Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сильфида - Элиза Ожешко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Вот именно, я даже хотел спросить, не поместите ли вы эти три тысячи под залог моего имения?

— Mais comment![12] — вскричала она. — С удовольствием! Почему ты мне раньше не сказал?

— Да так… Мне было как-то неудобно… mea culpa![13] Я не выплатил еще проценты ни Лопотницкой, ни вам…

— Пустяки! Пустяки! Об этом и говорить не стоит! — ответила Эмма, беспокойно озираясь. Нетрудно было догадаться, что вопрос о процентах волновал ее меньше, чем незавешенная плита.

— Теперь очень трудно вести хозяйство, — продолжал гость. — Расходы и расходы… и не может же человек в самом деле заживо похоронить себя в деревне.

— Конечно! Похоронить себя в деревне! Бррр!

Она вздрогнула с явно непритворным отвращением.

— Итак, если вы хотите и можете…

— Mais comment donc![14] Хочу и могу!

— Merci, merci![15] — с чувством сказал Стась и несколько раз поцеловал ее руку.

— Пойдем сразу же, не откладывая, к Ролицкому, — сказала вдова и хотела было уже подняться с диванчика, как вдруг со двора донесся раздраженный, резкий женский голос.

Высокая, стройная, крепкого сложения девушка в короткой юбке, большом платке и грубых башмаках, несшая тяжелую, доверху наполненную бельем корзину, ожесточенно препиралась с кем-то, повернувшись лицом к открытым дверям квартиры, помещавшейся в противоположном углу двора. Из сеней ей отвечал так же громко другой женский голосок, гораздо более тонкий, в нем слышался скорее испуг, чем гнев. До пани Эммы и ее гостя долетали только отдельные слова этой бурной беседы: что-то по поводу сваленного на дорожку мусора, какой-то вязанки дров, кружки молока. Девушка с корзиной, очевидно, представляла нападавшую сторону, а та, которая отвечала ей из глубины сеней, оправдывалась все более плаксивым голосом.

— Неужели это панна Бригида? — спросил Станислав и широко раскрыл глаза, как бы не желая верить тому, что видел.

Лицо Эммы приняло страдальческое, чуть ли не мученическое выражение. Она теперь снова казалась лет на десять старше, чем несколько минут тому назад.

— Я очень несчастная мать, — прошептала она. — Брыня добрая девушка, у нее прекрасное сердце, но ты сам видишь… Так одеваться, заводить какие-то ссоры… Куда это годится… У нее грубая, заурядная натура… Она вся в отца, он тоже был добрый, очень добрый человек, но у него не было этой тонкости чувств… той поэтичности души, которая всегда была моим идеалом… Что поделаешь! Так получилось! Не будем лучше говорить об этом…

Сильно раздосадованная, Жиревичова легкой, грациозной походкой подошла к комоду, вынула из ящика тарелку с печеньем и конфетами и поставила перед гостем.

— Мне хочется угостить тебя хотя бы этим, Стась, — сказала она с чувством.

Станислав из вежливости взял печенье, а хозяйка дома принялась грызть своими все еще белыми зубками конфету и, стараясь отвлечь внимание гостя от продолжавшейся во дворе перебранки, рассеянно, наугад, сказала первое, что пришло ей в голову:

— Ролицкий строит каменный дом.

— Почему бы ему не строить? Он из нас выкачал немало денег и сколотил недурное состояньице! Только такие, как он, могут теперь жить и властвовать.

— Но ведь он благородный и умный человек, — горячо вступилась вдова за своего соседа. — Игнатий всегда говорил, что Ролицкий честно нажил свое состояние…

— Может быть, и честно, я не стану спорить, вероятнее всего, так оно и есть; но нельзя отрицать и того, что деньги он выкачал у нас, из нашего помещичьего кармана. Посудите сами, тетушка, кто, как не мы, помещики, содержим и обогащаем всех этих адвокатов, докторов и тому подобных выскочек? Не правда ли? Скажите, тетушка!

— Ну, конечно, это ясно! — убежденно ответила вдова, подчиняясь влиянию его слов.

— А потом люди еще удивляются, что мы разорены! Скажу вам откровенно, у меня хоть и есть еще имение и я, слава богу, в состоянии аккуратнейшим образом выплачивать долги, но мне и хозяйство и все дела так опротивели, что я с превеликой охотой согласился бы быть таким вот Ролицким…

— Стась! Что ты говоришь! — возмутилась Жиревичова. — Как ты можешь сравнивать себя с Ролицким! Ведь ты помещик… О, насколько это почетней, поэтичней… возвышенней…

— Конечно!.. Кто этого не понимает. Но сейчас все на свете вверх дном перевернулось, и куда ни сунется несчастный помещик, везде заботы, куда ни ступит, всюду огорчения…

У Стася, должно быть, на самом деле было много забот и огорчений, быть может и неудовлетворенных желаний, опасений, которые он испытывал инстинктивно, из чувства самосохранения. Лоб у него наморщился, лицо помрачнело, он нервно теребил усы. На глаза неожиданно навернулись слезы, он схватил руку Эммы и поднес к губам.

— Тетушка, — взволнованно сказал он, — перед вами я исповедуюсь, как перед ксендзом. Чем я виноват? Я привык жить хорошо, ни в чем себе не отказывать. Могу ли я сейчас, в мои молодые годы, засесть, словно отшельник, в деревне, есть борщ и довольствоваться обществом своих батраков? Такая скучища, что лучше уж сквозь землю провалиться! Случается, в город надо съездить, а там, хочешь не хочешь, всегда какие-нибудь непредвиденные расходы найдутся… то одно… то другое… Да и после отца, откровенно говоря, долги остались. Святой я, что ли, чтобы в такие трудные времена именье от долгов очистить. У молодости свои права… иногда что-нибудь лишнее себе позволишь… в конце концов все это осложняет жизнь… там урежь… здесь заплату положи… и вечно только думай о том, как из всей этой путаницы что-нибудь приятное для себя извлечь и перед людьми не осрамиться… Видите, тетушка, как я с вами откровенен! Я все высказал, а теперь утешьте меня!

Растроганный описанием собственных страданий, Стась ластился к ней, как ребенок.

— Тетушка, помните, как вы баловали меня и закармливали лакомствами, когда мы с папой к вам приезжали?

Расчувствовавшись до крайности, Эмма с материнской нежностью откинула у него волосы со лба и со слезами на глазах поднялась с диванчика.

— Милый Стась, — сказала она, — я хочу хоть немного облегчить твое положение и помочь тебе! О да, я помню тебя ребенком… чудесным мальчиком, которому на ночь накручивали волосы на папильотки. Ты очень боялся темных комнат и так смешно всех передразнивал, что мы помирали с хохоту. Какой ты добрый, что иногда заходишь ко мне и приносишь с собой отблеск какой-то высшей, идеальной жизни, прекрасного, блестящего общества.

Вдова вытерла платочком слезы и весьма искусно повязала голову вынутым из комода шарфиком.

— Пойдем же к Ролицкому…

У дверей она остановилась.

— Стась! — сказала она тихо.

— Что, тетушка?

Самые разнообразные чувства отражались на ее лице: тревога, нерешительность и даже некоторая торжественность.

Последняя взяла верх.

— Стась! — торжественно начала вдова, хотя в голосе ее все еще чувствовалась нерешительность. — Я вверяю в твои руки все мое состояние… Ты ведь знаешь… я одна на свете… можно сказать, бездетная… потому что Брыня… мне трудно поверить, что она моя дочь… Что станется со мной, если…

— Тетушка! — вскричал Станислав. — Неужели я заслужил такое подозрение! Доверьтесь моей чести и привязанности к вам…

Руки ее еще слегка дрожали, но уже с безграничным доверием в голосе и голубиной кротостью в бирюзовых глазах она ответила:

— Я верю тебе, Стась, верю. Пойдем!

В сенях они застали Бригиду; нагнувшись над самоваром, она раздувала его с силой, которой мог позавидовать любой мужчина.

— Добрый вечер, кузиночка, — как можно, любезнее приветствовал ее Стась.

Она быстро обернулась и, почти не глядя на него, равнодушно ответила:

— Добрый вечер! Добрый вечер! — и снова принялась за прерванную работу.

Пани Эмма вместе со своим молодым спутником пересекала двор, она шла легко, едва касаясь земли, и оживленно жестикулировала. Она оглядывалась по сторонам, словно желая убедиться, что в эту торжественную минуту ее видит кто-нибудь из соседей.

Бригида тем временем внесла в комнату самовар, поставила его на табуретку и вернулась в сени за вязанкой дров, которые, вероятно, в целях экономии она расколола топором на мелкие щепки. Проходя по комнате, Бригида заметила на столе тарелку с печеньем и конфетами. Она остановилась и, глядя на лакомства, которыми ее мать несколько минут тому назад так радушно потчевала гостя, не то скорбно, не то сердито покачала головой.

Затем она подкинула в плиту охапку щепок, развела огонь и, поставив подогреть горшок с застывшим супом, снова вышла в сени и вскоре уже шла по двору с тяжелым ведром в руке; набрав воды в колодце, девушка, усталая, несмотря на свою силу и молодость, внесла ведро в сени. Здесь она еще долго возилась: вымыла посуду, подмела пол, нарезала ржаного хлеба, положила несколько ломтиков на тарелку и поставила возле самовара. Только теперь, когда Бригида сняла с головы большой платок, можно было разглядеть ее смуглое, с правильными выразительными чертами лицо, обрамленное прекрасными черными волосами; ее большие, глубоко сидящие темные глаза уныло и печально глядели из-под резко обрисованных дугообразных бровей. На этом красивом девичьем лице, помимо грусти, почти всегда лежала печать раздражения. Бригида встала у окна, опершись смуглой щекой на огрубевшую натруженную руку, и, неподвижная и задумчивая, оставалась в таком положении так долго, что видела, как ее мать прощалась с молодым родственником у квартиры Ролицкого, как нежно он целовал ее руку, как они долго и интимно о чем-то шептались, как мило она смеялась, должно быть в ответ на его веселые шутки, а потом, оживленная, с улыбкой на заалевших губах, пробежала по двору и вошла в квартиру, находившуюся по другую сторону сарая. Бригида нетерпеливо пожала плечами; резкий, язвительный смех вырвался из ее груди; она наморщила лоб и, нагнувшись над корзиной, принялась быстро и деловито разбирать белье, складывать и прятать в ящик комода. Вдруг она вынула оттуда и развернула какой-то цветной лоскуток — не то галстук, не то ленту.

— Только вчера куплено, — прошептала она.

И, уложив на место эту новую принадлежность туалета матери, она приняла прежнюю позу, оперлась щекой на ладонь и тихо, мрачно промолвила своим грубоватым голосом:

— Неужели так будет всегда?

Эмма между тем вошла в квартиру, которая, как и ее собственная, состояла из сеней и одной комнаты. Но эта комната выглядела совсем иначе. Хотя и здесь обстановка была убогая, зато все содержалось в чистоте и образцовом порядке. В комнате тоже была плита, на которой готовили пищу, но, чисто выметенная, она не нуждалась ни в каких занавесках. На окнах тоже не было занавесок: на одном из них ярко зеленели комнатные растения в горшках, а другое было почти сплошь закрыто развешенными на нем цветными рукоделиями. Это были работы маленькой худенькой женщины, сидевшей на низкой табуретке у окна и усердно вязавшей детский башмачок из гаруса.

Гладкое шерстяное платье табачного цвета и гладко зачесанные волосы, с собранной в пучок тоненькой косичкой на затылке, свидетельствовали о непритязательности ее вкуса, а выражение ее румяного лица и маленьких черных глаз говорило о том, что у женщины живой и веселый нрав. Однако, несмотря на румянец и жизнерадостность, ей можно было дать лет сорок, даже больше. Она громко приветствовала входившую Эмму и, вскочив со своей табуретки, вскричала:

— Мама! Мамуся! Госпожа советница!..

Возглас этот вывел из дремоты другую, находившуюся в комнате женщину. Это была довольно своеобразная личность. Высокая, сухая, с резкими чертами лица, обтянутого тонкой желтоватой кожей, она сидела в большом удобном старинном кресле — единственном предмете роскоши во всей квартире, закутанная во французскую шаль с широкой каймой; ее серебристые, седые волосы покрывал белоснежный и нарядно отделанный чепчик; на длинном тонком носу красовались очки в золотой оправе, а на коленях лежала толстая потрепанная открытая книга — молитвенник. Очнувшись, она быстрым движением оправила складки шали, выпрямилась, как струна, а лицу придала выражение чрезвычайной важности.

— Милости просим! Милости просим! — торжественно, чуть гнусавя, произнесла она и любезно протянула худую, желтую руку. Эмма с заискивающей, почтительно-робкой улыбкой приблизилась к гордой старухе.

— Извините, извините, пани председательша, — говорила Эмма, — я разбудила вас… но у меня сегодня был Стась Жиревич…

Эмма хотела сказать еще что-то, но обе женщины вскрикнули так, словно здесь же, рядом, случилось какое-то необыкновенное происшествие. Тонкие, поджатые губы старухи расплылись в улыбке, румяное лицо дочери просияло.

— Был! — воскликнули они в один голос. Потом обе — каждая на свой лад — стали приглашать Эмму сесть.

— Прошу садиться, пани советница, — торжественно проговорила старуха.

— Садитесь, моя дорогая! Садитесь, пожалуйста, — щебетала ее дочь.

— Благодарю вас, госпожа председательша. Благодарю вас, панна Розалия. Я собственно зашла потому, что Стась просил передать вам сердечный привет.

— Как это привет? Почему привет? Не зашел, не навестил… А следовало бы ему зайти к своей тетушке, ведь мы с ним, милостивая государыня, находимся в близком родстве. Покойная прабабушка моя, урожденная Серницкая, из тех Серницких, которым принадлежало Одрополье в Онгродском уезде, то самое, где потом разделы начались и все пошло прахом… Так вот у покойницы прабабушки были две дочери, одну из них она выдала за Боджинского, из тех Боджинских, которые владели когда-то целым поместьем… ему, правда, досталась только одна, зато замечательная деревня, в сто хат кажется… А другая дочка вышла за Жиревича — деда пана Станислава, и у них было три сына: Болеслав, Кароль и Ян. Пан Станислав — сын Болеслава, который в молодости был красавцем и изрядным мотом. Он прокутил Мендзылесье, а на Жиревичах должки сыну в наследство оставил. Но Стась, к счастью, сообразительный юноша… он найдет выход… найдет выход… но почему он сегодня не зашел к нам, не навестил нас… это, это, это нехорошо… это, это, это некрасиво… некрасиво…

— На рукоделья мои не поглядел! — вдруг совершенно неожиданно воскликнула ее дочь, потрясая в воздухе голубым башмачком с таким видом, словно хотела похвастать им перед всем светом. — Он всегда так хвалил мои рукоделья и как-то даже довольно много их распродал среди своих знакомых. Он очень хороший, о, Стась очень хороший!

— Хороший-то он хороший, — подтвердила старуха. — Со старшими почтителен, любезен, учтив, дворянская кровь сразу видна… хорошая кровь… прекрасная кровь… и в хорошем обществе вращается… в отличном обществе… Ох, ох, ох!

Протяжно вздохнув, она некоторое время грустно покачивала головой, а ее поджатые губы и сердито поблескивавшие, бесцветные глаза, казалось, говорили: «И я когда-то в этом обществе вращалась, и я к нему по праву принадлежу! Ох, ох, ох!»

— А как Стась поживает? Здоров ли он? Весел ли? — прерывая счет петель, снова защебетала панна Розалия.

— Здоров, слава богу, и весел, хотя… не очень… Тревожат его дела, какие-то мелкие долги, хозяйство… Бедняжка огорчается, и мне кажется, он даже похудел немножко. Жаль его, право… Такая прекрасная, возвышенная душа…

Старуха, неподвижная и прямая, как туго натянутая струна, сложила руки на коленях и покачала головой.

— Да, да! Дворянство наше в упадок приходит, в упадок! Слыханное ли дело, чтобы молодой человек из такой семьи мучился и худел от забот и неприятностей. Чернь теперь преуспевает, дорогая моя, чернь в гору лезет. А мы вот вынуждены в таких конурах сидеть и смотреть, как наше добро проходимцы всякие присваивают. Была я сегодня с визитом у жены предводителя дворянства Кожицкого… того самого Кожицкого, который ведет свой род от Одропольских и которому принадлежит Лигувка… прекрасное поместье с небольшим замком и английским парком… Приятная особа, очень приятная… гостеприимная… приняла меня очень мило, вспомнила, что знала меня еще будучи ребенком, когда я жила в моих Лопотниках по соседству с ее родителями. Я спросила, не известно ли ей что-нибудь о Лопотниках. «Как же, говорит, мы с мужем там бываем». Я спрашиваю: «У кого? Кто там живет?» Сказала, что какой-то Выжлинский. Подумать только — бродяга без роду и племени, приехал неизвестно откуда, купил Лопотники и расселся там, словно вельможа… Мы хоть и продали наше имение, когда необходимость пришла, но все же знакомому, соседу… и я всегда утешала себя: «По крайней мере на нашем месте человек из хорошей семьи живет». Ведь именье купил тот… Пражницкий, из Санева и из Саневских по женской линии. Покупая Лопотники, он хотел округлить свое именье, но теперь фьють! Все вверх дном перевернулось! Пражницкий обанкротился, и дети его поступили на службу или еще куда-то, а в Лопотниках обосновался какой-то Выжлинский… Чтобы черт его оттуда унес! Интересно узнать, ценит ли он, содержит ли в порядке дом, где я счастливо прожила большую часть своей жизни, и аллею акаций, которую мы с покойным Ромуальдом посадили собственными руками. Я даже не хотела расспрашивать об этом жену предводителя, если бы она сообщила мне что-нибудь дурное, я бы расплакалась, а мне… не пристало проявлять малодушие перед людьми… не пристало!.. Перед одним только богом я могу… Да, да, да, перед одним только богом.

Хотя ей это и не пристало, все же она обнаружила свое горе и перед людьми, так как старые ее веки не в состоянии уже были удержать слезу, которая, при воспоминании о доме в Лопотниках и аллее акаций, упала на пожелтевшую страницу молитвенника.

— Мамочка! — с дрожью в голосе воскликнула Розалия. — Мамочка, милая, не плачьте! Глаза будут болеть. У меня сердце разрывается, когда я вижу, что вы плачете.

Она уронила на пол вязанье, подбежала к матери и, присев у ее ног, стала целовать ее колени. Старуха погладила дочь по гладко причесанной, напомаженной голове и тут же отстранила ее от себя, как маленького ребенка.

— Не забывай, Рузя, что у нас гостья… — произнесла она с достоинством и, повернувшись к Эмме, сказала: — Извините, пожалуйста, пани советница… мы с дочерью привыкли вспоминать былые времена. Ведь она тоже жертва всех тех перемен и всей мерзости, что творится на свете. Не могла ведь она, дочь помещика, выйти замуж за первого встречного, а подходящей партии не представилось. Она, впрочем, не жалуется… ибо я внушила ей, что лучше страдать и даже погибнуть, нежели унизить себя. Она полюбила свое рукоделие, ухаживает за матерью, и для нее это лучше, чем завести роман и выйти замуж за кого попало… Не правда ли, Рузя?

— Правда, мамочка, правда, — щебетала Розалия, прижимая свою румяную щеку к острому колену матери, а та, наклонившись к Эмме всем корпусом, как порою наклоняется статуя от толчка, тихо, с таинственным выражением на лице, спросила:

— Не говорил ли Стась чего-нибудь о наших процентах, а?

Эмма чуть-чуть смутилась. Хоть проценты, быть может, и не очень тревожили ее, по все же среди прочих забот она часто подумывала о них. С другой стороны, ей хотелось оградить Стася от упреков, которые она предвидела.

— Да, вспоминал, — пробормотала она. — Говорил, что вскоре уплатит и мне и вам…

— Уплатит? Вскоре? Это хорошо… хорошо! Поскорей бы… Жить больше года, не получая процентов, трудновато, трудновато… Мы уж и чай подешевле покупать стали… и то на Рузины деньги… за рукоделия! — объясняла старуха. — Уж больше года мы живем только на половину процентов да на вырученные за ее рукоделия деньги… и хотя для барышни это приличное занятие, но глаза… это… это… это… начинают портиться…

При последних словах голос ее слегка задрожал.

— Разве у вас болят глаза? — спросила Эмма у Розалии.

— Да нет! — ответила поспешно девушка. — Иногда, немного… Пустяки!

— А случается, что вам не удается распродать рукоделья?

На этот раз усердная рукодельница даже подскочила на своей табуретке.

— Как! Я не распродам мои работы? — вскричала она. — Да что вы! А где они найдут лучшие! Если бы у меня было четыре руки, так я бы вдвое больше распродала. Вот и эти башмачки уже давно заказаны, и еще три пары таких же, а теперь я решила сделать бисерные подставки для подсвечников. Замечательные… Только я еще не знаю, с белым бисером или без белого…

— Какая вы неутомимая, панна Розалия… — вставила Эмма.

— Увлеклась… Увлеклась… Очень хорошо для барышни увлекаться рукодельем. Очень прилично… Вот у панны Бригиды вкусы совсем другие… Но я их не одобряю! Не одобряю!

Вдова густо покраснела.

— О, я тоже не одобряю! — воскликнула она. — Но что поделаешь! Брыня упряма, и у нее такая грубая натура.

— Грубая, очень грубая, — подтвердила Лопотницкая. — Где это видано, чтобы барышня сама колола дрова, носила воду и стирала белье… Если обстоятельства вынуждают, то нужно делать это тайком, чтобы никто не видал… Но так! Одеваться как простая девка и работать… неприлично… Это, это, это, это неприлично!

— Вечное мое горе, позор! — прошептала Эмма, и на лице у нее появилось несвойственное ей выражение гнева.

— Вы, впрочем, не можете это так сильно чувствовать и принимать близко к сердцу, — продолжала старушка, — потому что родители ваши и муж хотя и были людьми почтенными и состоятельными… я их не унижаю… не унижаю… очень почтенными и состоятельными… но все же у вас в чиновничьем сословии совершенно другие понятия о чести и достоинстве…

— Моя мать была дочерью помещика, — нерешительно вставила Жиревичова.

— Верно, верно, но все же это не то… это… это… не то.

Лицо, да и вся фигура вдовы выражали глубокое смирение.

— Вы правы, — заметила она тихо. — Я могу упрекнуть моих родителей только в одном, только в одном… почему они меня не выдали за помещика, ведь многие добивались моей руки!

— Брыня, — вставила Розалия, — всегда столько хорошего рассказывает мне о своем отце… Она говорит, что он очень любил вас.

— О да! — с жаром воскликнула вдова. — Игнатий боготворил меня… Да, боготворил… Но, не знаю почему, меня всегда терзала какая-то безотчетная тоска… Меня никогда не покидало чувство, будто у меня подрезаны крылья, будто я заслуживаю более возвышенной, более яркой жизни!



Поделиться книгой:

На главную
Назад