— Ну, так расскажи.
— И собачку потом отправили в гардеробную…
— А потом?
— Потом была девочка…
— И что же?
— Пани девочку любила…
— А потом, — перебила ее Черницкая, — пани встретила одного знаменитого музыканта…
— И девочку отправили в гардеробную!
Последние слова Хеля произнесла чуть слышным шепотом. Черницкая, подняв глаза от лоскутьев муара, увидела, как изменилось лицо девочки. Маленькое, с правильными красивыми чертами, оно было в эту минуту белым как полотно, по щекам двумя струйками тихо лились слезы, а огромные синие заплаканные глаза были устремлены на кастеляншу с немым и, казалось, безграничным изумлением. Девочка поняла сказку, но все еще не переставала удивляться…
Черницкая снова часто заморгала глазами. Потом встала и подняла девочку со скамеечки.
— Ну, — сказала она, — хватит и сказок, и слез, и сидения по ночам… Так ведь и заболеть можно… Ложись спать!
Она раздела совсем покорную Хелю и уложила в постель. Девочка притихла и вопросительно смотрела на нее. Потом Черницкая взяла Эльфа, который улегся на скамеечке, и, должно быть в виде утешения, положила его к Хеле на одеяло. Склонившись над кроваткой, Черницкая прикоснулась сухими тонкими губами ко лбу девочки.
— Ну, — сказала она, — ничего не поделаешь! Не видел от меня зла попугай, не видел зла Эльф, не увидишь и ты, пока будешь здесь. Спи!
Заслонив легкой красивой ширмой детскую кровать от света лампы, она снова села за стол и начала строчить на машине белый муслин. Худые, проворные руки быстро вертели ручку, и машина стучала до тех пор, пока заспанный лакей в передней не запер двери за уходившим гостем. На дворе уже брезжил поздний осенний рассвет. Из спальни пани Эвелины раздался звонок. Черницкая вскочила и, протирая утомленные ночной работой глаза, торопливо выбежала из комнаты.
После отъезда из Онгрода знаменитого артиста Эвелина снова отправилась за границу. С тех пор прошло полгода. Мелкий частый мартовский дождь беззвучно падал с пепельно-серого неба, и хотя до наступления сумерек оставался еще добрый час, в маленькой низенькой лачуге каменщика Яна уже совсем стемнело.
В этот хмурый, дождливый весенний день два маленькие окошка, расположенные почти у самой земли, скупо освещали довольно просторную комнату с низким бревенчатым потолком и глиняным полом. Стены ее были покрыты почерневшей, потрескавшейся штукатуркой. Большая печь, в которой пекли хлеб и варили обед, занимала почти четвертую часть комнаты. Печь была огромная, но от старых, низких и тонких стен отдавало накопленной за зиму плесенью и сыростью. Вдоль стен стояли лавки, столы, несколько стульев из некрашеного дерева, комод, а на нем картинки с изображениями святых, два топчана, кадка с водой и бочонок с квашеной капустой, а рядом с печкой — низкая и узкая дверка, которая вела в комнатушку, служившую спальней хозяевам.
В большой комнате семья каменщика собиралась ужинать. Ян, рослый, широкоплечий мужчина с густой шапкой жестких, как щетина, волос, только что вернулся с работы. Сняв рабочий фартук, облепленный глиной и известкой, он умыл в лохани лицо и руки и, оставшись в жилетке, из которой виднелись рукава холщовой рубахи, сел за стол у стены. Его жена, босая, в короткой юбке и платке, повязанном крест-накрест на груди, с толстой, растрепанной косой, болтавшейся вдоль спины, развела в бездонной глубине печи огонь и варила похлебку. На топчане у стены сидели и громко разговаривали дети. Их было трое: мальчик лет двенадцати, коренастый и крепкий, с такой же жесткой и густой, как у отца, шевелюрой, и две девочки лет восьми и десяти, босые, в длинных, до полу, платьицах, худенькие, но румяные. Они хохотали на всю комнату. Рассмешил их Вицек: полулежа на топчане, он выделывал ногами замысловатые фигуры и рассказывал про свои приключения в начальной школе, которую посещал первый год. Пока Янова не развела огонь в печи, могло показаться, что в комнате, кроме родителей и троих ребятишек, никого больше нет. Но когда отблеск пламени осветил противоположный угол комнаты, обнаружилось еще одно человеческое существо, сидевшее на другом топчане: то была девочка лет десяти. Мерцающий отблеск огня, едва достигавший этого угла, слабо освещал ее. Но все же можно было разглядеть, что она сидит на топчане, поджав ноги, забившись в угол и зябко съежившись. Возле нее поблескивал бронзовыми кнопками небольшой изящный чемоданчик, из которого ее маленькие, белые как полотно ручки время от времени доставали различные мелкие предметы. Потом по движениям рук нетрудно было догадаться, что съежившееся, озябшее существо долго и старательно расчесывало гребнем из слоновой кости свои волосы, в которых дрожащие языки пламени зажигали порой яркозолотые блики. Вот сверкнуло извлеченное из чемоданчика зеркальце в серебряной оправе.
— Мама! Мама! — воскликнула младшая из двух игравших на топчане девочек. — Хеля опять причесывается и глядится в зеркало…
— Она сегодня третий раз причесывается и уже два раза чистила ногти! — презрительно заметила старшая.
— Франтиха! Кукла! — добавил мальчик. — Да разве она моется, как мы, в лохани… смочит свое полотенчико в воде и водит им по лицу… Вот разобью я ее зеркальце, поглядим, что тогда будет!
И все трое, громко шлепая босыми ногами, кинулись в темный угол.
— Дай зеркальце! Дай! Дай!
Две маленькие белые ручки тихо, без малейшего сопротивления протянулись из темноты и отдали расшалившейся ватаге зеркальце в серебряной оправе. Дети схватили его, но, неудовлетворенные своей добычей, стащили с топчана английский чемоданчик из кожи и, усевшись вокруг него на полу, должно быть в сотый раз принялись рассматривать хранившиеся в нем гребешки, щетки и щеточки, мыльницы и пустые флаконы из-под духов.
Тем временем Янова, не обращая внимания на крик и смех детей, а может быть, и радуясь ему, беседовала с мужем о его работе, рассказывала о неприятностях, которые ей доставила соседка, о том, что Вицек сегодня заленился и поздно пошел в школу. Потом она поставила на стол большую миску, из которой валил пар, и позвала детей ужинать.
Приглашение не пришлось повторять дважды. Вицек и Марылька одним прыжком очутились на скамейке возле отца и с обеих сторон повисли у него на шее, Каська подскочила к столу, держась за юбку матери, которая на ходу разрезала большой каравай ржаного хлеба. Янова оглянулась.
— Хеля, — позвала она, — а ты почему не идешь есть?
Хеля сползла с топчана, и, когда она шла к столу, свет, упавший на ее хрупкую фигурку, как-то особенно рельефно выделил ее в полумраке комнаты. Худая, не по возрасту высокая, девочка была одета в голубую атласную шубку, отороченную лебяжьим пухом. Атлас еще сохранил свой блеск, но некогда белоснежная оторочка имела такой вид, словно ее вытащили из золы. Девочка выросла из шубки, она едва доходила ей до колен; длинные худые ноги в тонких, как паутинка, рваных чулках были обуты в высокие, тоже рваные ботинки на пуговицах. Вытянувшееся, худенькое лицо с огромными, глубоко запавшими глазами обрамляли огненно-золотистые волосы, старательно причесанные и перевязанные дорогой лептой. В этой низкой, полутемной лачуге, среди босых, бедно одетых ребятишек, изящная Хеля в своем наряде составляла резкий контраст с окружающей обстановкой. Это было смешное и одновременно скорбное зрелище.
Некоторое время слышен был только стук ложек о миску и чмоканье пяти ртов, с великим удовольствием поглощавших похлебку с салом и ржаной хлеб. Хеля тоже ела, но медленно, изящно и очень мало. Она поднесла несколько раз ко рту хлеб и ложку с похлебкой, v а затем, положив ложку на стол, сидела тихо, сплетя руки на коленях, выпрямившись на табурете — таком высоком, что ноги ее в рваных парижских ботинках не доставали до полу.
— Почему ты не ешь? — обратилась к ней Янова.
— Спасибо, больше не хочется, — ответила девочка, дрожа от холода и кутаясь в свою короткую и узкую атласную шубку.
— И чем только этот ребенок жив, право не знаю! — сказала Янова. — Если бы я не жарила для нее каждый день кусочек мяса, так она наверняка бы с голоду умерла. Да и эту малость еще ни одного разу целиком не съела…
— Эх, — флегматично заметил Ян, — привыкнет, придет время, привыкнет…
— И все-то ей холодно, вечно она зябнет… Наши дети бегают по двору босиком, в одних рубашонках, а ее и здесь, в комнате у печки, в шубке лихорадка все время трясет…
— Ничего, — повторил Ян, — привыкнет когда-нибудь…
— Конечно! — согласилась Янова. — Но пока на нее смотреть жалко… Я частенько и самовар для нее ставлю и чаем ее пою…
— Так и нужно, — подтвердил каменщик, — ведь нам за нее платят.
— Платить-то платят… и все-таки недостаточно, для того чтобы мы при нашей бедности могли содержать ее в достатке…
— Этого и не нужно. Привыкнет.
Вицек и Марылька уплетали хлеб и похлебку. Каська приставала к ним, мешая есть. Ян, отерев губы рукавом рубахи, начал расспрашивать сына о его занятиях и поведении в школе. В соседней комнате заплакал младенец. Янова, убиравшая со стола миску, ложки и оставшиеся полкаравая хлеба, взглянула на Хелю.
— Иди покачай Казя и спой ему, как ты умеешь…
Она сказала это ласковым тоном, гораздо более ласковым, нежели тот, каким она обычно обращалась к своим детям.
Хеля послушно, ни слова не говоря, легким, грациозным шагом, совершенно непохожим на стремительную и тяжелую походку детей каменщика, проскользнула в полутемную комнатку, и вскоре мерному скрипу люльки стал вторить тихий, но чистый, трогательный детский голос.
Иных песенок, кроме французских, она не знала, но их помнила великое множество. Эти песенки всегда приводили в восторг всех членов семьи каменщика, может быть, потому, что были им непонятны. И на этот раз дети притихли; Ян, облокотившийся обеими руками на стол, и жена его, мывшая у печки посуду, тоже молчали. В темной комнатке мерно поскрипывала люлька, а чистый печальный голос девочки протяжно и меланхолично тянул припев любимой песенки:
Янова подошла к столу, Ян поднял голову. Взглянув друг на друга, они покачали головами и улыбнулись чуть-чуть насмешливо, чуть-чуть печально.
Потом Ян достал из-за пазухи распечатанное письмо и бросил его на стол.
— Я сегодня встретил в городе управляющего Кшицкой. Он шел к нам, но, увидев меня, подозвал и дал вот это…
Янова огрубевшими пальцами почтительно извлекла из конверта двадцатипятирублевую бумажку, составлявшую половину суммы, которую пани Эвелина обещала выплачивать ежегодно до совершеннолетия Хельки на ее содержание и образование.
— Ну, — проговорила Янова, — прислала все-таки… слава богу!.. А я-то думала, что…
Она не договорила, заметив, что рядом с ней у стола стоит Хеля. Из темной комнатки девочка видела, как Ян подал жене письмо, и услыхала имя своей бывшей опекунши. И мгновенно к ней вернулась ее прежняя живость. Она спрыгнула с кровати Яновой, возле которой стояла колыбелька, и подбежала к столу с раскрасневшимся лицом, сверкающими глазами, улыбаясь и дрожа, но не от холода, а от сильного волнения. Она протянула руки к конверту.
— От моей пани, — вскричала она, — это от пани… пишет ли она… пиш…
У бедняжки перехватило дыхание.
— Пишет ли пани что-нибудь обо мне?
Ян с женой снова переглянулись, покачали головами и улыбнулись:
— Ах ты глупенькая! Стала бы пани писать нам о тебе. Прислала вот деньги на твое содержание. Скажи спасибо и за это.
Хеля опять побледнела, помрачнела и, зябко кутаясь в шубку, отошла к печке. Вицек схватил конверт и стал читать Марыльке написанный на нем адрес. Каська дремала на лавке, положив голову на колени отца. Ян, взяв из жениных рук кредитку, нерешительно спросил:
— Может быть… спрятать это для нее на будущее… Мы прокормим девочку и на те двадцать пять рублей, а эти… отложим…
— Отложим, — согласилась Янова, задумчиво подперев рукой подбородок. — Только видишь ли, Янек, теперь бы ее приодеть надо…
— Как это приодеть? Ведь ей разрешили взять с собой все наряды…
— Ах! Наряды! Они хороши были во дворце, но здесь… Все такое тоненькое, легкое, непрочное… Разве я умею стирать такие вещи, как полагается… Одна зима прошла, а от всех ее платьицев в сундучке только лохмотья остались.
— Ну, приодеть так приодеть. Только ты, жена, смотри, ничего лишнего для нее не делай… Пусть ходит, как наши дети… а если какие-нибудь гроши останутся, спрячь их для нее на будущее…
— Да разве можно ее приравнять к нашим детям! Она ведь такая нежная, босой ногой ступит на пол — уже кашляет, три дня рубашку поносит — плачет. Спрашиваю ее: «Чего плачешь?» — «Рубашка грязная», — говорит… И все-то она моется, причесывается да жмется по углам… точно котенок.
— Ничего, — заключил Ян, барабаня пальцами по столу, — привыкнет…
Пока каменщик и его жена совещались, как им быть с Хелей, она стояла у печи и ввалившимися, потухшими глазами смотрела на догорающее пламя. Очевидно, она глубоко задумалась о чем-то. Минуту спустя, словно приняв какое-то решение, она тихонько открыла наружную дверь и выскользнула из дома…
На улице было светлее, чем в комнате, но уже медленно надвигались сумерки и пронизывающая сырость холодного мартовского дождя наполняла воздух. Различая в тумане очертания знакомых улиц, Хелька вначале шла быстро. Но потом то и дело останавливалась в изнеможении, у нее перехватывало дыхание, ноги в рваных башмаках подкашивались; не раз из груди ее вырывался хриплый кашель. Однако она шла все дальше и дальше, пока не очутилась на Загородной улице, в начале которой, среди голых деревьев сада, стоял особняк пани Эвелины. Девочка, прижавшись к железной решетчатой ограде, заглянула в сад и направилась к воротам. Калитка была открыта. Хеля вошла во двор. В глубине двора, во флигеле, где жил сторож, светились два окна. Там, наверное, собирались ужинать. Возле флигеля сторож раскалывал полено на мелкие щепы. Кругом было тихо, пустынно, удары топора раздавались в дождливом тумане глухо и равномерно, из водосточной трубы на мощеный двор с монотонным журчанием стекала узенькая струйка воды. Хеля прокралась вдоль стены дома и по сухой, посыпанной гравием дорожке вошла в сад. Здесь она остановилась у ступенек высокой веранды, где летом пани Эвелина обычно проводила целые дни. Теперь ступени, веранда и скамейки были залиты водой. Когда Хеля поднималась на веранду, вода хлюпала под ее рваными парижскими ботинками. Вдруг она радостно вскрикнула и с нежностью протянула руки. Под скамейкой в углу веранды лежал, сжавшись в комочек, Эльф. Он был похож на клубок спутанной, грязной шелковой пряжи. С неистовым визгливым лаем Эльф кинулся к Хельке. Он не сразу узнал ее, так как длинная мокрая шерсть падала ему на глаза. Но когда Хеля заговорила с ним и села возле него на мокрых досках, он вскочил к ней на колени и, скуля от радости, стал лизать ей руки и лицо. Бедная собачонка исхудала, иззябла, была голодной, грязной…
— Эльфик, дорогой! Эльфик! Песик мой милый, золотой, драгоценный!
Она прижимала к себе собаку, целовала ее.
— Эльфик! А где пани? Где пани? Нет нашей пани! Нет! Нет!
Девочка с собакой на руках подошла к одному из окон, выходившему на веранду. Уселась на скамейке, но тут же снова вскочила.
— Заглянем в окно, Эльфик, посмотрим, что там творится, в комнатах… Может быть, там пани… Может быть, она позовет нас…
Она встала коленями на скамейку. Вода, скопившаяся там в углублении, брызнула во все стороны. Но девочка не обратила на это внимания.
— Погляди, Эльфик! Погляди!
Она подняла собачку и прижала ее косматую мордочку к стеклу, рядом со своим лицом.
— Видишь, Эльфик… Здесь все попрежнему, как и было… пунцовые занавески, такие красивые… А вон там большое зеркало, перед которым пани иногда меня одевала… а там… в открытые двери видна столовая.
Она замолчала, с жадностью глядя внутрь дома.
— Видишь, Эльфик, вон ту большую качалку… как в ней удобно сидеть… Бывало, я сяду в нее и качаюсь… качаюсь… целехонький час… и моя кукла, самая большая, тоже качалась вместе со мной…
Эльфа утомила неудобная поза, он выскользнул из ее рук и прыгнул на скамейку. Вскоре рядом с ним села и девочка…
— Ой, Эльфик! Эльфик! И ты и я… когда-то мы там были.
Она сидела в воде. Одежда на ней вымокла, она чувствовала, как по плечам ее стекают холодные струйки. Ноги в рваных парижских башмаках коченели. Но она продолжала сидеть, прижимая к груди исхудалого, промокшего Эльфа, а тот время от времени лизал ей руки.
— Видишь, Эльфик, там, где теперь столько грязи, летом газон, и мы с моей пани сидели на нем много-много раз и составляли букеты. А помнишь, Эльфик, Италию? Это я тогда упросила пани, чтобы и ты с нами поехал. Как там красиво, правда? Тепло, всегда все в зелени… и солнце светит… светит… а море такое синее… и над морем летают большие белые птицы… А помнишь, как панна Черницкая боялась плыть по морю?.. Где теперь панна Черницкая? Поехала с пани. А мы с тобой, Эльфик, уже не поедем с пани никуда… никуда… никуда…
Постепенно тяжелый, как свинец, сон овладел Хелей. Девочка склонила голову на перила скамейки и, по-прежнему прижимая к груди сонного Эльфа, уснула. На дворе становилось все темней, сторож уже не стучал топором, в окнах флигеля погас свет, мелкий частый дождь все так же бесшумно падал на землю, и только по углам особняка из водосточных труб с монотонным журчанием бежали узкие ручейки…
Около полуночи каменщик Ян достучался до сторожа и узнал от него, что девочка, исчезнувшая сегодня вечером из дома, действительно время от времени появляется возле особняка. Освещая фонарем дорогу, Ян вошел на веранду и как вкопанный остановился возле одной из скамеек. Он стоял, покачивая головой, и, неведомо почему, словно помимо воли, провел загрубелой ладонью по глазам, а потом сильными руками подхватил девочку. Придя в себя, сонная, заплаканная и ослабевшая Хеля склонила к нему на плечо пылающую головку. Он спустился с веранды и быстрыми шагами направился со своей ношей домой.
Поднимая девочку, Ян отшвырнул прочь спавшего на ее груди Эльфа, а тот покорно забрался снова под скамейку и, тяжело вздохнув, свернулся клубком на мокром полу веранды.