Клиффорд Cаймак
Испытание Фостера Адамса
Нет сомнений, увлечение Фостера Адамса было необычным. Однако не забывайте, что Фостер Адамс вообще был странным человеком. Считал ли Адамс свои исследования простым хобби или вполне профессиональным занятием — никому не ведомо. Может быть, они для него были досужим увлечением, а может быть — навязчивой идеей или всего лишь игрой блестящего ума.
Как он пришел к тому, чтоб взяться за свое исследование, что за таинственная причина подвигла его сделать последний роковой шаг на этом пути, я не представляю. Положа руку на сердце, я должен признать, что очень мало знаю о Фостере Адамсе. О нем вообще мало что известно.
Я не знаю ни где он родился, ни кто были его родители и живы ли они, хотя я всегда полагал, что они умерли много лет назад. Я ничего не знаю о его образовании, кроме того, что оно, по-видимому, было всесторонним. Я не представляю ни как, ни когда, ни зачем он приобрел старую ферму Смита. Остается для меня загадкой и то, почему он пытался найти ответ на вопрос, который в наше время не занимает ни одного человека его возраста иначе как мимоходом. Хотя, надо признать, много столетий назад этот вопрос, наверное, интересовал людей гораздо больше.
В том, что у Адамса были некие одному ему известные причины поступать так, а не иначе, не может быть сомнений. Однако ближе к концу, когда у него появились основания верить, что найденное решение наверняка лежит за пределами его возможностей, он должен был осознать всю опасность своих изысканий.
Возможно, Фостер Адамс переоценил свои силы, а возможно, что даже в самых безудержных фантазиях не представлял, каким окажется ответ. Последнее было бы весьма и весьма странно, поскольку, прежде чем взяться за практические опыты, он долгие годы изучал эту тему.
В первый раз я услышал о Фостере Адамсе от некоего знакомого на историческом факультете университета штата.
— Фостер Адамс твой сосед, — сказал мне этот знакомый, — Он живет в той же части графства, что и ты. По-моему, он держит в голове больше никчемных исторических деталей, чем кто-либо из ныне живущих.
Я удивился и ответил в том духе, что даже профессор английской истории не сможет рассказать мне о том, какие блюда в пятнадцатом веке английский средний класс предпочитал кушать на обед. Но собеседник лишь потряс головой.
— В целом об этом могу рассказать тебе и я, — заявил он, — Но Фостер Адамс выложит их меню до мельчайших подробностей, до последней крошки ячменного хлеба.
Тогда я спросил, кто такой этот Фостер Адамс, но собеседник не смог ответить. Таинственный знаток не был связан с каким-либо университетом, не публиковался и не был авторитетом в ученой среде (во всяком случае — признанным авторитетом). Но он знал, что носили и ели люди, начиная с Древнего Египта и до наших дней: какие орудия труда они использовали, какие злаки сеяли, как путешествовали и множество иных мелких подробностей, которые наполняли обыденную жизнь людей в течение долгих тысячелетий.
— Это его хобби, — сказал мой знакомый.
И это было самое четкое описание занятий Фостера Адамса, какое мне доводилось слышать.
Ферма Смита — участок голой, потрепанной капризами природы земли, расположенный у иссеченного ветрами горного хребта. Земля эта не могла похвастаться ни красотами, ни какой-либо репутацией или историей. Даже после того, что произошло темной ноябрьской ночью, там не почувствуешь флера ужаса или мрачного величия. Словно никакой трагедии и не было вовсе.
Я до сих пор помню мое первое впечатление от этого места, уныние и меланхолию, которые охватили меня, пока я ехал по каменистой дороге, серпантином вьющейся по склонам холма.
Дом был серым, но это был не серый цвет потемневших от времени бревен, а несвежий, нездоровый цвет дерева, которое некогда было покрыто слоем краски, но с тех пор она отслоилась, отлетела и растворилась в ветре и непогоде. Коньковый брус амбара просел в середине, и крыша теперь здорово напоминала лошадиную спину. Другое строение — должно быть, когда-то оно было свинарником — и вовсе рухнуло. При виде этой картины меня охватила тоска. Все выглядело так, словно однажды ферма устала стоять и сдалась на милость времени.
За домом в лучшие времена был разбит большой фруктовый сад, но теперь там остались лишь призраки деревьев — они скорчились и замерли под солнцем в нелепых позах, словно толпа упрямых стариков. Покосившийся ветряк склонил голову над умирающим садом, и ветер, беспрестанно дующий вдоль хребта, болтал его огромные металлические крылья из стороны в сторону, бессмысленно и удручающе однообразно.
Остановив машину, я заметил, что упадок и разруха, вызванные хозяйским небрежением, коснулись даже мелочей. Клумбы из последних сил сопротивлялись напору сорняков. Широкая наклонная дверь — внешний вход в подвал — наполовину сгнила, одна створка и вовсе упала с петель.
Ставни на одном из окон висели косо, на другом упали и валялись на земле, через прорези в них упрямо тянулись к свету травинки. Крыльцо просело, столбы навеса опасно накренились, настил скрипел и сильно прогибался под моими ногами, пока я шел к входной двери.
На мой стук дверь открыл старик, одетый в ливрею столь древнюю, что ее черная ткань вылиняла и стала зеленой. Пожалуй, никогда в жизни мне не доводилось видеть такого противоестественного сочетания: на пороге старого, совершенно обветшавшего фермерского дома в штате Висконсин стоял старик, будто сошедший со страниц Диккенса.
Я спросил, можно ли видеть Адамса, и слуга приоткрыл дверь чуть шире и пригласил меня войти. Его голос звучал резко, словно вороний грай, и отдавался эхом под высокими древними потолками.
Дом был почти лишен мебели. На кухне стояли дровяная печь, несколько старых кресел и стол, покрытый куском сальной клеенки. В комнате, которая, видимо, некогда была обшита дубом и считалась столовой, вдоль стены громоздились упаковочные ящики, и груды книг были навалены там и сям в совершеннейшем беспорядке. Окна пялились на мир пустыми глазами, поскольку хозяева не озаботились повесить ни одной занавески.
В передней гостиной плотные зеленые шторы были опущены, и комната тонула даже не в тени, а в настоящей темноте.
Фостер Адамс поднял свое громоздкое тело из кожаного кресла, стоявшего в углу, и пересек комнату, чтобы пожать мне руку. Его пожатие оказалось холодным и вялым, оно выдавало равнодушие, а то и скуку.
— Немногие забираются в такую глушь, — сказал он, — Рад вас видеть.
Но он кривил душой, уж поверьте. Бьюсь об заклад, ему вовсе не понравилось, что я нарушил его уединение.
Мы сидели в сумраке гостиной за опущенными шторами и разговаривали тихо, поскольку комната обладала удивительным свойством: она будто шепотом велела вам не повышать голос. Фостер, тут ничего не скажешь, оказался обладателем прекрасных манер: педантичных, щепетильных, даже немного вычурных… и раздражающих.
В августовский полдень было странно слышать тонкий, высокий, холодный и враждебный вой ветра по сторонам и углам дома. В обстановке не чувствовалось ни дружелюбия, ни уюта. Стены дома не могли удержать тепло — все высасывали разруха в доме и запустение на земле, брошенной на потребу солнцу, дождю и ветру.
Да, сказал Адамс, он может рассказать мне многое из того, что я хочу знать. И рассказал, причем не сверяясь с записями или книгами. Он говорил так гладко, словно описывал события, которые видел собственными глазами, словно повествовал не о далеком прошлом, а о нынешнем времени, словно он сам жил в Англии пятнадцатого века.
— Меня всегда интересовали такие подробности, — сказал он, — Какие нижние юбки носили женщины, или какими травами они приправляли пищу. И даже более того, — Он снизил голос до полушепота, — Более того — как умирали люди.
Адамс замер в кресле, и казалось, будто он прислушивается к чему-то, к тихим шорохам, которые можно разобрать, только если знаешь о них, — шебуршанию крыс в подвале или, может быть, стрекотанию сверчков в складках портьер.
— Люди, — с апломбом заявил он, — умирают по-разному.
Он сказал это так, словно был первым человеком, кому пришла в голову подобная мысль. Или, по меньшей мере, первым, кто высказал ее.
В гостиной повисла тишина. Ее нарушал лишь скрип шагов старого слуги, который расхаживал в столовой, да еще из сада доносился приглушенный стенами металлический грохот терзаемой ветром мельницы.
Фостер Адамс внезапно поднялся с кресла.
— Я был очень рад видеть вас, — сказал он. — Надеюсь, вы придете еще.
В точности так это и выглядело. Меня буквально вышвырнули вон, велели мне идти, словно остолопу-школьнику, который засиделся в гостях.
И все же этот странный человек долго не выходил у меня из головы. Было в нем какое-то очарование, которое тянуло меня обратно к старому серому фермерскому дому на вершине черного недружелюбного холма. Так некоторых людей в зоопарке неодолимо манит какая-нибудь клетка, и они подходят к ней, чтобы стоять, смотреть и ужасаться зверю, который в ней заключен.
Я закончил книгу, щедро приукрасив ее сведениями и подробностями, которыми со мной поделился Адамс, и отправил издателю.
А потом, однажды, едва понимая, зачем это делаю, и ни на мгновение не сознаваясь самому себе, куда направляюсь, я обнаружил, что снова еду на машине сквозь лабиринт холмов нижнего Висконсина.
Старый фермерский дом ничуть не изменился.
А я-то надеялся, что Адамс просто-напросто недавно поселился на ферме и за прошедшее с моего первого визита время привел все в порядок. Даже обычная покраска уже во многом изменила бы облик дома. Небольшой камин сотворил бы чудо, привнеся тепло и немного уюта. Цветы, альпийские горки и несколько террасок придали бы саду ухоженный вид; тополь или два по углам дома развеяли бы уныние, которое источала ферма.
Но Адамс не сделал ничего. Дом выглядел так же, как в первый раз.
Он сказал, что рад видеть меня, но его рукопожатие было не более чем вялым жестом вежливости, и сам он оставался таким же педантичным и прямолинейным, как и во время нашей прошлой встречи.
Хозяин дома сидел в своем глубоком кожаном кресле и говорил, и я ничуть не сомневался, что если он и рад визиту, то лишь потому, что я дал ему возможность послушать его же собственный голос. Так что, признаться честно, он не беседовал со мной, он даже не смотрел на меня. Казалось, он разговаривает сам с собой, и временами я улавливал сварливые нотки в его голосе, словно он сам же с собой не соглашался.
— Жестокость красной нитью проходит через всю историю человеческой расы, — говорил он, — Она всюду, куда ни посмотри, на каждой странице официальных летописей. Человеку мало просто убить, он стремится привнести в этот процесс множество мучительных излишеств. Мальчик отрывает крылышки у мухи или привязывает банку к хвосту собаки. Ассирийцы свежевали тысячи пленников, сдирая с них кожу заживо.
В доме витало ощущение затхлости — ощущение, не запах. Пыль веков, давно ушедших в прошлое.
— Ацтеки, — вещал Фостер Адамс, — вырезали сердца у живых жертв с помощью тупого каменного ножа. Саксы опускали людей в змеиные ямы или сдирали кожу с живых и натирали солью трепещущую плоть.
От той беседы у меня осталось тошнотворное впечатление — отвращение вызывала не столько суть сказанного Адамсом, сколько то, каким тоном он говорил. Это был спокойный профессиональный разговор человека, который знает предмет и рассматривает его объективно, как нечто, что необходимо исследовать, изучить опытным путем и подробно описать. Совсем как торговец, составляющий перечень товаров.
Но для Адамса, как я понимаю теперь, люди со снятой кожей, люди в змеиных ямах, люди, которых казнили на крестах вдоль римских дорог, не являлись созданиями из плоти и крови. Для него они были просто фактами, которые упорный исследователь рано или поздно выстроит в систему.
Нет, я не хочу сказать, что человеческие страдания совершенно не трогали душу Адамса. Его интерес к ним был совершенно искренним. И вряд ли можно усомниться, что в последние часы, когда этот человек еще был жив и сохранял способность трезво мыслить, его заинтересованность не стала еще более глубокой и личной.
Адамс, должно быть, заметил, что его монолог мне неприятен. Он сменил тему. Мы заговорили о деревне, об окрестных холмистых пейзажах, о приятной погоде — на дворе был конец октября — и о раздражающем любопытстве местных жителей касательно того, чего это Адамс вдруг поселился на ферме и чем он там занимается. Их назойливость, как я понял, сильно досаждала ему.
Прошло больше года, прежде чем я снова увидел Фостера Адамса, да и то лишь благодаря случайному стечению обстоятельств.
Я ехал домой после одной встречи в Чикаго, и, когда уже начинало темнеть, меня застала в дороге одна из лютых бурь, что случаются поздней осенью. Дождь превратился в град, град в снег. Непогода час от часу лишь усиливалась, машина едва ползла, и я понял, что так я далеко не уеду. Пора было искать убежище, и быстро. Тут я вспомнил о старой ферме Смита — до нее оставалось меньше двух миль.
Я нашел нужный поворот, съехал с шоссе и через полчаса был у подножия холма, который примыкал к горному хребту. В такую непогоду моя машина не могла одолеть подъем, и я пошел пешком, увязая в мокром и тяжелом снеге, ведомый немощным пятном света в окне фермерского дома.
Даже днем здесь всегда дул ветер — резкий, колючий, рычащий сквозь зубы, как пес. Теперь же, подстегиваемый бурей, он с воем проносился над горами и обрушивал всю свою злобу на низину.
Остановившись передохнуть, я прислушался к голосу ветра, и мне почудились в нем завывания своры адских гончих, вопли преследуемых жертв и тихое, жалобное хныканье существа, безуспешно пытающегося выбраться из глубокого ущелья.
Я заторопился, подгоняемый безотчетным ужасом, и лишь когда оказался возле самого дома, понял, что бежал во весь дух, спасаясь от сонма воображаемых кошмаров, которые сгрудились на склоне холма.
Добравшись до крыльца, я вцепился в покосившуюся опору и попытался восстановить дыхание и отогнать прочь иррациональный страх, притаившийся в темноте у меня за спиной. К тому времени, когда я постучал в дверь, мне это почти удалось. Однако стучать пришлось снова и снова, потому что грохот бури заглушал все звуки.
Наконец старый слуга впустил меня. Мне показалось, что он стал двигаться медленнее и ноги у него заплетались больше, чем я помнил по прошлому разу, и разговаривал он невнятней, словно у него каша была во рту.
Адамс тоже изменился. Он по-прежнему держался чопорно, официально и очень сдержанно, однако от его педантизма не осталось и следа. Он не брился день или два, его глаза запали от усталости. Что-то явно не давало ему покоя, хоть он и пытался не подавать виду, и это насторожило меня.
Хозяин дома не удивился, увидев меня, и, когда я упомянул о буре, которая заставила меня просить у него убежища, он согласился, что ночь действительно ужасная. Словно я жил от него через улицу и заскочил на часок-другой попить чаю. Адамс и не подумал предложить мне поесть, ему будто и в голову не пришло, что я не прочь переночевать в его доме.
Мы повели вымученную — по крайней мере, с моей стороны — беседу о всяких пустяках. Адамс держался вполне непринужденно, однако его лицо и руки нервно подрагивали.
Вскоре разговор перешел на его занятия. Из его слов я понял, что Адамс, минуя промежуточные этапы исследования, сосредоточил внимание на проблеме наказаний и пыток, которым только подвергался человек со стороны своих собратьев в обозримом историческом прошлом.
Сутулясь в кресле, неотрывно глядя в стену, он описывал в красках кровавые издевательства, которые оставили страшный след в веках и роднили древнеегипетского правителя, чей гордый титул звучал как Раскалыватель Лбов, и чекиста, чей дымящийся револьвер прикончил так много людей, что расстрельные подвалы были завалены трупами по колено.
Адамс в подробностях знал, как укладывали людей на муравьиной тропе, как закапывали по шею в песках пустынь. Он совершенно серьезно убеждал меня, что американские индейцы были последними мастерами истязания огнем, а искуснейшие дознаватели из числа инквизиторов, по крайней мере в данном вопросе, были не более чем бестолковыми растяпами.
Он говорил о дыбах и четвертовании, о крючьях, вырывающих внутренности. Я слушал эти сухие холодные речи прекрасно эрудированного ученого, и мне мерещился запах дыма и крови, слышались вопли мучеников, скрип натягиваемых веревок, звон цепей.
Однако Адамс совершенно не замечал моего волнения.
Наконец он перешел к тому, зачем начал этот разговор. К проблеме, вытекающей из огромного массива накопленных им знаний. Ее решение ускользало с проворством капель ртути, дразня и не даваясь в руки, и она всецело захватила Адамса.
— Никто из них так и не смог достичь подлинного совершенства, — разглагольствовал он, — Не существует такой вещи, как совершенная пытка, поскольку рано или поздно жертва умирает или уступает, и пытка заканчивается. Не существует способа измерить границы человеческой выносливости. Стоит переусердствовать, и пытуемый умирает, а если позволить жертве избежать полной меры страданий из опасения за его жизнь, то может статься, что его выносливость еще не исчерпана.
— Совершенная пытка? — воскликнул я полувопросительно, поскольку до сих пор ничего не понимал.
Я все еще не мог взять в толк, как человек может интересоваться, пусть даже с чисто академической точки зрения, совершенной пыткой. От таких увлечений попахивает безумием.
Мне казалось, что я схожу с ума — я сидел в старом фермерском доме в Висконсине, за окном ярилась первая зимняя буря, а человек передо мной невозмутимо и со знанием дела рассуждал о технической проблематике эффективных пыток прошлого и настоящего.
— Возможно, в аду, — сказал Фостер Адамс. — Но, конечно, не на земле. Ибо люди по своей природе грубы, и то, что они делают, тоже весьма грубо.
— Ад? — спросил я его, — Вы верите в ад? Ад в общепринятом смысле слова?
Он рассмеялся, и я так и не понял, верит он или нет.
Я посмотрел на часы — была уже полночь.
— Мне пора, — сказал я, — Кажется, буря стихает.
При этом я не сделал попытки подняться с кресла, поскольку пребывал в полной уверенности, что уж после такого прозрачного намека мне точно предложат остаться на ночь.
Но Адамс сказал только:
— Жаль, что вы уже уходите. Я надеялся, что побудете еще часок.
Я был так зол, пока плелся вниз по склону холма к машине, что не сразу услышал шаги за спиной. Теперь-то я понимаю, что за мной шли от самого дома, но тогда я ничего не заметил.
Буря слабела, ветер затихал, и сквозь прорехи в стремительно несущихся облаках тут и там проглядывали звезды.
Шаги я услышал, когда прошел полпути до подножия холма. Хотя, вполне возможно, я слышал их раньше, просто не придавал значения. Когда я наконец обратил на них внимание, то понял, что это шаги какого-то животного — я слышал стук копыт и скрип коленных суставов, когда преследователь поскальзывался на льду, скрытом под тонким слоем снега.
Я остановился и обернулся, но дорога, которую я оставил позади, была пуста. Шаги раздавались все ближе. Почти нагнав меня, они стихли и возобновились лишь тогда, когда я снова двинулся вперед. Шаги следовали за мной до подножия холма, позволяя мне задавать темп, но я по-прежнему ничего не видел.
Корова, подумал я, хотя в то, что Адамс держит скотину, совершенно не верилось. Кроме того, коровы обычно не разгуливают по дорогам в дождливую ночь. Да и цокот копыт как-то не очень походил на коровий.
Я останавливался несколько раз, однажды даже окликнул преследователя, и на четвертой остановке понял, что за мной больше никто не идет.
Каким-то образом мне удалось развернуть машину. Прежде чем я выехал на шоссе, мы с ней трижды увязали в снегу, но удача и порция отборных ругательств всякий раз выручали меня. На шоссе дело пошло веселее, и вскоре после рассвета я добрался до дому.
Тремя днями позже я получил от Адамса письмо с извинениями. Он писал, что накануне слишком много работал и потому во время нашей встречи не вполне владел собой. Он выражал надежду, что я не придам значения некоторой эксцентричности его поведения. Однако о недостатке гостеприимства в письме не было сказано ни слова. Мне оставалось лишь гадать, что Адамс подразумевал под «эксцентричностью».
В следующий раз мы встретились без малого год спустя. Из третьих рук я узнал, что его старый слуга умер и теперь чудаковатый ученый живет один. Я часто с жалостью думал об Адамсе. Насколько мне было известно, старик в ливрее был единственным человеком, который разделял его одиночество. Должно быть, теперь Адамсу было не с кем и словом перекинуться. Однако я все еще таил обиду и потому не пытался повидать его вновь.
Потом я получил второе письмо, скорее даже записку. Адамс давал понять, что у него имеется кое-что интересное и он хотел бы показать это мне, и что он будет чувствовать себя обязанным, если я уделю ему немного времени, когда окажусь в его краях. Ни слова о смерти слуги, ни единой обмолвки о том, что Адамс истосковался по человеческому общению, ни намека на то, что жизнь его изменилась не в лучшую сторону. Краткая, деловая записка не содержала ни одного лишнего слова.
Прежде чем ехать, я выждал некоторое время, не выходящее, однако, за рамки приличий. Я сделал это, чтобы доказать себе и ему, что этот человек не имеет никакого влияния на меня и что я не примчусь на его зов очертя голову. Я чувствовал необходимость продемонстрировать холодность, возникшую в наших отношениях с тех пор, как он столь гнусно обошелся со мной той ноябрьской ночью.
Но я все же поехал к нему и обнаружил, что старый дом ничуть не изменился, разве что стал даже более запущенным. Подвальная дверь совершенно сгнила и рухнула, еще одна или две ставни упали с петель и валялись в траве.
Когда Адамс открыл на мой стук, я был потрясен переменой, произошедшей с ним. Он перестал бриться и оброс бородой, в которой виднелись седые пряди. Волосы тоже отросли и неопрятными прядями свисали на воротник, руки были немыты, под ногтями чернела траурная кайма. Его воротник и манжеты превратились в лохмотья, пиджак был изношен до предела. На подбородке и рубашке виднелись засохшие пятна яичного желтка. Разношенные шлепанцы шаркали по полу прихожей.
Хозяин дома поприветствовал меня с тем же равнодушным видом, что и всегда, и проводил в гостиную, которая показалась мне еще более темной и затхлой, чем раньше. Глаза Адамса все так же блестели, и говорил он по-прежнему твердо, но в его речи и манере держаться появилась какая-то вялость, неуверенность.
Он похвалил мой новый роман и одобрительно заметил, что я нашел прекрасное применение полученным от него сведениям. Но по его оговоркам я понял, что он не читал книгу.
— И тогда я подумал, — сказал он, — что вы, возможно, не откажетесь взглянуть на то, что написал я.
Мне ничего не оставалось делать, кроме как выразить согласие.
Адамс перебрался за старый хромоногий секретер и достал из его недр толстую рукопись, перевязанную шнурком.
— Здесь факты, — сказал он. — Но у меня нет сноровки. Я плохо пишу. Надеюсь, вы…