Лист Мёбиуса
Лист, или лента, Мёбиуса — простейшая односторонняя поверхность, рассмотренная немецким математиком Августом Мёбиусом (1790–1868); получается при склеивании двух противоположных сторон прямоугольника ABВ'А' так, что точки А и В совмещаются соответственно с точками В' и А'.
1
Сижу перед открытым окном в номере на одного, который получил стараниями доктора Моорица. Точнее, наверное, назвать его одиночной камерой или, еще точнее, отдельной палатой, потому что это не отель, а Таллиннская психоневрологическая больница. Однако моя теперешняя и по всей вероятности весьма временная обитель нисколько не уступает второразрядной гостинице: кроме кровати у меня имеется большой стол, а на нем стопка чистых тетрадей и письменные принадлежности. Даже телевизор есть, правда, не цветной. Самое же главное, как я считаю, — в моих руках ключи от дверей. Я могу в любой момент, когда заблагорассудится, выйти прогуляться, только на первых порах доктор Моориц не разрешил мне покидать территорию больницы. Не разрешил лишь потому, как он совершенно определенно подчеркнул, что я могу заблудиться. К сожалению, так оно и есть, хотя способность ориентироваться постепенно ко мне возвращается. Например, я догадался или вспомнил — не знаю даже, как правильнее, — что там, откуда нарастающими волнами доносится и сквозь открытое окно вливается в мою комнату гул толпы и фырканье лошадей, находится ипподром. Знаю, что когда-то, давным-давно, сам бывал на этом ипподроме. Представляются оскаленные лошадиные морды, летящие клочья пены, переливающиеся атласные камзолы и картузы наездников, разноцветно-веселенькие, какие-то фальшивые и даже вымученные. Еще всплывает такая картина: на финишной прямой у вороного рысака пошла носом кровь, наездник же продолжал яростно хлестать его. «Столб галопом!» — сообщил громкоговоритель, а лошадь скакала и скакала, и наездник все ее охаживал. Темно-красная кровь, шелковистый круп, хлыст. Я знаю, что все это видел собственными глазами. И сейчас же запишу, что бывал на ипподроме. Запишу в самую первую тетрадку, потому что именно для сиюминутной фиксации подобных воспоминаний меня и снабдили письменными принадлежностями. Мне следует записывать даже такие на первый взгляд ничтожные мелочи, поскольку именно они могут оказаться самыми важными. Этот симпатичный, несколько смахивающий на армянина психоневролог Карл Моориц сравнил мое теперешнее состояние с медленным пробуждением от долгого сна: якобы в отношении меня действует закон некоего Джексона, гласящий, что в случае потери памяти, или амнезии, обычно прежде всего восстанавливаются впечатления детских лет, затем юношеских и так далее. В какой-то момент наступит критическая минута, когда мое сознание якобы выскочит на поверхность, словно поплавок в пруду, и тогда сразу все прояснится. Придется только подождать, терпеливо разматывая клубок воспоминаний.
Не знаю, почему мне предоставили такие комфортные условия. Я смотрюсь в зеркальце (оно у меня тоже есть!) и вижу в общем славное, только, пожалуй, вполне заурядное, без ярко выраженной индивидуальности и не очень мужественное лицо вполне приличного мужчины средних лет. Вероятно, какого-нибудь интеллигентишки, впрочем, внушающего доверие… Странно, немного потешно и как-то беспардонно говорить о себе такие вещи.
Сестра приносит таблетку рудотеля. Это транквилизатор, или успокаивающее, — средство общего действия, в частности снимающее психомоторное возбуждение — вначале у меня руки дрожали так, что писать было трудно, а теперь уже все в порядке; как видно, рудотель и впрямь хорошее лекарство. Мне сказали, что эти маленькие таблетки не одурманивают, от них не клонит ко сну, изъясняясь по-научному, у них отсутствует свойственное большинству транквилизаторов седативное действие. Да уж этому… (но кому? Как мне называть себя? Мужчина? Человек? Личность? Вот именно — неустановленная личность, или для краткости Эн. Эл!)… этому Эн. Эл. нельзя поддаваться сонливости.
— Разве наблюдать за деятельностью мозга при помощи того же самого мозга не равнозначно попытке Мюнхгаузена поднять себя за волосы? — полюбопытствовал я.
Доктор одарил меня долгим взглядом, а потом заметил, что речь у меня образная, хотя не без склонности к болтовне. Дескать его, моего лечащего врача, сие не тревожит, поскольку некоторые его пациенты молчат не днями, а буквально месяцами.
— Уж вы-то наверняка что-нибудь вскоре выболтаете, — улыбнулся он. И выразил уверенность, что моему темпераменту не противопоказана болтовня на бумаге, то есть писанина. На следующий день он принес мне тетрадки и длиннющий вопросник: что я помню о своих родителях, детстве, доме, школе, первых влюбленностях и т. д. и т. п. Все следует подробно записывать, потому что как же еще нащупать, кто я такой. Хотелось бы также услышать, что я знаю о Таллинне, бывал ли я в этой больнице, кто у нас сейчас возглавляет правительство, когда была последняя мировая война… Этих вопросов не перечесть. Я сказал, что для вразумительных ответов на все вопросы мне понадобится целый год.
— А вы пишите себе! По-моему, вы человек самонадеянный и весьма эгоцентричный. (Не обижаюсь ли я? Разумеется, нет.) Следовательно, душевный стриптиз будет доставлять вам определенное удовольствие.
— Эксгибиционистское? Или нарциссовое? — полюбопытствовал я.
— Мхмм… по всей вероятности, вы человек начитанный. Не иначе как с высшим образованием.
— Почему вы полагаете? — поинтересовался я. Мне показалось, он несколько смутился, хотя, возможно, я ошибаюсь.
— Проступает. Не так-то просто скрыть свои недостатки… — отделался он шуткой. Затем спросил, не играю ли я в шахматы. Я немного подумал — да ведь я и вправду помню как ходят фигуры, знаю также, что есть, например, защита Грюнфельда и будапештский гамбит, — и осмелился предположить, что в «предшествующей жизни», по-видимому, был шахматистом средней руки. А в теперешней? Шут ее знает… Доктор сказал, что, если я пожелаю, мы могли бы сыграть во время его дежурства одну-другую неутомительную партишку, — конечно, до полуночи, потому что мне, дескать, необходим покой. Дескать, занося записи в тетрадь и всецело углубившись в себя, я время от времени обязательно должен переключаться, так сказать, на другую волну. Иначе можно переборщить и удариться в иную крайность…
Очень мне нравится этот человек, весьма и весьма отличного от меня темперамента, мужественный, с улыбкой несколько мефистофельского склада (она как будто бы даже идет психоневрологу). Я бы сказал, что мы находимся на противоположных полюсах, которые притягиваются, но, конечно, не скажу, поскольку представляю себе, как бы он реагировал на такое самолюбивое, по-студенчески форсистое замечание.
Да, а вообще мне здесь хорошо и покойно.
Приятный, летний, настоенный на сиреневом цвету ветерок шуршит занавесками. И мне вспоминается кое-что из детства. Ощущаю запах ванилина и корицы — мама в кухне печет булочки. В соседней комнате вроде бы играют на рояле гаммы. Папа? Да. В этом я уверен. А кто он такой? Пока не могу сказать. Во всяком случае не пианист. Я закрываю глаза. Вот уж не подумал бы, что меня так взволнуют детские впечатления; это волнение болезненное, возможно, даже патологическое. Патологическое?.. Может быть, эти сомнения тоже следует занести в тетрадь…
Карандаш спокойно скользит по бумаге, строка ложится за строкой. Почерк у меня отчетливый, констатирую я, возможно слишком щеголеватый. Кстати, и этот острый карандаш мне очень нравится; на тупом его конце желтоватая резинка. Время от времени я ее нюхаю — у нее несколько своеобразный, слегка таинственный запах. Во всяком случае, этот запах мне не знаком.
Могу сказать, что я почти счастлив. Очевидно, до сих пор мне редко случалось быть одному. И еще хорошо, что моя комната находится не в каком-нибудь огромном, вселяющем ужас доме казарменного типа, а в невысоком отдельно стоящем здании.
Под окном отцветает сирень. На грядках тюльпаны и нарциссы и еще укроп с луком. Славные мелкобуржуазные грядки. Они тоже действуют успокоительно. Я уже могу взглянуть на себя со стороны, глазами постороннего наблюдателя, нет больше панического состояния минувших дней. А ведь оно
Представьте себе вокзал со всеми его запахами, шумами, голосами, с натужным кашлем громкоговорителя, извещающего о прибытии и отправлении поездов. Да еще с умиротворяюще простодушным храпом, что доносится из разных углов.
Некий человек, сидевший откинувшись на скамье, внезапно распрямляет спину. И кажется ему, будто чья-то невидимая рука медленно-медленно сдвигает с его глаз черную повязку: к нему возвращается зрение, обоняние, восприятие нашего бренного, будничного мира. Сперва все вокруг колеблется, предметы расплываются, но постепенно контуры их проясняются. Линзы фотоаппарата фокусируются. Кое-что человек (впрочем, мы ведь условились называть его Эн. Эл.) видит очень хорошо, даже, может быть, слишком. Например, сидящую против него кралю. Она только что сняла гольфы и шевелит разопревшими пальцами. Красивая молодая женщина, которая как будто думать не думает о том, что в этом занятии есть нечто постыдное и у которой столь знакомый профиль — припоминается какое-то полотно Гирландайо (смотри-ка, что всплывает в памяти!). Интересно, думает Эн. Эл. (а может быть, это я сейчас полагаю, что он тогда так думал…), для многих людей вокзала, и чем крупнее, тем лучше, являются местом, где как бы пропадает стыд. Они совершенно спокойно подкрепляются с развернутой газетки, с аппетитом обгладывают куриные ножки. Вот солидный мужчина неуклюже пришивает пуговицу к пиджаку, поодаль кто-то преспокойно дрыхнет, растянувшись на лавке без башмаков, печально демонстрируя комичные дырки на носках. Словно вокзальные залы истребляют в нас нравственное или же горделивое личное
Он смотрит на народ и инстинктивно дотрагивается до висков. Никак не может понять, где он находится — в объятиях Морфея или, напротив, в преддверии ада. И как он вообще сюда попал?
Пружина страха выбрасывает его со скамейки. А вещи? Нет, никаких вещей не видно. Почему-то ему хочется поскорее выбраться отсюда. Босая красотка с удивлением воспринимает его внезапную спешку, однако не прерывает свою гигиеническую процедуру. Только спрашивает как ни в чем не бывало: — Что с вами?
Но он устремляется туда, где по всей видимости находится выход. Только заметив милиционера, заставляет себя сбавить темп и принимает непринужденный, точнее деловито непринужденный вид. Почему? Почему он боится милиционера?
И вот он на улице. Конечно, город ему знаком, более чем знаком. Это явно Таллинн. Конечно. Но здесь ли он родился и жил? Сам-то он эстонец, никаких сомнений нет: он ведь понимает язык. Он
Он сворачивает к боковому крылу вокзала, обходит вокруг него и, с опаской, задрав голову, словно кто-то за ним следит, видит большие ярко-зеленые буквы, в самом деле удостоверяющие, что это Таллинн. Господи, какая чушь!
Смотрит на свою руку, щупает затылок, потом лоб. Нигде не болит. Он вполне здоров. Не заметно, чтобы его поколотили. И похмелья не чувствуется. Он наверняка ничего не пил, иначе ощущал бы признаки перепоя! А где же вещи? И… паспорт? Совершенно ничего не осталось в голове.
Опускает руку во внутренний карман — там пусто, абсолютно пусто. Ни бумажника, ни каких бы то ни было документов. Как видно, его обчистили. Но где? Когда?
Наряду с тревогой он испытывает некий трудно объяснимый стыд. Как будто перед кем-то провинился… Хочет перейти широкую площадь, но тут внезапно сознает, что это не разрешается. Здесь должен быть туннель. Конечно, он сразу же его находит.
Вскоре он присаживается на берегу пруда, носящего немецкое название — Шнелли. Но самому-то ему schnell[1] никуда не надо.
Теперь он ощупывает все карманы, обыскивает их самым основательным образом, а карманы пиджака выворачивает наружу. В результате имеет две находки: расческу и обертку от ириски «Золотой ключик». Золотой ключик… Не надо ему никакого золотого ключика, необходим самый простой ключ, который отомкнул бы затворы памяти. Расческа с двумя недостающими зубчиками тоже абсолютно анонимна. В былые годы школьники выцарапывали порой на расческах имена. А на этой даже инициалов нет.
И тут он вздрагивает. Опирается лбом на сведенные вместе руки, как бы принимая позу молящегося: невероятно, ужасно, абсурдно, даже смешно, свихнуться можно (если еще не свихнулся!) — ведь он не знает, как его зовут! Не знает ни имени, ни отчества, ни фамилии! Ни места жительства, ни места работы. Ничего не знает. Он закрывает глаза, ждет, не всплывет ли что-нибудь, ну хотя бы должность. Тщетно!
А открыв глаза, видит, что прямо у его ног на землю опустилась чайка. Птица смотрит на него, ковыляет на безопасном расстоянии вокруг скамейки, потом кидается под нее и показывается вновь с копченой салачьей головой и частью внутренностей в клюве. Глаз чайки — видна какая-то шелковисто-голубоватая радужка, — ехидный и коварный. Затем чайка поднимается в воздух. В памяти всплывает имя Хичкока. Кто такой Хичкок?..
Да кем бы тот ни был, сам-то он кто? Уж не душевно ли больной, сбежавший из сумасшедшего дома? Вроде нет, на нем не больничная пижама, на нем дорогой, бежевый костюм и брюки довольно прилично отглажены. Он только что прочитал на шелковой подкладке PURE SILK[2] и хотя эта этикетка, весьма потешная и двусмысленная, вызвала усмешку, он понял оба ее значения… Чайка, копченая салака, селедка… Какая жуть.
Ясно, у него потеря памяти. Он достаточно наслышан о таких вещах. Потеря памяти или амнезия. У кого она бывает? У запойных пьяниц, у эпилептиков? Он явно не запойный пьяница. Он вполне может страдать эпилепсией, или падучей болезнью, хотя тогда… Хотя у эпилептиков будто бы потеря памяти временная — они забываются, когда бьются в судорогах. На вокзале вокруг эпилептика наверняка собралась бы толпа перепуганных и любопытных. Но ведь ничего подобного не было. А еще… Да, кто-то рассказывал, что один инженер, кажется, инженер по технике безопасности, потерял память, когда под тяжестью пропитавшегося водой снега рухнула крыша в цехе и погребла нескольких рабочих. Конечно, сбрасывать снег не входило в прямые обязанности инженера, но он нес ответственность за технику безопасности. Говорили, будто с его памятью было все в порядке до самого момента катастрофы. Ее он не помнил, ничего о ней не знал. Как видно, амнезию может вызвать большое потрясение. Но какое потрясение?
Вдруг я совершил что-нибудь ужасное? Кого-то убил?
Он смотрит на свои руки: нет ли на них следов крови? Нет. Руки чистые, не сказать что с маникюром, но со сносно подстриженными ногтями, с удаленной на полукружиях кожицей. Кстати, руки вовсе не рабочие.
И тут возникает неодолимое желание взглянуть на себя в зеркало: может быть, он себя узнает?! Вообще в какой-то степени он может представить свое лицо, в сознании всплывают фотографии, которые ему пришлось сделать при обмене паспорта (когда это было?). Странно ли то, что вспоминаются фотографии? Нет, кажется, не очень. Да у кого же вообще есть правильное о себе представление; пожалуй, у немногих, потому что, подходя к зеркалу, мы подсознательно принимаем определенный
Зеркало? Зеркало?.. Тут-то и начинает всплывать кое-что из довольно раннего детства.
Кто новогодней ночью в темной комнате смотрит в зеркало со свечой в руке, может увидеть в нем предсказание своей судьбы. Так по крайней мере говорилось в одной старинной книге. И вот он, тогда еще мальчик, решил в новогоднюю ночь отправиться на чердак. Где ж это было? Очевидно, в деревне. Конечно, в деревне.
Эн. Эл. судорожно ухватился за это воспоминание: может, всплывет что-либо существенное, прольющее свет на нынешнюю сумасшедшую ситуацию.
Предновогодний вечер, запах свечей и опаленных еловых веток, на какой-то деревянной лавке стоит миска, куда льют олово… Даже то помнится, что у него застывшее олово чем-то походило на лошадь. Мама (он хорошо помнит ее лицо, она такая молодая, с косами, заплетенными на голове), да, мама предсказала, что он станет известным спортсменом-конником … Дедушка — он помнит его очки в тонкой оправе и седоватые усы с острыми, немного задранными вверх кончиками (однако, может быть, в его сознании запечатлелись какие-нибудь фотографии из семейного альбома: господи! если бы где-то раздобыть семейный альбом в атласном зеленовато-мшистом переплете…) — так вот, дедушка заметил, рассматривая оловянную лошадку, что, пожалуй, из парня выйдет лихой извозчик. Дедушка вообще отличался несколько грубоватым юмором. У дедушки, когда он изволил пошутить, была скрипка в руках. Да, это происходило в деревне, в зале довольно большого дома, и дедушка действительно играл на скрипке, несмотря на свои толстые, заскорузлые пальцы рабочего человека. Кожа на его пальцах была какой-то особенно огрубевшей, потому что он владел кузницей и знал кузнечное ремесло. (Говорит это о чем-нибудь? Почти ни о чем. Сколько в Эстонии было кузниц…) А папа сидел за фортепьяно; у них в деревне был большой рояль «Ратке»… Папа готовился аккомпанировать дедушке. Что-то они хотели сыграть. Может, какой-нибудь хорал из порядком потрепанного сборника Пуншеля.
Когда они уже играли, мальчик выскользнул из зала, прошел через дедушкину комнату и столовую в переднюю и поднялся по лестнице на второй этаж. Там было три комнаты, дальше — чердак. Эн. Эл. помнит это все с каким-то лунатическим ясновидением (если можно соединить эти два противоположные слова).
Мальчик не зажигал в комнатах электричества, а прошел со свечой в руке прямо к двери на чердак. И он помнит даже, что боялся. Обычно на чердаке сохла чья-нибудь шкура, чаще всего телячья, но как-то раз была лошадиная. Лошадь звали Ирмой. Мальчик совсем не боялся Ирму, чего нельзя сказать о ее шкуре. К тому же на шкуре были большие свищи. Будто бы оводы откладывают яйца под шкуру лошади, а потом из яиц вылезают противные белые червяки-личинки, затем снова превращающиеся в оводов.
В тот раз на перекладине между стропилами висела шкура маленького бычка. Мальчик это знал, но ему все равно было как-то не по себе. Тем не менее, преисполненный решимости, он распахнул покрашенную белилами, резко скрипнувшую дверь и ступил в прохладную темень чердака. Пламя свечи трепетало на сквозняке, грозя погаснуть, но все же устояло. Пол на чердаке был земляной, припорошенный удивительно тонким слоем снега, просочившегося сквозь дранку. Мальчику предстояло пройти мимо огромного сундука, также нагонявшего на него страх: когда-то он слышал о своем сверстнике, который спрятался в такой же сундук, а крышка упала и замок защелкнулся. Говорили, что сверстник задохнулся и его нашли спустя много-много дней. По запаху.
Нет, об этом нельзя думать! А может, наоборот, надо думать, потому что не продумав всего, не избавишься от страха. И он собирается с силами, не проходит мимо сундука, а останавливается перед ним и поднимает крышку. Никакого трупного запаха, лишь сладковато попахивает старыми тулупами и санными полостями…
Где же старое, местами облезлое зеркало, ради которого, собственно, он и пришел сюда? Ах, вон оно, в углу. Он подходит к зеркалу и стирает слой пыли, потому что иначе ничего не видно. И тут вдруг вздрагивает, потому что совершенно неожиданно видит себя. Он обретает
Удивительно, подумал уже не мальчик, стоя перед зеркалом на чердаке, а Эн. Эл., сидя на скамейке в парке, — удивительно, с какой точностью может память извлечь из небытия давнее, прочно позабытое! А сегодняшнее, а вчерашнее…
Надо вернуться на вокзал и посмотреться в зеркало. В туалете должны быть зеркала, иногда перед ними стрекочут электробритвами обросшие щетиной, осовевшие в дороге мужчины.
Он снова входит в здание вокзала, обнаруживает в подвальном этаже уборную с зеркалами. Когда он робко появляется перед ближайшим к двери зеркалом, то старается в очередной раз принять вид порядочного человека. Он все еще опасается, что к нему кто-нибудь подойдет и схватит за рукав: «Признавайтесь сейчас же, кто вы такой!»
И что он сможет сказать в ответ?
Перед соседней раковиной стоит обрюзгший человек весьма сомнительного вида, типичный жулик. Похоже, во внутреннем кармане у него бутылка. Однако насколько же предпочтительнее его положение по сравнению с Эн. Эл.! Допустим, он в самом деле жулик, но и в этом случае он по крайней мере знает,
Эн. Эл. смотрится в зеркало. Конечно, он узнает себя.
«Я неоднократно встречался с этим господином, — произносит он мысленно. — Мы знаем друг друга. Мы большие друзья. Когда же мы последний раз встречались? По-моему, в тот раз он выглядел моложе…» Хоть плачь! Он знаком с этим господином, но имени его не знает. Не знает имени своего большого друга! Как-то неудобно.
Эн. Эл. ополаскивает кончики пальцев — ведь надо хоть что-то делать. Нельзя же без всякого толка и смысла таращиться в зеркало. Поразительно, но физиомордия в зеркале совсем не заросла. Наверное, увидеть себя с запущенной бородищей было бы утешительнее, ведь она намекала бы на некую продолжительную временную дистанцию. А гладкое, явно имевшее дело с острым лезвием лицо ясно говорит:
Хотя бы знать, какая у меня специальность? — мучился Эн. Эл., ополаскивая пальцы и рассматривая свои руки. Если бы где-то был список всех профессий, может, что-то и припомнилось бы. В коридоре висело объявление: требуются слесари-вагоноремонтники, грузчики, маляры и подсобные рабочие. Нет, это все определенно не его занятия. Он отошел от зеркала и поднялся по лестнице в зал ожидания. Что же дальше? Куда податься?
Конечно, самое правильное было бы спросить, где находится… психушка. Да ведь неловко спрашивать такое и, кажется, еще рано.
Эн. Эл. проходит мимо таксофона. Постой-ка… Справочное бюро… Да, но какой от него толк: «Извините, не можете ли вы сказать, как меня зовут…»
Он заметил телефонную книгу, тонкой цепочкой прикрепленную к стене. Если поискать в ней и наткнуться на свою фамилию, может быть, вспышка молнии прорежет тьму, ибо совершенно невероятно, чтобы человек не узнал свою фамилию! Но ведь придется перелистать всю книгу, а разве здесь это сделаешь. Или попробовать ее украсть? Но он чувствовал, что сейчас не в состоянии отважиться на такой шаг. Телефон… да, дома у него есть телефон, черный аппарат слева от пишущей машинки «Оптима». Он даже знает, что рядом с ним на темной полированной столешнице два небольших кружка пыли; сколько он их не стирал, они возникали вновь. И однажды его осенило — это следы от рюмок. По всей вероятности из них пили что-то тягучее, содержащее сахар. Когда он попадет домой, придется как следует вымыть стол теплой водой с содой. Да-а, когда-то он попадет…
Телефон… Вполне возможно, он его засекретил. (Несколько театральное выражение по отношению к аппарату, номер которого владелец не разрешил напечатать в телефонной книге.) Если засекретил, то от телефонной книги нет никакого проку. И вообще в ней хоть пруд пруди разных Касков, Таммов, Сааров и Ивановых. Сможет ли он найти себя среди них, если у него подобная фамилия? Не сможет, да и фамилия у него не такая. Если бы у него была фамилия, какой литературная братия отдает предпочтение в своих опусах, например, Лапетеус, Рейспасс либо Малтсроос, то, возможно, на него и нашло бы озарение. М-да… Кто знает, красивая у меня фамилия? Или безобразная? Многим ведь не по душе собственная фамилия.
Он усмехнулся — впервые за последнее время — припомнив, как несколько лет назад ему пришлось проверять списки избирателей в качестве агитатора, кстати, это слово кое-что утратило из своего первоначального значения. Тогда он наткнулся в одной уютной квартирке на одинокую девушку с румянцем на лице, которое стало багровым, когда она показала свой паспорт. Ее звали Венера Двоепопова…
А чему тут собственно усмехаться, ведь сейчас он согласился бы на любую фамилию.
— Это ты, Аста милая?.. Да, это я, Теофил! — радостно кричал в телефонную трубку молодой мужчина.
Волна зависти захлестнула его, и может быть, именно потому этот склонный к полноте типчик со шкиперской, сверх меры ухоженной бородкой показался ему отталкивающим. Розовые щечки и бесцветная бородка, что же это ему напомнило? Опять, наверное, что-то далекое, единственное, что еще удержалось в памяти. Ага! Так и есть. Когда-то он забыл кусок арбуза между двух тарелок (одна из них кверху дном как крышка). Потом он обнаружил этот кусок, но с отвращением выбросил в помойное ведро: на розовато-лиловой поверхности появились длинные ползучие нити, противные, светло-серые нити, по всей вероятности, какой-то вид быстро разрастающегося плесневого грибка.
Теофил закончил разговор с милой Астой и улыбался блаженно. Эн. Эл. подошел к таксофону, открыл телефонную книгу, полистал ее на всякий случай: Быстроумов, Обукакк, Рийсберг… Нет, с ходу он ничего не найдет. И тут его бросило в жар: чего он торчит возле телефона? У него ведь копейки нет за душой. Он нелепо замер с книгой в руках.
— Вы вообще-то собираетесь звонить?
Два глаза смотрели на него из-за очков колюче и пытливо. Рядом с ним стоял пожилой человек. В руке он держал трость с никелированным набалдашником в виде злой совиной головы, которая вылупилась на Эн. Эл. еще более пытливо.
Он протянул пожилому мужчине телефонную книгу.
— Да она мне не нужна! — прохрипел тот сердито. Телефонная книга повисла на цепочке, а старик подошел к автомату и опустил в прорезь двухкопеечную монету. Денежку, которой у Эн. Эл., к сожалению, нет…
Эн. Эл. опять сидит на скамейке и размышляет. Если он не коренной таллинец, то во всяком случае достаточно долго и достаточно часто здесь бывал! Он довольно хорошо помнит, что на месте теперешнего памятника борцам революции был другой: Иосиф Виссарионович самолично требовательным взглядом обозревал здание вокзала, главные ворота Таллинна. Ему не грозили неприятности, связанные с потерей памяти, потому что каждый тут же его узнал бы.
Затем происходит нечто вроде чуда средней величины.
Если потерю памяти сравнить с падением в пропасть, то представившийся случай следует считать либо одиноким деревом, умудрившимся пустить корни в каменной стене, либо последним выступом скалы, за который, может быть, удастся зацепиться.
— О, кого я вижу! Ехать куда-нибудь собрался или кого-то встречаешь? — Женщина опускает большой чемодан на ступеньку лестницы. Очень у нее знакомый голос. Ей около сорока. Нет, возможно, чуть больше — невысокая, тонкокостная, но грудастая. Бойкая, подстриженная под мальчика, во взгляде с хитринкой нечто от Гавроша. Сослуживица? Бывшая невеста? Девочка из детства, с которой возводили песочные крепости? Не знаю, совершенно не знаю! Очевидно, ищет того, кто ее должен встретить, и несколько озабочена. Само собой понятно — такой чемоданище… А-а, вспомнил: она могла свистнуть лучше многих ребят и сейчас, наверное, еще может: вот сунет два пальца в рот и дунет как в иерихонскую трубу. У людей холодные мурашки по спине побегут.
— Да я просто так… Угораздило … — А ведь его в самом деле
Женщина оглядывается по сторонам, и тут он узнает запах ее духов. Девочки, играющие в песочек, не употребляют духов — значит, знакомство более позднее.
Вспоминается какая-то кухня. В комнате за стеной в разгаре вечеринка, вполне возможно какой-нибудь студенческий «междусобойчик». Завывает маг. А за кухонным окном уже брезжит рассвет. Они вдвоем с этой молодой женщиной юркнули в кухню, и она, хихикая, закрыла дверь на крючок.
— Пускай Эрвин, олух царя небесного, поищет. Он жутко ревнивый. Особенно, малость хлебнувши…
Эн. Эл. истолковал ее поступок, как сделал бы на его месте всякий нормальный мужчина, но заработал оплеуху… И тут же кто-то постучался в дверь. Конечно, Эрвин. Но он даже не заметил их, отошедших к окну. Его мучила жажда, надо полагать сильнейшая. Он наклонился к крану и глотал самозабвенно. А затем повернулся кругом и был таков.
Девушку словно уязвили. И теперь Эн. Эл. сам запер дверь. Она позволила привалить себя к плите — плита была приятно тепленькая. Позволила кое-что еще, но далеко не все. Так что в плите теплоты оказалось побольше, чем в девушке, девушка была совсем холодная и индифферентная. Кое-что дозволила как бы из мести, а ведь это унизительно для мужчины.
Вскоре они вернулись в комнату, полную табачного дыма. Тут-то девушка и свистнула, заложив два пальца в рот. Да так свистнула, что кое-кто отрезвел. И откуда только что взялось, откуда в этой хрупкой грудной клетке, скорее предназначенной экспонировать прелестную грудь, такая сила, такой напор, — подумал тогда Эн. Эл. Ну да, однако в настоящий момент это, естественно, не имеет ни малейшего значения.
— Как твои… — начала было женщина и вдруг умолкла. Ну же! Он впился ногтями в ладонь и задержал дыхание: начало фразы вселяло надежду, что сейчас вот его назовут по имени, что наконец-то его нарекут, окропив святой водой! — …Н-да, так как (еще есть надежда!) идут твои дела?
Всё!
Крещение не состоялось. И он услышал свой придурковатый ответ:
— Да как заправишь, так и идут…
— Ну какой же Эрвин олух… — пробормотала женщина.
Олух… Слово прозвучало вульгарно, тем более что находилось в явном противоречии с тоном. У нее все еще в ходу школьный жаргон: некоторые люди не отказываются от такого рода выражений, хотя они давно уже не подходят им по возрасту. Не собираются ли продлить таким образом молодость? Но годы свои так не скроешь, наоборот, тем явственнее их неумолимый бег. Когда женщина повернулась спиной, он увидел ее коленные сгибы, где намечались венозные узелки. Что касается возраста женщин, то коленные сгибы предательски его выдают. К тому же их не запудришь, не нарумянишь.
— Димка все еще работает у вас? — Вопрос прозвучал тускло, без особого интереса. Эн. Эл. неуверенно кивнул. Чем и удовольствовались.
— Ты, как и прежде, говоришь «олух», да еще о мужчине, имя которого, как мне представляется, весьма импонирует женщинам…
Крючок был заброшен. Рука, вернее голос рыболова, немного дрожал.
— Каким он был олухом, таким и останется… А чем твое имя плохо?
Поплавок лишь чуть-чуть качнулся. По всей вероятности, женщина подумала сейчас о его имени, однако на наживку не клюнула, только носом повела, и поплавок безнадежно замер среди водорослей.
— Мой кумир, как видно, задремал… — «Мой кумир» тоже было не к месту.
— Я отнесу твой чемодан на стоянку такси. Куда тебе ехать?
— Как куда? — переспросила она с удивлением. — Куда обычно едет вернувшийся из путешествия человек. Не в кабак же… Нет, я не сомневаюсь, мой кандидат наук непременно где-то здесь, но, как пить дать, не видит меня сквозь свои толстенные стекла шестнадцатого калибра. Пожалуй, снова придется встречу назначить с кем-нибудь
Она лукаво взглянула на Эн. Эл. Ясно! Значит, именно с ним, а не с «кем-нибудь другим», женщина уже встречалась и, кажется, не раз или два, а регулярно. Он попытался понимающе улыбнуться, хотя это было ужасно трудно.