было очевидно ей там, откуда она приходила в его сознание.
О смерти профессора Простакова Алексей узнал из Живого Журнала одного из своих сокурсников, причем уже задним числом. Вернувшись из лаборатории, он сел к окну, из которого было видно море, и, не зажигая света, смотрел, как вечер закрашивает противоположный берег залива Ферт-оф-Форт, словно кто-то грубо и широко водил по нему кистью, обмакивая ее в сумерки.
Когда стемнело, Алексей спустился вниз и половину ночи провел в пабе со своим единственным здесь другом — немногословным улыбчивым индусом-эмбриологом по прозвищу Химический Али. Звякало толстое стекло, за соседним столом барды бренчали на гитаре. На столешнице цвел букет пивных кружек. Белые душистые хлопья пены ползли вниз, как опадающие лепестки тропической флоры. Алексей рассказывал Химическому Али, кем был Простаков, что еще в 1971 году первым в мире он описал механизм зашиты хромосом ферментами группы теломераз, а вот теперь, в прошедшем ноябре, Нобелевскую премию за то же самое получили другие, что эпоха подлинной науки проходит, что она свелась к так называемым проектам, целью которых давно уже не является познание истины в том высшем смысле, который когда-то привнесли в науку Роберт Гук и Паскаль. Научно-техническая революция остановилась, наука деградировала, потеряла способность к глубоким и широким обобщениям, а поэтому результаты ее не способны ответить ни на один действительно важный вопрос современности, ученые по большей части превратились в каких-то чиновников, зависимых от больших денег, — вот, примерно, то, что высказал он той ночью Химическому Али. В опьянении ему казалось, что, приняв предложение Вильмута и приехав сюда, он совершил ошибку, и теперь же ему казалось еще возможным ее исправить. Химический Али, коричневая кожа которого в отрывочном барном освещении переливалась ультрафиолетом, спрятал сахарные зубы и вдумчиво, с участием внимал его откровениям.
Алексей уже ждал встречи с домом, возвращение его уже началось, и мысли его все чаще и на все большее время перелетали континент и надолго задерживались очарованием знакомых образов. С каким-то благоговением он вспоминал сейчас те несколько лет, когда регулярно приходилось собирать и сдавать пустые бутылки, чтобы хоть как-то прожить, ибо ни стипендия, ни крошечная зарплата матери такой возможности не давали. Нынешняя сытость, успокоенность вызывали в нем отвращение и презрение к самому себе. Все это, впрочем, плохо и отрывочно вязалось у него в голове, и невозмутимый Али своими комментариями легко разрушал эти связи, готовые, казалось, повести к озарению, ради которого стоило жить почти тридцать восемь лет.
Простившись, наконец, с Али, он постоял у входа в кафе «Черное зелье», под сенью которого домохозяйка Роулинг некогда начала своего «Гарри Поттера», бездумно поглазел на мемориальную доску, посвященную этому событию, и побрел вверх по узкой улице к своему дому с привидениями, щурясь на фонари, которые тут же выпускали в разбавленную тьму десятки острых, как иглы, лучей.
Вернувшись к себе, он надолго уселся за компьютер, написал о своем решении всем, кому мог, хотел написать и Кире, но, подумав, решил, что для нее его появление должно стать неожиданностью. Сборы его, даже с помехой трещавшей после вчерашнего головы, оказались недолги.
В последний раз Алексей поехал в загадочный Рослин. Над Шотландией сгущались сумерки. Вечерняя сырость поднималась из низин. Остов обглоданного ветром римского виадука четко рисовался на темнеющем небе. Из недр осыпающейся церкви то и дело, как сильфиды, выносились летучие мыши. Старые вязы призрачно шевелили молодой листвой, словно жили в каком-то ином измерении. Где-то в холмах ухал филин.
Алексей медленно обошел церковь, слушая, как кремнистая тропинка скрипит под подошвами ботинок. Было тихо, и снизу не приходило никаких звуков. Налетал ветерок, и под его порывами какой-то висящий металлический предмет, невидный в темноте, тихонько ударялся об опору реставрационных лесов. Близость таинственного храма, одиночество и еле различимая тишина родили в нем странные чувства. На мгновение ему показалось, что он неслучайно находится сейчас здесь, что стоит подойти ближе, и запоры падут, и благодатная чаша, куда две тысячи лет назад Иосиф Аримафейский собрал кровь Богочеловека, откроется ему. Это ощущение было настолько реально, что он испытал растерянность и в тревоге посмотрел на небо, словно в медленно клубящихся облаках ожидал увидеть очертания Персеваля, который по праву избавил бы его от такого непосильного бремени.
Майские праздники 2007 года для Киры Чернецовой выдались непростыми. Эту первую декаду третьего месяца весны Кира любила больше всех прочих праздников — больше Нового года и даже больше собственного дня рождения, который выпадал на одно из последних чисел марта. По недавно заведенной традиции сразу после этого знаменательного для нее дня Кира перебиралась в загородный дом, расположенный в поселке по Новорижскому шоссе, и летом по большей части жила здесь, наведываясь в Москву только дважды в неделю для занятий в Marina Club или для встреч с подругами. Пока Гоша, ее сын, был еще мал, в загородный дом переезжали с наступлением летних каникул, но вот уже два года как Гоша был предоставлен самому себе, и это имело следствием совершенно неожиданные события.
Две первые недели мая Кира провела на Крите, где проходила курс талассотерапии. Комбинация хитроумных процедур, главная из которых заключалась в самом тесном контакте с морскими водорослями, имела целью снять неблагоприятные для организма последствия долгой и муторной московской зимы.
Четырнадцать дней Кира принимала морские ванны, окруженная заботой персонала, голова ее была пуста, и пустота эта не пугала, а тоже в своем роде была целебна. По мере того как омолаживалось тело, душа также приходила как бы в состояние spa, обретая способность осязать мир как воспоминание. Более того, в один из вечеров за ужином в ресторане она неожиданно испытала знакомое, однако же давно забытое состояние. То было безотчетное предчувствие непременной радости — одно из тех волшебных ощущений, на которые так щедра юность. Удивленная, Кира потеряла чувство времени: забыв о бокале, она наблюдала за тем, как над морем меркнет день, стекая в расплавленную воронку солнца, но и павшая темнота, забрав небо синим бархатом, принесла не меньше очарования, и Кира наслаждалась ею вместо вина, оказавшегося ненужным. Очнувшись, она обнаружила, что терраса ресторана пуста и что она — единственная оставшаяся здесь посетительница, а молодой брюнет за стойкой, который не ленился оделять ее приветливыми взглядами, в десятый раз принимается перетирать и без того сверкающие бокалы.
Пораженная этим внезапно налетевшим счастьем, Кира долго еще вглядывалась в темное море, сходившееся с небом в безбрежном поцелуе. Тем более было это странно, что она чувствовала, что между нею и Митей, с которым она прожила шестнадцать лет, что-то разладилось, и в этом разладе как будто уже проглядывала необратимость. «Если скрывает, значит, дорожит», — так рассуждала Кира еще совсем недавно и ради семьи не позволяла своим подозрениям никакого выхода в окружающий мир. Своим женским чутьем она не раз уже отмечала, что Митя был ей неверен. Что она ощутила тогда, когда случилось это в первый раз? Брезгливость, растерянность, гнев? Точно определить это чувство, или смешение их, не представлялось ей первостепенной задачей. Не важно, она не придавала этому значения по той причине, что считала себя выше предрассудков и так называемого бабства в какой бы то ни было форме. В такие минуты перед мысленным ее взором вставала мать в твидовом костюме с указкой в твердой, умелой руке, и она чувствовала себя наследницей этой указки, этих грозных, но неизъяснимо притягательных очков, этого костюма, столь элегантно подчеркивающего формы, и понимала, что по-настоящему изменить ей невозможно. Что значило «по-настоящему», она тоже не смогла бы пояснить себе внятно, но дело обстояло именно так. И лицо ее посредством приличествующих размышлений трогала чуть презрительная, снисходительная, царственно надменная ухмылка победительницы, — улыбка Геры, супруг которой хоть и любвеобилен, но ложе которой все равно пребывает на недосягаемой высоте.
Но той удивительной ночью такая усмешка не касалась ее лица. Оно имело выражение какой-то детской наивности, — Кира смотрела на мир беспомощно и доверчиво одновременно, — и даже с ним пробудилась. День был солнечным, но ветреным, Кира вспоминала свой романтический ужин, как чарующую тайну, и совсем уже не думала о Мите, и когда позвонила мама, Кире только что закончили наносить шеллак, и руки ее находились в ультрафиолетовой лампе, и телефон у ее уха держала девушка, делавшая маникюр. Огромное окно, у которого она сидела, наполовину было налито морской синевой, а другую половину столь же абсолютно занимала бирюза неба, и то, что сообщила мама, показалось сначала какой-то несусветицей, неуместной в этих обстоятельствах, в этом пейзаже.
Митя, надо отдать ему должное, умел устроить жизнь таким образом, что удары от ухабов, на которых подскакивала российская телега с начала девяностых годов, доходили до его жены исключительно в виде почти потусторонних новостей. Однажды заведенные привычки, подаренные благополучием, понемногу превращались в традиции, и последние только крепли. Впрочем, это имело и обратную сторону — время для Киры словно остановилось, и она иногда с трудом могла сказать, когда именно в ее жизни произошло то или иное событие, но, во-первых, не густо было самих событий, а во-вторых, один год был похож на другой примерно так, как были похожи друг на друга дома в коттеджном поселке, где она провела несколько последних лет. Иногда, впрочем, она останавливала свой взгляд на обтекающей ее жизни, и какое-то подобие страха вползало тогда в ее герметичный, ламинированный мирок. Кира считала прожитые годы довольно честно, и в этой честности тоже проглядывала своего рода смелость, однако смелость эта была сродни залихватской бесстрашности хмельного существа. Что может случиться, если ее мир, в котором мысли доселе были только приятные, изменится до неузнаваемости, она, несмотря на всю свою напускную браваду и показное безразличие, старалась не думать и мела их такой метлой, после которой воистину не оставалось ни единой соринки.
На обратном пути в самолете те тревоги, которые на солнечной родине мифического чудовища показались пустяками и недоразумениями, овладели ее сознанием, и по мере того как лайнер пожирал расстояние, разрастались до своих подлинных размеров. Ее попутчиками оказались двое молодых людей, по-видимому, муж и жена, — странная пара, обратившая на себя ее внимание еще в отеле. Вместе с ними путешествовали ребенок и прихрамывющий пожилой мужчина, — очевидно, отец одного из супругов. В отеле пара занимала бунгало с бассейном — точно в таком жила и Кира, — а пожилой мужчина с ребенком довольствовались номером в общем корпусе, и это оставляло неприятный осадок. Вот и теперь молодые люди разместились в просторных кожаных креслах бизнес-класса, тогда как пожилой мужчина и ребенок летели экономическим. Во время перелета ребенок — непоседливый мальчик лет пяти — то и дело забегал к родителям за занавеску, что несколько нервировало вышколенных стюардесс, скрывавших свои чувства под вымученными, неподвижными улыбками.
Кира невольно отвлекалась на реплики, которыми обменивались ее соседи, но мысли ее с упрямством магнита возвращались к последним новостям, которые буквально свели на нет все ухищрения талассотерапии: в один из тех прекрасных дней, когда Кира пробовала на вкус критский отдых, сын объявил отцу, что не считает для себя возможным пользоваться его деньгами, да и вообще считает свое родство с ним досадным недоразумением природы, после чего переехал к бабушке — Кириной маме. К возмущению Киры, Митя принял новость с беспечным спокойствием, которого Кира совершенно не могла уложить у себя в голове. Переезду пятнадцатилетнего сына, в сущности, еще совсем ребенка, он никак не препятствовал и продолжал вести свою обычную деловую жизнь, словно ничего и не случилось, и даже не удосужился позвонить, чтобы рассказать об этом. Самым поразительным в муже казалось ей то, что у него не было относительно собственного сына ни малейших планов, и все, наверное, по той причине, что у него их не было и относительно себя самого. Митя, конечно, не знал, зачем он живет, однако лелеял мечту, и мечту вполне ему доступную и сбыточную: его скромным вожделением было обогнуть земной шар на яхте океанского класса. Спроси его, что он думает о своем собственном сыне, он пожал бы плечами и улыбнулся бы одной из тех своих улыбок, которая имела свойство обезоруживать.
Как стало известно впоследствии, странное стечение обстоятельств привело к демаршу Гоши: в марте на сайте «Компромат. ru» появилась статья, направленная против некоей высокопоставленной особы, и имя Мити фигурировало там в самом неприглядном контексте. Отношения с отцом у Гоши и без того были напряженными, но статья, с которой он познакомился по подсказке одного из своих друзей, и вовсе поставила на них крест.
Непонятно было, откуда Гоша набрался этих своих идей. С детства он был под присмотром; школа, куда отдали его учиться, была из самых лучших, под патронажем одной из первых дам государства. И Кира поэтому винила во всем случившемся Интернет: все эти «ВКонтакте», «Одноклассники» и прочие самодовольные стада, единицей которых, впрочем, она и сама с удовольствием состояла. И сейчас, поглядывая на хорошенького пятилетнего сына своих соседей, Кира с грустью думала: как-то совсем быстро пролетело время, и мальчик ее превратился в строгого юношу, а, казалось, еще совсем вчера был беспомощный, близкий и родной. С неуместным теперь умилением она вспоминала, как он коверкал слова и как это заставляло сердце сжиматься от нежности, а теперь это было упрямое, злобное существо, пышущее гневом и враждой.
В Москве картина происшедшего предстала еще более ясной и более грозной. Выяснилось, что Гоша не ограничил свой протест уходом из семьи. Он примкнул к анархистам, о существовании которых в современном мире Кира даже не подозревала и последнее упоминание о которых попадалось ей еще в студенческие годы при чтении какой-то книги о гражданской войне в Испании. Однако и это было еще не все. Совсем недавно та компания, с которой связался Гоша, провела акцию социального устрашения: 9 мая в самом центре Москвы среди бела дня при помощи украденного со стройки сварочного аппарата они заварили вход в вызывающе дорогой ресторан, наполненный посетителями. Охране удалось задержать двоих из этой группы горе-сварщиков, но Гоше от правосудия посчастливилось ускользнуть. На этот раз, когда над сыном сгустилась нешуточная угроза, Митя встряхнулся: через своих многочисленных и влиятельных знакомых он добился встречи с хозяином ресторана и во время ее изыскал способы заключить с пострадавшим мировое соглашение, убедив его не доводить дело до суда. Пока решалась эта неприятность, Кира провела несколько поистине чудовищных дней и ночей. Только это, хотя, как она чувствовала, и временно, примирило ее с мужем.
В шереметьевском аэропорту Алексея встречал хмурый Антон. Антон жил тремя этажами выше и относился к категории друзей детства, — категории, схожей с категорией кровных родственников. Все детство они с Антоном были неразлучны. Весной на ручьях талого снега строили плотины, выпиливали из фанеры целые армии безответных солдат, из полых лыжных палок мастерили духовые ружья, стрелявшие бумажными колпачками, устраивая настоящие сражения с такими же сопливыми бойцами из соседних домов, с отцом Антона в Крылатских холмах искали зуб динозавра, вместе посещали хоккейную секцию «Крылья Советов» на Сетуни.
Тот район столицы, где они с Антоном провели детские годы и где прожили большую часть жизни, мало кому известен, и, несмотря на то что в Москве на первый взгляд немало таких районов, именно этот вполне мог бы считаться одной из достопримечательностей. Возник он на западе лет сорок тому назад, сразу соединив в себе удобства города и тихую прелесть дачной местности. Долгое время станция метро была конечной, и всего один автобусный маршрут уходил за кольцевую дорогу в сонный поселок Рублево, отгороженный от нее чудесным сосновым бором. Остальные были ограничены кварталами, разбросанными между остатками больших и некогда сплошных лесных массивов. Пятиэтажные и двенадцатиэтажные дома были обнесены кленами, липами и тополями и обрамляли дивную березовую рощу с подлеском из плодоносящего орешника, так что некоторые дома буквально утопали в зелени. Суровой нитью, которая как бы пришивала этот зеленый клочок к остальному городу, было правительственное шоссе, тогда еще двухполосное, а за ним, на том месте, где сегодня вздымаются бетонные глыбы Крылатского, рядами стояли яблони бескрайних садов. Трактор, как неутомимая букашка, ходил туда-сюда по необъятным полям, из синевы которых, прямо как будто из самого зеленого овса, вырастало островерхое голубоватое здание университета. Во время больших праздников жители района собирались на холмах смотреть салют, и с холмов этих видели почти то же самое, что видел солнечным сентябрьским вечером семнадцать десятков лет до того Наполеон Бонапарт, только теперь сама Поклонная гора входила составной частью в развернувшийся перед ними пейзаж.
Случалось, на площадку у продовольственного магазина выходили лоси, и Алексей хорошо помнил, как под возбужденными взглядами небольшой толпы прохожих и зевак ветеринары, вызванные из цирка, делали им снотворную инъекцию, а растерявшиеся милиционеры, побросав фуражки в салон патрульного УАЗа, помогали грузить обмякшие туши в фургон наподобие хлебного.
Подобные маленькие происшествия, а именно запланированные салюты, незапланированное появление лосей и смешанные по своему целепологанию драки алкоголиков у винного отдела, наверное, были единственными, способными как-то нарушить плавное течение жизни этого уголка, подчинявшейся скорее не ритмам большого города, а естественным природным циклам. Лосей увозили за МКАД в их родные дебри, и на площадке у магазина воцарялось обычное спокойствие, как если б сонно текучая вода сомкнулась над плеснувшей рыбой. В час дня магазин закрывался на обеденный перерыв, прохожие совсем исчезали с улицы, и только в тени распускающихся лип любители спиртного пережидали полуденный зной, наслаждаясь портвейном, добытым в утренней очереди. Любой, попадавший сюда, не мог не поддаться ощущению мира и спокойной безмятежности, прочно царящих здесь в любое время года и во всякий час суток. Алексей думал о том, что за исключением поселка художников на Соколе, Лианозова и чего-то такого в Сокольниках и Лосинке, подобных мест в Москве практически нет и ценятся они по особому счету, но, главным образом, самими их обитателями, ибо широкие круги горожан пребывают относительно них в полной неизвестности.
Антон увидел свет в один год с Алексеем, но только весной, и был поэтому на полгода старше. Отец его был кинооператором, довольно известным в 70-е, и в этом смысле Антон пошел по его стопам. Творческий путь он начал вторым оператором на фильме «Антиподы», но когда в середине 90-х игровые картины снимать почти перестали, переключился на рекламу, а потом вошел во вкус документалистики, сделал несколько приличных работ, и за одну из них даже получил специальный приз кинофестиваля в Мадриде. К женщинам он относился с глубоким недоверием, хотя все его родные были именно женщины. Свой рано распавшийся брак он вспоминал с содроганием, но с бывшей женой, которая жила неподалеку, сохранил отношения довольно непосредственной дружественности. Время от времени какие-то девушки появлялись в его жизни, и он, по его собственному выражению, «заморачивался», но быстро остывал, «брался за ум» и отдыхал у себя на кухне, используя для этого самые непритязательные мужские способы.
Летом 78-го года родители Антона отдыхали в Прибалтике, в Пярну. Винт прогулочного баркаса, на котором они вышли в море, замотало в рыбацкие сети, баркас перевернулся; родители, хотя и отличные пловцы, тоже запутались в сетях и захлебнулись. После этого Антона забрала к себе тетка, но, достигнув совершеннолетия, он снова переехал в родительскую квартиру. Образ жизни, веденный им тут, всегда казался Алексею сомнительным. Трезвый или пьяный — Антон ругался всегда. Если находились слушатели, он свирепо матерился, проклиная Лужкова, гастарбайтеров, дорожные пробки, по старой памяти демократов и Ельцина, Бакатина, Шумейко, Шохина, Шушкевича, Станкевича, Собчака, Сосковца, Гаврилу Попова, — он помнил их всех поименно, — порядок распределения средств в Госкино, продажность чиновников этого хорошо знакомого ему ведомства и их сексуальную ориентацию, и сложно было тогда узнать в нем автора тонких метафизических картин, которыми он снискал себе известность и заработал имя в кинематографической среде. Впрочем, этим только и ограничивался его протест против мира, погрязшего во лжи. В карманах у него было то пусто, то густо, но он, по счастливому свойству характера, в уныние никогда не впадал. Себя он называл «типичным московским мещанином», «посадским человеком», и о дворянстве не мечтал ни в каком из его современных изводов. Какими могли бы стать Антон и его нынешний мир, если бы не вторглось в его детскую жизнь такое страшное несчастье, так и осталось одной из давно упущенных возможностей. Как бы то ни было, об этом они с Алексеем никогда не сказали ни полслова.
Каждый день Антону звонила дочка — девочка с таким живым выражением лица, что, казалось, в любой момент готова была рассмеяться, словно все ее существо составляло исключительно доброе лукавство, — а раз или два в неделю она, возвращаясь с урока в изостудии или музыкальной школе, располагавшихся у метро «Филевский парк», выходила на их станции, Антон встречал ее у выхода, они поднимались на третий этаж недавно выстроенного торгового центра, усаживались в детском кафе, она ела терамису и пересказывала отцу школьные новости. Однажды, уже впоследствии, Алексей стал свидетелем одной из таких встреч.
— Ну, что, — бормотал Антон рассеянно, — значит, мобильный телефон опять потерян?
— Он не потерян, — решительно протестовала она, переводя свои возмущенные зеленоватые глаза с отца на Алексея, — я просто забыла его в буфете в музыкальной школе. Я повесила объявление.
— Объявление? — тупо переспрашивал Антон.
— Ну да, объявление, — поясняла она, — что тот, кто нашел, пусть вернет по такому-то адресу.
У Алексея тогда на глаза навернулись слезы — так растрогала его эта незыблемая убежденность ребенка, что мир — прибежище добродетели.
— Ох, Настя, — не то грозно, не то сокрушенно выдыхал Антон.
— Ничего, — вздохнула она как мудрая старушка, — мы же перетерпим это сокрушение?
Алексей как-то упустил спросить, где она училась таким оборотам речи, но это давало надежду.
Пробок еще не было, и Антон летел в левом ряду, привычно включившись в ритм города, который Алексей уже успел забыть. Он смотрел из окна машины на несущиеся в разные стороны кварталы, раскрашенные рекламой, и город довольно внятно что-то говорил ему, но понять это тотчас, немедленно было ему мудрено. Так бывает, когда основательно забываешь родной язык и полное совмещение звука и изображения достигается не сразу.
Антон передавал другу новости столичной жизни, которые, в его редакции, сводились, главным образом, к автомобильным пробкам да к наступлению точечной застройки, образцы которой там и сям мелькали среди привычных очертаний первой линии домов. Один из них так поразил Алексея, что он даже круто повернул голову, чтобы получше разглядеть нагромождение эркеров, пилястров и балконов, созданных как будто неким нетрезвым внеземным разумом.
— Жесть, короче, — заключил Антон, проследив его взгляд. — У нас еще ничего, но тоже, блин… В общем, увидишь.
Алексею стало казаться, что кое-что он уже понимает, какие-то обрывки знакомых слов, которые залетали в приоткрытое окно автомобиля, уже начинают прилегать друг к другу и слагаться в подобия смыслов; ему захотелось продлить эти ощущения, и он сказал:
— Может быть, проедем через центр?
Антону было все равно: он был из той породы наездников, которые даже стояние в пробке не считают даром потерянным временем, если в этот момент они пребывают за рулем своего автомобиля. На пересечении Тверской и Тверского бульвара машины уже собирались в затор. В Пушкинском сквере, огороженные серым частоколом милиционеров, стояли несколько человек с флагами на длинных древках.
— Кто это? — Алексей снова вывернул шею.
— Да это «несогласные», наверное, — равнодушно сказал Антон. — Не знаю. Надо будет в Интернете глянуть.
Алексей, как ни старался, так и не смог прочитать ни одного лозунга, которые митингующие держали в руках, так как положение его тела в автомобиле не позволяло этого, а знаменная символика была ему неизвестна. Машины отталкивали солнце глянцевыми блестящими крышами, дорогие модели деликатно исходили газами, водители и пассажиры нервно ждали начала движения и с тем же выражением безразличия, которое Алексей отметил у Антона, скользили взглядами по горстке чем-то недовольных, с чем-то несогласных людей. Алексей еще раз повернул голову в их сторону и столкнулся взглядом с высоким полным милицейским капитаном. Тот смотрел на Алексея веселыми светлыми заговорщицкими глазами, как будто хотел сказать: «Ну не чудилы, а, братка? Чего хотят сами не знают. Что дома не сидится? А ты стой тут, дыши выхлопными».
В майской тени бульваров было многолюдно, бульвары были ухожены и пестрели тяжелыми бутонами тюльпанов, стоявших на длинных налитых стеблях, как морские пехотинцы на своих высоких крепких ногах. Все скамейки были заняты, на подстриженной траве покатых газонов сидели молодые люди с бутылками пива и лениво следили, как пожилой представительный мужчина не спеша шагал за породистой собакой; она отбегала от хозяина, делала круг и возвращалась, всем своим видом выражая восторг жизни и разделенной любви, и пожилой господин наклонялся к ней, брал ее морду в ладони и снисходительно, ласково трепал за вислые породистые щеки. Но образ жалкой кучки людей с флагами, которые еще оставались в поле зрения, не отпускал Алексея.
— Может, выйдем все-таки, — неуверенно предложил Алексей, — посмотрим, кто это такие?
— Да нет, Лexa, — скривился Антон, — я здесь машину не поставлю. Вон эвакуаторы стоят. Я же говорю, посмотрим в Интернете.
И не успели еще смолкнуть его слова, как нагретая солнцем змея дорогих автомобилей тронулась с места и тихонько поползла в тень бульвара.
Первые недели две по приезде Алексей провел дома и в общении с внешним миром, который на разные голоса требовал его немедленного и непременного участия, ограничивал себя телефоном. Мысли его были в Эдинбурге, и по нескольку раз в день, когда в квартире установили Интернет, он разговаривал со своим постдоком Джонатаном Рисли, который в его отсутствие взял на себя управление лабораторией. Однако реальность медленно, но все же властно разворачивала его к себе лицом.
Все эти дни Алексей чувствовал и вел себя примерно так, как человек, который долго болел и вот теперь, поднявшись с кровати после длительного лежания, делает первые неуверенные шаги, словно бы открывая мир заново. Самого беглого взгляда было достаточно, чтобы обнаружить — район претерпел сильные изменения. Как будто все оставалось на своих местах, но одряхлело и приобрело неопрятный вид. Хоккейная площадка, которую они когда-то с Антоном заливали, протянув шланг из подвала ближайшего дома, а летом использовали для футбола, оказалась уже без бортов и была уставлена серыми металлическими гаражами-ракушками; казалось, детей не было больше в окрестных домах.
Иногда он выходил в магазин, привыкая к подробностям хорошенько подзабытой жизни, и чувствовал себя вполне счастливым от участия в известных бытовых операциях с их известными особенностями, которые то и дело напоминали ему о его возвращении. На месте их старого продовольственного магазина, где в 90-е трудились какие-то крепостные продавщицы-молдаванки, теперь размещался супермаркет сети «Пятерочка». В березовой роще, отделявшей жилые дома от станции метро, появились безобразные кучи мусора, остатки пикников, бесцельно порезанные стволы деревьев, и Алексей, с некоторым недоумением оглядывая в магазине и его окрестностях сонмы незнакомых лиц, задавал себе вопрос, а где, собственно, помещаются здесь все эти таджики, узбеки и киргизы?
Каждый вечер они с Антоном с бесцельной блаженностью бродили по району, как это вошло у них в привычку с той еще осени много лет назад, когда Алексей вернулся из армии и впереди была пустая зима. Татьяна Владимировна, его мама, ни в чем ему не перечила, но, говоря по правде, он и не позволял себе ничего такого, что могло бы угрожать ее спокойствию и мировоззрению. Мама Алексея была тихая, безответная мама-пенсионерка, дни свои, главным образом, проводила в походах по близлежащим продовольственным магазинам. В пенсионном мире — в мелочном мире поликлиник, райсобесов и магазинов, — она была своей. Она знала, где обвешивают, на какой кассе обсчитывают, где поставили новую овощную палатку, всюду у нее были такие же всезнающие приятельницы, — и этим, в основном, исчерпывались разговоры, которые она вела с сыном, — а вечера скрашивала просмотром телевизионных передач. Получив в свое время диплом Института культуры, Татьяна Владимировна всю жизнь проработала в крупной библиотечной организации, но когда до пенсии ей оставался год с небольшим, общественные перемены упразднили организацию, и только милость коллег, устроивших ее на это время в Историческую библиотеку, позволила ей оформить пенсию. Алексей регулярно высылал ей деньги, но когда несколько лет назад ненадолго оказался в Москве, убедился, что его вспомоществования большей частью идут в копилку. Деньги он нашел в старом хлопчатобумажном чулке, а сам чулок — на кухне между другими такими же с луком.
Татьяна Владимировна навестила Алексея лишь однажды, летом 2002 года, но перелет до Лондона и переезд до Эдинбурга показались ей тогда утомительными, а процедура оформления визы еще и унизительной, и она предпочла, хотя и мало на это надеялась, чтобы сын чаще бывал дома.
И вот неожиданно он был здесь.
По вечерам вместе они смотрели телевизор, и Татьяна Владимировна, искушенная в сетке вещания, подробно представляла ему ее глянцевых героев. Впрочем, многих из них он припоминал и без комментариев: с той же неуемной страстностью, что и шесть лет назад, они неутомимо витийствовали, задорно спорили, обгладывали злобу дня, повергали в прах оппонентов, обличали врагов, насылали проклятия на заокеанских чудовищ, благородно негодовали, оплакивали Россию, ругались, мирились, ходили колесом, протягивали друг другу руки, — словом, все пребывали хотя и в новых должностях, однако ж на своих местах, разве что чуть-чуть постарели. Телевизор напоминал нескончаемую комедию дель арте, в которой роли раз и навсегда определены, где Пьеро будет всегда безутешен, Коломбина всегда весела, а зритель неизменно доволен, ибо ему показывали именно то, что он желал увидеть.
Однажды только пятничным вечером Антон вывез его в центр. Носил Антон свободные штаны с накладными карманами, полуспортивную обувь, широкие толстовки с капюшонами, и вообще, при взгляде на него создавалось очень верное впечатление, что этот человек от мира сего — не то программист, не то дизайнер, не то кинооператор, что и было недалеко от истины.
Когда автомобиль Антона выскочил на Можайское шоссе, безоблачно-ясный день уже догорел, засинели первые сумерки; и асфальт, и раскаленные крыши остывали тяжело, неохотно отдавая накопленный жар, и самый темнеющий воздух был еще душен и горяч. Поток машин двигался медленно, но упрямо, поневоле притормаживая только в сужении дороги у Триумфальной арки. Рекламы уже зажглись и свет их придавал еще большую достоверность чистым краскам вечера. И этот майский вечер, проведенный с Антоном по разным кафе, до которых тот был большой любитель, сказал Алексею о его родном городе больше, чем десятки часов телевизионных новостей и сотни рассказов в Живом Журнале. Его поразила какая-то эротичная избыточность всего, и плотское кружило голову со всей своей могучей силой, какая отведена ей над человеком. Но не было во всем этом спокойного достоинства, присущего известным ему западным городам, а сквозила нервозная торопливость, и от этого голова кружилась еще сильнее.
И он, наслаждаясь отдыхом, озирая посетителей, думал о Кире, представлял, где она сейчас, что могла сейчас делать, как, наверное, комфортно она чувствует себя во всем этом пряном изобилии.
В клуб Кира вошла с гордо поднятой головой, готовая защитить свою честь и честь своей семьи каждой клеточкой своего тела. Marina Club, принадлежащий Гута-банку, существовал на базе старого спортивного общества ЦСКА ВМФ и располагался в парке Покровское-Стрешнево, и занятия здесь тоже были для Киры своего рода традицией, только гораздо более прочной, чем переезд в летний дом после дня рождения.
Вопреки клубному уставу, строго запрещающему разглашение сведений о клиентах, клиенты, стоит ли говорить, знали друг о друге многое, если не все. Первое время после появления компрометирующей Митю статьи Кира всерьез опасалась каких-то косых взглядов, может быть, даже злорадства, но ее соклубники, прекрасно обо всем осведомленные, в то же самое время были до такой степени заняты сами собой и своими собственными проблемами, что ни одного неприязненного взгляда Кира так и не заметила. Все так же приветливо улыбались и здоровались персонал и знакомые, и когда женщина по имени Аделаида, своего рода клубная знаменитость, начала упражнения на гиперэкстензии, сопровождая их своими обычными эротическими стонами, Кира по-прежнему как ни в чем не бывало обменивалась понимающими взглядами и с аудитором, о котором она знала, что тот иногда пьет запоем и для прекращения этого состояния прибегает к помощи профессионального нарколога, и с главным редактором известного экономического журнала, который почему-то маниакально скрывал место своего нестоличного рождения, и с главным бухгалтером крупной сети супермаркетов, о котором — поистине редчайший случай — сказать было просто нечего.
Кира прокрутила карточку, получила полотенце и поднялась к беговой дорожке, где ее уже поджидала инструктор Лена Сайкина. Прямо напротив дорожки висел телевизор, и когда Кира разминалась, передавали сюжет о готовящемся объединении церквей. Что-то, сменяя друг друга на экране, говорили патриарх Алексий и зарубежный митрополит Лавр, но что именно они говорили, Кира как-то пропускала мимо ушей. Пробежав положенные шесть километров, она не спеша поднялась на верхнюю площадку с тренажерами.
С того места, где находился первый тренажер ее сегодняшней круговой тренировки, Кире была видна верхушка скалодрома. Высота его была пятнадцать с половиной метров, и то, что творилось внизу у подножий и на середине маршрута, от глаз посетителей тренажерного зала было скрыто, зато отлично был виден огромный плакат, на котором мускулистый парень в бандане отважно полз по скале, а его движение сопровождали ободряющие надписи: «Забудь свой страх! Почувствуй свободу!»
Глядя на плакат, Кира думала о том, что едва ли когда-нибудь в жизни попадет в настоящие горы и поползет по отвесной стене напару с парнем в бандане, но призыв почувствовать свободу придавал ей сил и движения ее бедер не теряли ни напора, ни ритма. Думала она и о Мите, и о Гоше, и мысли о них тоже придавали ей физкультурной злости. Преодолевая силу пружин, Кира продолжала упрямо сводить и разводить ноги, удерживая в поле зрения доступный взору участок скалодрома, словно ждала чего-то.
Сначала из-за синей пластиковой перегородки показалась макушка, потом вверх протянулась рука и крепкие пальцы нащупали упор. Перецепляя страховки, скалолаз медленно, но верно двигался к цели, ограниченной потолком. Теперь он был виден Кире весь целиком, в синем трико, в цветастой бандане — точь-в-точь как тот, другой, с рекламного портрета. Внезапно скалолаз развернулся, буквально столкнувшись с Кирой глазами и, едва это случилось, на тросе скользнул вниз.
Приятно размышляя, какие искры порой высекают подобные столкновения и куда они иной раз заводят, Кира, бросив несколько тоскливый взгляд на опустевшую верхушку скалодрома, отправилась в раздевалку и здесь на своей левой голени вдруг обнаружила синюю прожилку длиною примерно в три сантиметра. И опять страх, посетивший ее в самолете, дал о себе знать. Это неприятное открытие отвлекло ее мысли и от Мити, и от скалолаза, и даже от Гоши, однако реальность почти тут же вновь расставила все по своим местам. Приняв душ и приведя себя в порядок, Кира ненадолго зашла в ресторан «Субмарина», располагавшийся здесь же в клубе, чтобы отдать Лене привезенный с Крита скраб и упаковку морской соли. И как раз в тот самый момент, когда они с Леной пили кофе и обсуждали особенности критского скраба, и пришло телефонное известие о том, что Гоша, как колобок, на этот раз ушел и от бабушки.
Наскоро простившись с Леной, Кира помчалась к матери на Барклая и по дороге даже дважды выезжала на встречную. Ворвавшись в квартиру, она убедилась, что отсутствует не только сам Гоша, но и многие вещи, необходимые для его путешествия. Мать ее Надежда Сергеевна, в облике которой действительно угадывалось что-то властное, сидела перед ней на стуле с совершенно беспомощным выражением лица.
— Ну не в милицию же было мне звонить, — растерянно сказала она.
— Да хотя бы и так, мама! — раздраженно ответила Кира, скользнув взглядом по фотографии деда в военной форме, висевшей над старым буфетом.
Методично она обзвонила всех мальчиков, с которыми водился Гоша, и от одного из них наконец узнала, что он уехал в Воронежскую область в какой-то лагерь экологического протеста. Ничего больше, кроме такой скудной информации, добиться ей не удалось.
Этот последний подвиг Гоши буквально отнял у нее последние силы. Если до этого с положением дел ее примиряло хотя бы то, что старая квартира, в которой жила Надежда Сергеевна и где нашел прибежище блудный сын, находилась по московским меркам совсем рядом с той, откуда он ушел, и она жила надеждой, как философски предполагал Митя, что дурацкая оппозиция скоро надоест Гоше, некоторые подробности жизни образумят его и он, набив шишек, вернется к родителям, то теперь разрыв приобретал какие-то по-истине катастрофические формы. Ведь еще две недели назад они спланировали летний отдых в Хорватии, где ее институтская подруга имела собственный дом, и Гоша не шутя собирался, и Кира уже даже выкупила билеты.
Только в середине июля Алексей дал наконец слово своему однокурснику Косте Ренникову провести выходные у него на даче. А до этого состоялся его первый настоящий выход в лето. За какой-то надобностью около полудня он вышел из дома и окунулся в душистую смесь цветущих трав и вошедшей в полную силу листвы деревьев, которую солнце помешивало на своем медленном пока еще огне. Он прошел рощей, пересек противотанковый ров, которому было уже под шестьдесят, и незаметно для себя оказался на той стороне района, которую называли Крылатскими холмами. Здесь на месте бывших деревень дремали последние многоэтажки, доцветала сирень и старые яблони рассыпали напоказ по своим узловатым веткам будущий урожай. На одном из холмов, который некогда горнолыжники надсыпали для своих нужд, загорали люди, носились собаки. Склоны поросли высокими травами, и тропинки терялись в них бежевыми нитями. В стороне Мневников висел над рекой автомобильный мост, две блестящие, точно ледяные, полосы Гребного канала уходили в сторону садового поселка «Речник», а за ними широко лежала речная пойма, уставленная купами крупных ракит. С вершины холма, на котором, словно маленькая крепость, криво стояла будка подъемника, мир был виден весь, как на картинах старых голландских художников. Вернее, то был не весь мир, а только его образ, доступный сферическому зрению наблюдателя. И наблюдатель, если, конечно, обладал этим даром, видел в одно и то же время множество вещей: как машины едут через мост, как по воде Гребного легко скользят двойки и четверки, как у церковной ограды остановилась богомолка и, мелко крестясь, кладет поклоны, как по террасам склона к роднику, белея канистрами, спускаются люди, как мчится велосипедист под уклон велотрассы, как птицы кружат над кронами гигантских тополей и как садятся на блещущие под солнцем золотые кресты куполов церкви Рождества Богородицы. Все здесь было окутано негой погожего летнего дня, как и десять, как и двадцать и тридцать лет назад, когда они с мамой выходили сюда на прогулку: он с сачком, она с раскладным стульчиком. И самое удивительное во всем этом было то, что все эти люди, птицы, насекомые совершали свои действия независимо друг от друга и даже ничего друг о друге не зная, но вместе их движения, которые отсюда, с высоты, казались плохо понятным копошением, и создавали тот образ обитаемого, живущего мира. Только сейчас на этом холме у него возникло чувство дома, он осознал, что вернулся, и вернулся надолго, на целый год, и что-то — слежавшаяся толща насыпной земли — подсказывало ему, что пребывание его здесь будет приятным.
Уже спала жара, но уходить не хотелось. Он постелил на траву куртку и замер на обрыве в положении врубелевского Демона, только без его слез. На западе за его спиной солнце встало, как на лыжню, на Рублевское шоссе, и покорно, но медленно пошло по нему к горизонту, протягивая по городу парчовый шлейф.
Лишь когда сумерки окончательно насытили сиреневый воздух, Алексей, с наслаждением вдыхая запах цветущих трав и проникшую в воздух прохладу, нехотя побрел к дому. Татьяна Владимировна еще не ложилась.
— Надо бы съездить к бабушке на кладбище, — сказала она, — и к тете Наташе. В конце концов, это даже неприлично. На Антона вон время у тебя находится.
— На Антона тоже скоро не останется, — загадочно ответил он.
Лег он рано, но не спал, а умиротворенно прислушивался к звукам затихающего района. Мимо дома по обводной дорожке, сбрасывая скорость, изредка прокатывались поздние машины. Ночь был тиха и безмятежна, все пьяницы спали, все мотоциклисты утомились, помойные баки, разворошенные сборщиками металлов еще прошлой ночью, тоже вкушали отдохновение. Широкие листья кленов прикрывали полуоткрытое окно своими лапами. И это была одна из лучших ночей, что он провел в Москве после своего приезда.
Дача Кости Ренникова, точнее, его жены Кати, находилась в десяти километрах от Волоколамска. Строго говоря, дача принадлежала ее отцу, и ему самому перешла от жены, Катиной мамы, которую болезнь унесла из этого мира много лет назад. Не раз бывал здесь Алексей у своего друга Кости, но теперь дачу было и не узнать: на месте старого дома под мятой листовой крышей стоял сруб из цилиндрованных бревен с затемненными стеклами, а вместо грядок и плодовых кустов от забора до забора стлался идеально ровный газон с травой преувеличенно яркого оттенка. Все эти новшества, устроенные как бы в тон времени, были оплачены Костей Ренниковым, но задуманы Катей, которая держала руку на пульсе моды и немного управляла как своим мужем, так и вдовым отцом. Вадим Михайлович, отец, вот уже лет тридцать преподавал на биологическом факультете МГУ, и во время оно Алексею приходилось сдавать ему два зачета, а сдать зачет Вадиму Михайловичу считалось высшим подвигом студенчества.
Когда Алексей вышел из электрички на станции Чисмена, день уже клонился ко второй половине. Облака то набегали на станцию, то уносились куда-то в просторы неба, но были они белые, словно взбитые, и никакой угрозы не предвещали. Костя Ренников встречал Алексея на машине. Дачный поселок накрепко сцепился с опушкой смешанного леса, а дальше шло необъятное выпуклое поле, давно непаханное и оттого богатое на все оттенки вольно разросшихся трав. И только на другом его окоеме, где пастельными цветами проступали перелески в дымке отгорающего жаркого летнего дня, некая белая глыба, словно восставая из самой земли, ослепительно отражала солнечные лучи свежепобеленными плоскостями.
— Это наша главная здесь теперь достопримечательность, — пояснил Костя, — Иосифо-Волоцкий монастырь!
— Неужели восстановили? — подивился Алексей, на что Костя загадочно улыбнулся.
Монастырь отстоял от дачного поселка всего-то километра на четыре и отлично был виден все то время, пока машина, переваливаясь в колеях, пересекала поле.
Вадим Михайлович встречал гостя у калитки. Это был рослый, крепкокостный человек, с немного вислыми уже плечами, и одного взгляда было достаточно на его старый спортивный костюм, чтобы признать в нем певца Терскола и Домбая эпохи их расцвета.
— Ты один или с женой? — зарокотал он, и стало ясно, что за завтраком упущено не было.