Переписка Виктора Сосноры с Лилей Брик
Предисловие
В 1959 г. к октябрю в Москву меня вызвал Н. Н. Асеев и пламенно взялся за мои стихи и пробивание их в печать. Полгода дела шли весело. А потом тормоза, я бы сказал, резонные для тех времен (как, впрочем, и для этих). Тезис «дедушка-внучек» никак не оформлялся. Он решил, что это пропасть, возрасты и круги старого дерева не сходятся с кругами молодого. Сходятся. Я напишу о Лиле Юрьевне Брик.
Уже к середине 1960 г. Асеев понял, что одному ему не одолеть номенклатуру.
И он составил список, как он решил, «продуманный», кого можно привлечь к этой затее. Список оказался краткий: штук пять из правительства да Петр Капица. «Вы еще вставьте Сергея Прокофьева, — сказал я. — Где физик, там и музыкант». — «Он умер, — буркнул Асеев, — но он бы мог».
Ну да, он бы мог, сидящий на Николиной Горе, как и Асеев, среди дач правительства, чтоб на виду, вроде как засекреченный для советского народа. Еще Н. Н. написал Крученыха, нищего и забытого. После смерти Маяковского чуть не все футуристы рассорились и друг с другом не общались тридцать лет. И Н. Н. из всех остатков живых когорт выбрал одно имя: Л. Ю. Брик, чуть не главного своего «врага».
Но пока Асеев продумывал стратегию, как примириться с Л. Ю., у меня был вечер в московском Театре сатиры, и после сразу же подошла пара: рыжеволосая женщина с громадными впадинами глаз и элегантный армянин. Они представились: Л. Ю. Брик и В. А. Катанян. До меня как-то не дошло, кто это, но я был легок на подъем, и они пригласили на ужин к себе, мы и поехали. На ужине же Л. Ю. сказала, что любит мои стихи и знает их и без Театра сатиры, цитировала, ей приносил Слуцкий, и читали статьи Асеева в «Огоньке», «Правде», «Литературе и жизни» и пр. и т. д. Что слава моя громче, чем думает Асеев, и им привозили мои рукописи из Сибири, Чехии, Югославии и т. п. Я удивился, потому что я никогда не распространял себя. Но тогда уже списывали с магнитофонов. Что за время было! Стихомания! И еще Л. Ю. сказала: «Ваш патрон ревнует вас, и мы обязаны позвонить, что вы у нас». Она позвонила, Н. Н. был изумлен. Л. Ю. попросила у него разрешения включить магнитофон, и он выдал огромную речь обо мне. Кажется, это было в начале 1962-го. И затем — семнадцать лет! — она опекала и берегла мою судьбу и была мне самым близким, понимающим и любящим другом. Таких людей в моей жизни больше не было. Она открыла мне выезд за границу, ввела меня в круг лиги международного «клана» искусств — кто это, я частично писал в книге «Дом дней», — весь мир.
А в СССР она ничего не могла. Ее саму травили бесконечно, безобразно, всесоюзно. Иногда она могла только гасить мои литературные скандалы (надо сказать, широкопубличные) и иногда отводила грозные руки, занесенные над моею «неукротимой» головой, но это за нее делал К. Симонов, пока мог.
Лиля Юрьевна Брик любила красивых и юных и не непременно «знаменитых». Как правило, те, кто пишут о ней, видимо, встречались, и было их видимо-невидимо. Она любила, чтоб ее любили. Однако эти мемуаристы были, так сказать, одноразовые шприцы энергии, от них она уставала за один обед и больше не встречалась. Это были как принесенные кем-то картинки, полюбовалась — и адью. Нужно сказать, что чрезвычайно редко она была инициатором этих встреч, к ней напрашивались. Не была она инициатором и встреч со знаменитостями. Я помню, что Любовь Орлова (актриса) звонила ей по какому-то своему делу — печальному, и Л. Ю. приняла ее и была восхищена. Вообще она любила жизнь со всею страстью, всегда, любила друзей, любила дарить, помогать, брать их дела на себя. Она многих любила, беспрестанно. Она не могла б жить без поэтов, музыкантов, живописцев, балерин, без просто «интересных персонажей». Но отбор дружб (долгих!) делался только ею, и даже в дружбах тем, кто переходил границу ее приязни, она в глаза заявляла, что отношения закончены, навсегда. Так она порвала поочередно: с Глазковым (поэтом, некогда прославленным), с Н. Черкасовым, великим артистом у Эйзенштейна, а затем ставшим номенклатурной ходулей, с М. Плисецкой, балериной, но, кажется, Майя сама с ней порвала, с С. Кирсановым, когда он стал невыносимым в своем бурном и страшном самоубийстве с алкоголем, и блистательнейший Кирсанов, «серебряная флейта» нашей поэтики, был потрясен этим разрывом, плакал, метался, Л. Ю. тяжело переживала, но конец есть конец. Она любила Луэллу Варшавскую (Краснощекову), приемную дочь ее и Маяковского, любила Румера, родственника Осипа Брика, переводчика стихов. Этих — навсегда. Любила она мужа, Василия Абгаровича Катаняна, и опекала его, и говорила многократно, что давно б покончила с собою, но жалеет Васю, он без нее пропадет. Он и пропал — умер через полгода после смерти Л. Ю., сломленный одиночеством и сердцем.
Она любила Эльзу Юрьевну Триоле, свою родную сестру, безоговорочно ценила и ее мужа Арагона. Когда мы хоронили Эльзу, у ее праха стояли: Брик, Катанян, Арагон и я. Народу шло тысячи, французов, громадный Арагон плакал и ничего не замечал, Лиля уже не могла стоять, я подозвал приемного сына Арагона, драматурга, и мы встали с двух сторон, поддерживая ее, но держать себя она не позволила, выстояла четыре часа, без обмороков. Ей было семьдесят девять лет. И палило парижское солнце, и дым от раскаленных камней и обелисков.
С С. Параджановым до суда Л. Ю. встречалась один раз и была очарована им, а он ею, и, когда последовали арест и тюрьма, Л. Ю. пыталась поднять европейскую прессу, не вышло, они оказались ожиданно «нравственны» в Англии, кажется, появилась одна (!) статейка «Процесс над русским Оскаром Уайльдом» (вряд ли в Англии, где-то). Л. Ю. прочитала эту пошлятину и разорвала журнал на четыре части, крест-накрест. И все же она продолжала говорить о нем со всеми именитыми иностранцами. Пустота. Из всей «элитарной» советской интеллигенции только Л. Ю. Брик и Юрий Никулин, замечательный клоун-эксцентрик и актер кино, посылали в тюрьму посылки с продуктами и одеждой, а Никулин и бился за него с инстанциями и даже ездил в лагерь.
Еще постоянными гостями у нее были Борис Слуцкий и Андрей Вознесенский, но порознь, Борис Андрея не любил.
Я очертил московский круг за семнадцать лет нашего знакомства. Из иностранцев она любила близких Эльзе Ирину Сокологорскую, ее мужа Клода Фрию и Бенгта Янгфельдта, шведа, все трое — рыжие. С Романом Якобсоном — старинная дружба. Всегда любила и дружила с живописцем Тышлером. По делам Маяковского у нее (думается) перебывала вся Москва, да и Европа. Об этих она говорила «очень милый человек». И ни слова больше. И я ничего не могу сказать, я описываю круг близких ей. Я прибавлю лишь: ее любили Б. Пастернак и В. Хлебников и читали ей свежее, привязаны были к ней. Значит, и великим поэтам на вершине славы их необходимы понимающие и любящие и громадные очи «ослепительной царицы»!
И еще: в этих письмах[1] нет рассуждений о судьбах искусств или же политики. Это все же дела советской кухни. А у людей искусств иное понимание: ДРУГ — ДЕЙСТВИЕ.
1
Дорогой Виктор Александрович,
где Вы? Читала в какой-то газете, что в Киеве Вы читали по телевидению. Ездили туда? Или записали в Ленинграде? А сегодня в «Комс<омольской> правде» Вас упомянул Кочетов[2]… Какая прелесть!!
Только что звонила Паперному[3] — где, мол, статья о Сосноре! Говорит, вчера звонил в «Литгазету» — обещают не сегодня завтра напечатать. Скука!
Очень ждем Вас. Когда приедете? Абгарыча[4] и меня одолел бронхит — банки, горчичники.
В Париже Эльза[5] показала Вашу книжку[6] Конст<антину> Симонову, ему очень понравились стихи. На днях я дала ее (книжку) ему (Симонову). Говорит, что напишет о ней в «Правду». Возможно, конечно…
Главное — приезжайте! Много ли новых стихов? Вас<илий> Абг<арович> кланяется вам обоим[7].
Я обнимаю.
2
Дорогая Лиля Юрьевна!
В Киеве я — пребывал. И — 3 дня! И — очень доволен. Читал я по телеку «Скоморохов»[8], и, как опосля мине сообщили, — киевлянам понравился, или, как они говорят, — сподобався.
Значит, Симонов прочитал мою книжку в Париже… Что ж — обычная картина российской литературы. Через Париж, через Баб-эль-Мандеб — только не в России.
Чтой-то я несколько захандрил. Много выступаю — и пы-ра-тивные же физиономии выслушивают стихи.
Массовость стиха! Выступи сейчас Пушкин с «Медным всадником» и юморист Дыховичный[9] с песенкой про империалистов — Пушкина б выслушали (ведь — мероприятие!), а Дыховичного бы захлопали (ведь — здоровый юмор!). Кто выдумал эту идиотскую организацию — Союз писателей? Кто расплодил эту шайку дегенеративных чиновников? Ах, как они все дрожат, чего бы не сказать лишку, — «как бы чего не вышло». Впрочем, ну их всех к деду Панько[10] (да не перевернется Гоголь в аду). Просто надоели они мне своими предупреждениями и прочими — «пред…».
А я тут в последнее время изливаю «всю желчь и всю свою досаду».[11]
Занятие очень приятное.
С большим наслаждением пишу цикл «дразнилок» — есть такой чудный жанр в детской литературе.
Вот как примерно выглядит «Дразнилка критику» (кусочек):
Ничего? Вот уж приеду (если на День поэзии не вызовут в конце ноября, то в середине декабря на совещание — точно), вот уж приеду — вот уж почитаю! Не сердитесь на меня, дорогая Лиля Юрьевна, за несколько мрачноватый тон письма, в душе я, честное слово, — «весельчак и остряк, просто — душа общества»[12], как писал великий Владимир Владимирович.
Будьте здоровы — главное!
Будьте здоровы!
Скорейшего вам избавления от банок и горчичников!
Я — Марина — Вам — Василию Абгарычу — мильон самых разноцветных приветов и салютов!
Ваш
3
Дорогой Виктор Александрович,
Симонов не подвел, и заметка толковая.[13] Сейчас «Литгазета» не так уж нужна… Хотя, думаю, что в конце концов и она напечатает Паперного.
Рады были Вашему письму, хоть и грустному и раздраженному… Все понятно!
Напишите, в какие дни и часы Вы бываете возле телефона, — позвоним Вам. Соскучились!
Какой № телефона? Напишите.
Купили билеты на Вечер поэзии, 30-го. (Дворец спорта)[14] — интересно, как это выглядит.
Бронхит кончился. Были сегодня на выставке, в Манеже[15]. Картины так плохо развешаны, такая каша, что ничего не видно и кажется, что все плохо. Непонятно — «левая, правая где сторона…»
Что с университетом? Заводом?
Обнимаем вас обоих.
Вы довольны Симоновым или ждали большего?
4
Дорогая Лиля Юрьевна!
Все это время я занимался помимо новонаписания подведением итогов за 5 лет работы. Все, что написано до августа 1959 года, я уничтожил. Уже давно.
Итак, итог:
свыше 10 тыс. стихотворных строк,
3 пьесы,
10 рассказов,
повесть.
Немного же я натворил, сравнивая интенсивность работы с до 59-годной интенсивностью. Немного и неважно. Стихи 60–61 гг. начисто неинтересны, за исключением исторических. По-настоящему я начал работать только с прошлого лета — с «Книги Юга»[16], т. е. тогда, когда начал писать книгами. Если, отбросив ложную скромность, сказать, что мои книги 63–64 гг. занимают первое место в нашей современной российской поэзии, это доказывает только скудость настоящего литературного времени, а отнюдь не высоту моего взлета. Я очень лениво, очень анемично, с большими срывами работал. А до великих — и русских и советских — мне далеко. По крайней мере, еще лет 10 необходимо. Единственное пока ценное, чего я добился, — это абсолютное отстранение от всех предшественников. Но отстраниться мало — необходимо перешагнуть.
Пьесы мои — только жалкие опыты пьес.
Проза моя — убогое подобие прозы. Впрочем, в повести начала намечаться проза настоящая, и, думаю, это поприще будет одним из успешных.
Вывод же из всего этого один — меньше лени, больше работы. Вообще-то, я, видно, зря бросился подводить итоги. Это всегда наводит на мысли, далекие от веселых. Видно, я очень поздно начал развиваться по-настоящему. Как я жил? Ужасно. 10 лет сталинской школы, 3 года солдатчины, зеленое рабство, я писал на постах, засыпая, на морозе; 5 лет слесарного рабства — ежедневно ложился в 1–2 ночи, а вставал регулярно в 6 часов утра. Я только один раз за 5 лет опоздал на работу. Я до сих пор не могу отоспаться, а по утрам пью пиво, чтобы побороть раздражение и отвращение ко всему.
Пора начинать работать по-настоящему. Все пережитое не пройдет даром — я знаю границы своего здоровья, — но и поможет литературно. Очень плохо, что мы на жизнь смотрим как на литературный материал. Это делает менее сопротивляемыми.
Вот как я разоткровенничался.
Книга моя[17] еще в набор не сдана. Тянучка.
Опять читают.
Постараюсь в сентябре приехать в Москву.
Будьте здоровы, дорогая Лиля Юрьевна! Главное — не болейте! Приветствия Василию Абгаровичу и от Марины!
Ваш
5
Дорогой Виктор Александрович,
сегодня получила Ваше письмо. Огорчилась, стала звонить Вам — от Вас не ответили. Стараюсь думать, что это — настроение, а не состояние, что это временно… Поэт Вы удивительный, ни на кого не похожий. Надо стараться, чтобы это поняли.
Ради бога, ничего не уничтожайте! И не «подводите итоги» — слишком рано! А уничтожить под влиянием минуты можно много хорошего.
Неправда, что стихи 60–61 гг. неинтересны. Очень интересны!
Кто, по-вашему, Великие? Почему до них расстояние — 10 лет?! Эти 10 лет у Вас уже позади. Уже идете с великими в ногу, уже начали обгонять…
Кулакова[18] так и не видели. Если приедете в сентябре, привезите каллиграфическую книгу — посмотреть. Я очень люблю всякие шрифты, печатные и рукописные. «Есть еще хорошие буквы: Эр, Ша, Ща».[19]
Попробую позвонить Вам завтра. Не дозвонюсь, то послезавтра и т. д.
Поцелуйте Марину.
Оба обнимаем Вас.
6
Дорогая Лиля Юрьевна!
Не писал, потому что ничего не происходит.
Как в пьесе известного вам плохого драматурга: мы работаем, кесарь повелевает, море шумит; хорошая, белая жизнь.[20]
Пишу я позорно мало. Заканчиваю сейчас повесть о Борисе и Глебе. Закончу и стану дописывать повесть о Дон Жуане[21] — такое мистическое переселение душ — Дон Жуан в советской действительности. Недавно обнаружил две интересные вещи в своем т<ак> наз<ываемом> «творчестве»: все мои стихи написаны или о ночи, или о дожде, вся моя проза — о людях, не работающих на предприятиях советской промышленности. Интересно! Мир грез! Мир слез! Ха-ха!
Город Томск сошел с ума, и на ум ему уже не взойти. Ежедневно звонят и приглашают на три дня к ним на День поэзии. Им пригрезилось, что у меня открытый счет в Госбанке и что я, как Чайльд Гарольд, могу порхать на самолетах по всему земному шару, размахивая малиновым плащом.
Выступлений мне не дают. Да и не желаю.
Стихи в «День поэзии» отослал. Хорошо, если бы Слуцкий[22] (он член редколлегии) взял эти стихи в свои справедливые руки. Но я слышал, что Б. А. стал очень суров за последний год и что над его столом висит плакат «Но есть Божий суд, наперсники разврата!». Все равно, если он умело поведет дело и поумерит окончательный маразм Смелякова[23], они могут дать большую мою подборку, которая украсила бы современную советскую поэзию и придала бы ей смысл и эмоциональность.