Да, тогда же, когда сеанс связи с разведчиками закончился, Гуляев, немного подумав, посоветовал мне историю с загадочным недолгим «вырубанием» связи на всех диапазонах и странной песней в рапорт начальству не включать. Рассуждал он резонно: меня, конечно, нельзя абсолютно ни в чем обвинить, но все равно, хоть и не поверят, будут таскать, как это у них заведено, мучить расспросами. Оно мне или ему надо? Его ведь тоже потянут. Посоветовал еще никому об этой истории не трепаться. Мог бы и не советовать, я и без него не стал бы болтать языком. Я и так не из трепачей, и потом, крепко сомневаюсь, что кто-то мне поверил бы. Ни разу не слышал от наших, я имею в виду от радистов, о каких-то странных историях с радиосвязью. Ни на войне, ни после, когда служил радистом в Главсевморпути. Подняли бы на смех, ославили фантазером, любителем заправлять арапа. Оно мне надо?
Не удержался, дважды рассказывал после войны – и корешам из Главсевморпути, и сокурснику, когда учился на радиоинженера. Кореша, как и следовало ожидать, посмеялись и посоветовали приберечь эту байку для девушек. Сокурсник был гораздо сдержаннее, но и он явно не поверил. Так что в третий раз рассказал вам, и то потому, что вы подробно рассказали о кое-каких материалах, что собрали.
Так вот, ударная концовочка. Такой она получилась без всякого моего желания, сорок лет и примерно неделю спустя…
Поехал я в гости к сыну. Он выставил бутылку коньяку, собрал закуску, и мы с ним хорошо сидели – а внуки мои, близнецы-второклассники, смотрели телевизор в большой комнате. Звук врубили не на полную, но все же довольно громко – правда, не настолько, чтобы это мешало нашему разговору о том о сем. Тогда, в марте восемьдесят пятого, как раз с огромным успехом шла «Гостья из будущего» – последняя, пятая серия. Я ее не смотрел, хотя телевизор, как и бывает с пенсионером без хобби, смотрел много. Посмотрел и первую серию «Гостьи» – минут пятнадцать, как только стало ясно, что это фантастика, переключился на другой канал. Видите ли… Никак нельзя сказать, что я не люблю фантастику – просто-напросто я к ней абсолютно равнодушен. Читаю и смотрю в первую очередь приключения, особенно военные. А фантастика – это совершенно не мое. У каждого свои вкусы, верно? Есть по этому поводу пошлая шуточка. Ну, мы с вами два мужика, женщин нет, так что можно. «У каждого свой вкус», – сказал индус, слезая с обезьяны.
Как я уже говорил, телевизор работал довольно громко, и весь звукоряд до нас доносился. Дело шло к концу: злодейских космических пиратов, как и положено в хорошем детском фильме, повязали, как ни пакостничали, главная героиня, я так понял, собралась возвращаться к себе в будущее, прощалась со всеми, с кем подружилась в нашем времени…
И тут меня как током ударило. Так и замер, стряхнув пепел с сигареты…
По телевизору играли ту самую музыку! Ту, что мы с Гуляевым слышали в Германии сорок лет назад! Совершенно ту же самую. Разве что теперь, сорок лет спустя, она уже не казалась какой-то диковинной – самая обычная современная эстрадная музыка, на современных инструментах, с которыми я давненько свыкся.
А потом зазвучал высокий, чистый, звонкий голос – и снова непонятно, мальчишеский или девчоночий. Но и песня была та же самая!
Сам не знаю, что на меня накатило. Бросил сигарету в пепельницу, вскочил, вышел в большую комнату, встал в дверях. На экране шли титры под кружение красивых цветных узоров (у Севки телевизор был цветной, он у себя в КБ неплохо зарабатывал и как ведущий инженер, и как кандидат технических наук). Да, та самая песня.
Севка вышел следом, встревожился чуточку: что случилось, батя, что ты вдруг так сорвался? Я ему показал рукой, мол, ничего страшного, помолчи. Дослушал песню и вернулся за стол. Взял себя в руки, объяснил: песня, мол, страшно понравилась, такое со мной бывает, сам знаешь, нет у меня таких уж конкретных пристрастий, но иногда вдруг накроет, как серпом по этим самым…
Севка, сразу видно, успокоился, с детских лет знал за мной такую привычку. Историю сорокалетней давности я ему не рассказал, знал, что не поверит, хоть вслух это и не выскажет. Он был весь в меня, такой же сугубый технарь, скептически относился ко всему, что имело какой-то оттенок… необычности, что ли. Вот именно, необычности. Многие технари придерживаются противоположных взглядов, но такие уж мы с ним уродились: нет в нашей жизни ничего Необычного и быть не должно.
А если оно все же случается… Гм… Вот вам мнение записного технаря: ни в какую мистику я не верил, не верю и никогда не поверю. Объяснение простое: то, что радиопередача с песней (ее потом часто исполняли по радио и по телевизору тоже) однажды провалилась, что ли, в прошлое – необъяснимый пока что природный феномен. Может, когда-нибудь наука его обнаружит и объяснит. А до тех пор это что-то вроде майского жука. Знаете, как с ним, паразитом таким, обстоит? Читал я в серьезном журнале, что наука пока что не в состоянии объяснить, как он летает. Ага, вот именно. По всем строгим законам серьезной науки аэродинамики майский жук летать не может, как не может, к примеру, табуретка. А он, стервец, как ни в чем не бывало, начхавши на аэродинамику, сколько ее ни есть.
Вот так и с моей песней. Ничего сверхъестественного – необъяснимый пока что природный феномен, вот и весь сказ…
Фея посреди пожарища
Случилось это в Бреслау во время боев за город – Вроцлавом он стал уже потом, когда после войны отошел к полякам и они вернули исконное название.
Вышло так, что мне, танкисту, пришлось в город идти на своих двоих, с пехотой. Почему? Потому что мы с моим башнером, сержантом Осипчуком, были назначены связными меж пехотой и танками. Танки через наше посредство координировали действия с пехотой, при надобности поддерживали ее огнем не хуже пушкарей. Неплохо было придумано. Честно признаться, не нашими придумано, а позаимствовано у немцев. У нас в первые годы войны ничего подобного, к великому сожалению, не было, а вот у них с самого начала в боевых порядках пехоты шли радисты для связи с танками, с авиацией, артиллерией. Очень полезная придумка, обеспечивает взаимодействие всех родов войск, отчего выходит большая польза. Ну, в конце-то концов, невредно заимствовать и у врага что-то толковое, наоборот.
Честно говоря, мне это поручение нравилось гораздо больше, чем если бы пришлось ввязываться в уличные бои на танке. Конечно, может прилететь пуля или осколок, и все равно… Что мне вам объяснять? Вы ж рассказывали, как сами водили танк с закрытым люком механика-водителя. Сами должны понимать: танк в городе слепой, как крот. Оно и в чистом поле немногим лучше, но в городе особенно – опасность со всех сторон, и ты ее не видишь.
Почему так получилось? Да потому, что мой экипаж оказался «безлошадным». За день до того, во время боев под Бреслау, нам влепили болванку в борт. Движок в капусту, но танк, что важно, не загорелся, мы все выскочили. В чем тут хитрушка? Да в том, что эти сказки, будто дизель не так пожароопасен, как бензиновый двигатель, пошли от технического невежества. Сами по себе бензин и солярка не вспыхивают – вспыхивают их пары. Если их в баке много, и танк на солярке полыхнет, как пучок соломы. А я залил полные баки, нас накрыло в самом начале атаки, так что проехали всего ничего, солярочных паров почти и не было, так что обошлось. Болванка обычно при попадании в борт оставляет аккуратную дыру, двигатель не так уж сложно заменить даже в полевых условиях… если только есть запасной. А у нас их как раз не было, тылы, как это иногда бывает, чуть приотстали. Вот мы и оказались безлошадными, нас и послали. Говоря по совести, достаточно было бы одного Осипчука, я там был сбоку припека, но так уж начальство распорядилось: мол, общее руководство должен осуществлять офицер, то бишь я. Никакого такого общего руководства от меня, в общем, и не требовалось, пехотные офицеры сказали бы одному Осипчуку, что ему следует передать, он бы и передал в лучшем виде. Но так уж распорядилось начальство, а приказы в армии, всем давно известно, не обсуждаются, пусть они, что уж там, порой бывают идиотские. А впрочем, тот приказ, что я получил, к идиотским, в общем, не относился. Перестраховка, что ли. Пожалуй, так…
Все мое «общее руководство» свелось к тому, что не Осипчук выбирал удобное место для передачи, а я. Ничего сложного или невыполнимого. Бывало посложнее и поопаснее. Двигались мы с сержантом, понятное дело, в арьергарде наступавшего подразделения – вот только в уличном бою нет ни передовой, ни тыла, прилететь может из любого окна, в том числе и в спину. В чистом поле так тоже бывает, но гораздо реже.
Ну вот… Вышло так, что мы, закончив очередную передачу, остались на неширокой улочке со старыми домами одни-одинешеньки. Пехотная рота резко рванула вперед, за угол, на улицу пошире, и в горячке боя кто-то из командиров, от кого это зависело, не заметил, что мы отстали, не оставил бойцов нам в прикрытие.
Что было отнюдь не смертельно. Я видел, что пехота ушла направо и вряд ли, судя по близкому треску очередей и разрывам гранат, ушла так уж далеко. Догнать мы их должны были быстро, особенно если припустить бегом. А на нашей улочке стояла тишина – пару кварталов до того места, где мы сейчас торчали, пехота прошла быстро, не встретив сопротивления.
Там всё кончилось до нас. Поодаль, левее, вовсю пылал трехэтажный дом с высокой стрельчатой крышей и какой-то вывеской готикой. Валялось у входа несколько немецких трупов, на них мы и внимания не обратили – насмотрелись на войне… Соседний двухэтажный дом, возле которого мы остановились, выглядел целехоньким, разве что добрая половина оконных стекол вылетела. А вот возле трехэтажного, сразу видно, были дела. По нему не раз прилетело из пушек – и, судя по отсутствию на булыжной мостовой снарядных гильз, били из танковых орудий. Горел он на совесть – из всех окон пламя, понемногу занимается и крыша. Никто, понятное дело, и не пытался его тушить – какие в условиях уличного боя пожарные? Кроме нас с Осипчуком, не было на улочке ни единой живой души…
Осипчук закинул рацию на спину, отошли мы от крыльца на пару шагов…
Тут по нам и хлестнула длинная очередь из автомата.
Я не успел ничего понять – булыжная мостовая словно вздыбилась вдруг и чувствительно приложила по лбу и левой скуле. Сознание я если и терял, то очень ненадолго, а скорее всего, и не терял – просто ошеломило на пару секунд, как после хорошей плюхи. Когда перед глазами перестали плясать искры, я быстренько опамятовался. Постарался побыстрее оценить ситуацию, в бою это необходимо.
Новых выстрелов не было. Потом уже, когда появилась возможность спокойно все обдумать, я пришел к единственно верному выводу: в доме напротив затаился один-единственный вражина. То ли немец, то ли власовец – в Бреслау было много власовцев. Но какая разница? Затаился, пересидел, увидел нас и по своей поганой сущности пустил очередь, потом смылся. А может, у него патроны кончились, тоже несущественно. Как бы там с ним ни обстояло, больше не стрелял – спасибо и на том…
Осипчук ничком лежал рядом, не шевелился. Похоже, его убило наповал – из-под головы уже расплылась лужа крови. Ну а со мной обстояло не лучшим образом: боли я не чувствовал, но, когда попытался встать, оказалось, ноги совершенно не слушаются, лежат как колоды, такое впечатление, что нижней половины тела вообще нет, хотя она, конечно, никуда не делась, извернувшись, я увидел, что ноги при мне и ран на них вроде не заметно, не болят, но повиноваться отказываются, хоть ты тресни…
И в теле боли не было, только в животе легонько пекло, будто проглотил что-то чертовски горячее. Уперся кулаками в брусчатку, кое-как перевернулся на спину, посмотрел на грудь и пузо – и как-то сразу понял при полном сознании и отсутствии всяких посторонних мыслей, что дела мои очень и очень хреновые…
Пять аккуратных дырочек россыпью по животу, сверху донизу. Причем крови практически нет. Аккуратные такие дырочки с опаленными краями, четко выделявшиеся на моей вылинявшей гимнастерке. Воевал я не первый год, видел и свои, и чужие раны, два раза лежал в госпитале, так что в ранениях разбирался. Сплошь и рядом отсутствие крови и боли в сто раз хуже наличия таковых. Подо мной не мокро – значит, пули не прошли навылет, застряли в кишках, и началось внутреннее кровоизлияние, штука очень скверная. Причем очень похоже – по расположению дырок видно, – что одна, а то и парочка пуль угодили в позвоночник, почему я ног и не чувствую. А это уже совсем паскудно…
Лежу на спине и встать не могу, ниже пояса тела не чувствую. Ноги не шевелятся, может, и вправду похолодели, как у покойника, может, мне это только чудится, но какая разница, если дела крайне хреновые? На помощь в скором времени рассчитывать не приходится. Специфика городского боя. Это в чистом поле санитары идут в боевых порядках, следом за атакующими, а в городском бою, где все перемешалось, санитаров быстро не дождаться, слишком их мало для городских улиц, да вдобавок бой разбился на множество стычек помельче. Впрочем, чуть полегче в этом плане пехоте, к ним-то санитары близко, а у танкистов все по-другому, долгонько приходится ждать санитаров, и не всем удается дождаться…
Одним словом, положение мое хуже некуда. Даже если санитары меня подберут до того, как меня окончательно добьет внутреннее кровоизлияние. Видывал я и раненых с пулями в позвоночнике. За редчайшими исключениями, всегда кончалось если не ампутацией ног, то полным и окончательным их параличом – тот самый хрен, который редьки не слаще. Такого люди боялись пуще, чем смерти…
И вы знаете, не было ни страха, ни горя – одна только невероятная обида на то, что все обернулось именно так. На то, что я валялся посреди улицы – орел фронтовой, бравый лейтенант-танкист, горел-не-сгорел, орден и четыре медали, двадцать четыре неполных годочка от роду. Мать с отцом живы, переживают за меня, младшая сестренка школу заканчивает, в консерваторию собирается, девушка ждет, часто пишет – и даже если я останусь в живых, как я к ней такой? Такая обида захлестнула, что волком выть хочется…
Вот так я и валялся на булыжине, будто сломанная кукла. Насколько мог определить, бой вовсю громыхал не далее чем в полукилометре от меня. Я решил, что скоро, пока еще в сознании и дело не обернулось совсем скверно, туда поползу. Ползун из меня никудышный, но, может, и доберусь. Вдруг да на них вышли какие санитары? Не так уж редко случались такие чудеса. Не валяться же тут, пока окончательно не скрутит? Подыхать, так с музыкой, то бишь отчаянно пытаясь выжить, пусть и ползком… Страшно рвался выжить, пусть виды на будущее и весьма нерадостные…
Пить хотелось чертовски. На поясе у меня висела почти полнехонькая алюминиевая фляга, но я собрал в кулак всё, что осталось от силы воли – а кое-что осталось, – и к ней не тянулся. Прекрасно знал, что при ранении в живот пить хочется нестерпимо, но никак нельзя, для «животника» вода – все равно что яд. А жить хотелось отчаянно, и я держался, превозмогал сухость во рту и в глотке…
Тут оно всё и произошло. Быстро, в какой-то миг, без всяких световых и звуковых эффектов, не то что в кино. Хлоп! – и окружающий мир изменился невероятно, стал совершенно другим…
Не было ни замощенной булыжником улочки, ни горящего дома, вообще не стало города Бреслау. Какое-то совершенно другое место. Я лежал в высокой, этак по колено, мягкой траве, летней, ярко-зеленой, сочной. Над Бреслау небо было хмурым, а тут – ясным, голубым, безоблачным, безмятежным таким…
Никаких мыслей, а уж тем более догадок и в голову не приходило. Просто-напросто я был уверен, что это мне не чудится, что это не предсмертный бред, не видения затухающего мозга. Голова вполне даже ясная, сознание не мутится, и все чувства в норме, я ощущал всем телом абсолютно реальную, мягкую траву, вдыхал ее умиротворяющий, какой-то очень мирный запах, слышал, как совсем недалеко словно бы шелестит под легоньким ветерком листва. Но ведь такому не полагалось быть! И тем не менее так и было…
Приподнялся на локте – что далось легко, – огляделся. Снова никаких признаков, что сознание мутится, со зрением все в порядке, прочие чувства в норме. Но окружающее! И вправду, какое-то другое место… Опушка довольно густого леса, обширная поляна, на которой островками растут совершенно незнакомые, но очень красивые цветы, красные, синие и желтые, пахнут опять-таки незнакомо, но прямо-таки одуряюще. А ведь цветам полагалось бы давным-давно отцвести, а траве – пожухнуть и высохнуть. Здесь – где?! – очень похоже, всё еще лето…
До деревьев совсем недалеко, метров двадцать. И деревья совершенно незнакомые, никогда таких раньше не видел. Меж деревьями – буйная невысокая трава и незнакомый кустарник, ничего похожего на те немецкие леса, что приходилось видеть, у немцев леса совсем другие – и деревья другие, и сами леса выглядят иначе. В некоторых деревья, представьте себе, пронумерованные, часто и трава, и кустарник старательно изничтожены почти целиком. Совершенно другой лес, такое впечатление, что это какие-то дикие места, где люди либо вообще не бывают, либо ничего не «окультуривают». Неоткуда в той части Германии, которую я прошел, взяться такому лесу…
Тут я заметил левее, между деревьями, какое-то движение, что-то белое – ага, женщина в длинном белом платье, чуть постояла и пошла ко мне неторопливо, целеустремленно, безбоязненно…
Накатила слабость, чего следовало ожидать, рука уже не держала, локоть словно бы поскользнулся на льду, и я рухнул навзничь в пахучую траву. Попытался вновь приподняться – не получилось. В животе пекло всё сильнее, словно крутого кипятку наглотался, в голове уже легонько мутилось, но явственно слышал, как тихонько, все ближе шуршит трава под подолом платья – я успел заметить, что белое платье на ней длинное, до земли…
Очень быстро она оказалась рядом, гибко опустилась на колени, разглядывала с явным любопытством. А я таращился на нее во все глаза. Поразительно просто, как много человек успевает заметить за считаные секунды…
Описать ее очень легко, я ее помнил навсегда, она и сейчас перед глазами, совершенно такая, как тогда. Пожалуй, не женщина – девушка, очень уж молодо выглядела. Чертовски красивая, редко я таких красивых видел и раньше, и потом. Аккуратно расчесанные светлые волосы ниже плеч, глаза зеленые, почти в точности цвета сочной высокой травы. На голове этаким веночком надето настоящее ожерелье из отшлифованных камней, зеленых и алых, расстояние меж ними пальца в два, так что прекрасно видно: камни нанизаны на светло-коричневый плетеный шнурок, все одинакового размера, только один, зеленый, побольше, помещается как раз над переносицей. Белое… скорее платье, чем рубаха, на груди и вокруг широких рукавов – вышивка, красно-сине-желтая, как те цветы, что вокруг растут. Во что она обута, я не видел, но не удивлюсь, если босая – по этой траве, по этому лесу, отчего-то чувствуется, можно запросто расхаживать босиком, это будет даже приятно. В бога в душу, ну неоткуда такой в Германии взяться посреди боев и пожарища! Только что-то не похож этот лес на Германию, режьте меня, никак не похож…
Она положила мне на грудь ладонь – явственное прикосновение реальной, теплой девичьей ладошки! – произнесла длинную фразу с явно вопросительной интонацией. Язык был насквозь незнакомый, но не лающий немецкий, в котором я чуточку разбирался, и уж никак не польский – в нем я тоже немного поднатаскался, да и до войны чуточку знал, белорус как-никак, хоть и не западный. Вообще неславянский язык, такое впечатление. Насквозь незнакомый, и всё тут…
Что я мог ответить? Сказал по-русски:
– Не понимаю, – добавил по-немецки: – Нихт ферштеен, – и еще по-польски: – Не розумем.
Она чуть пожала плечами с этакой милой гримаской – но не произнесла ни слова ни на одном из этих трех языков – скорее всего, ни одного не знала. Куда ж это меня занесло из тех мест, где уж немецкий-то должны понимать?! Она сказала еще что-то на своем непонятном языке, уже короче, и на сей раз я интонацию не смог определить.
Не до того стало, чтобы пытаться интонацию определять. В животе резануло, ощущение было такое, словно на него раскаленных угольев насыпали, меня, должно быть, всего перекосило, я не сдержался и громко застонал от боли. Собрал все силы и сдержался, стыдно было перед ней стонать, как раньше стыдно бывало перед девчонками-санитарками. Я не лопух какой-нибудь, только что попавший на передок, я бравый танкист, «веселый друг» из известной песни про «экипаж машины боевой», мне полагается стиснуть зубы и терпеть, хоть боль и запустила зубья, вгрызалась, пополам рвала…
Она легонько нахмурилась с озабоченным видом, словно только что заметила, что со мной неладно. Осмотрела меня с ног до головы, по очаровательному личику видно, что-то для себя решила, коснулась пряжки моего офицерского пояса с пятиконечной звездой, несколько раз настойчиво повторила одну и ту же короткую фразу. Я по наитию поднял ослабевшие, словно отяжелевшие руки, расстегнул пряжку, распустил ремень. Судя по тому, как она одобрительно покивала, именно это от меня и требовалось. И повела себя в точности как опытный санитар или врач – довольно бесцеремонно, но без малейшей брезгливости задрала под горло гимнастерку, потом пропотевшую нижнюю рубашку, уставилась на мое бедное пузо. Я, хоть и боль не утихала, стиснул зубы, заставил себя приподнять голову, тоже глянул. Как и следовало ожидать, кожа вокруг ран покраснела и вспухла, и крови нет ни капли, она вся внутри…
Девушка положила мне ладони на живот, лицо у нее стало отрешенным, напряженным, словно прислушивалась к чему-то далекому. То ли мне показалось в тот момент, то ли и в самом деле от ее ладошек распространялась прохлада, очень даже приятная для живота, который все так же жгло, как огнем. Правда, боль нисколечко не утихла, но я отчего-то ощутил отчаянную, прямо-таки бешеную надежду…
Длилось это недолго. Девушка что-то сказала, покивала с таким видом, словно ей теперь всё ясно, а потом повернулась к лесу и очень громко, хоть и не криком, произнесла длинную фразу, такую же певучую, мелодичную, как весь ее непонятный язык, но звучало это – уж я-то разбираюсь – самым настоящим приказом. Ни словечка не понял, но интонации у нас, ручаться можно, совершенно одинаковые…
Тут же на лице у нее отразилось удовлетворение, и она, снова по интонации ясно, кого-то нетерпеливо поторопила. Кто-то к нам шел, с тихим шелестом раздвигая траву. Кто, я не видел – не мог уже поднять головы, как ни пытался. Она, мельком глянув на меня, сделала ладонью такой жест, будто прижимала к земле, коротко, повелительно бросила что-то, что скорее всего следовало перевести как «Лежи уж!». Я и лежал, а что мне еще оставалось, превозмогал жгучую боль, стиснув зубы, изо всех сил старался не стонать, гвардии танкист лихой…
Тот, кого она позвала, подошел ко мне вплотную, и вот тут-то я едва не заорал. Не от страха – от лютого изумления. Такой подошел… Такое…
Существо. Создание. Удачнее слов и не подберешь. Большое, выше, чем по пояс стоящему человеку, кряжистое такое, массивное, сплошь заросшее густой, блестящей чуточку коричневой шерстью, и морда со стоячими круглыми ушами тоже, и тыльная сторона ладоней с короткими черными скорее когтями, чем ногтями. Морда ничуть не походила ни на обезьянью, ни на кошачью, вообще на морду какого бы то ни было известного мне животного не походила. Впрочем, еще неизвестно, морда это или лицо, животное это или что-то другое. Какой-то такой у него был вид… не животного. Точнее не берусь свои впечатления объяснить…
Большие желтые глаза с вертикальным черным зрачком казались умными. Гораздо умнее, чем у собак. Есть ли у него хвост и какой, я не видел. Но видел, как он подходил, неуклюже косолапя, култыхая на кривоватых задних лапах – ногах? Передние были прямые, раза в два длиннее задних, и как-то сразу определялось, что на четырех ему гораздо сподручнее ходить. И бегать – может так припустить… Пожалуй что, не лапы, а такие вот мохнатые руки – оно в обеих, согнув ладони ковшиком, как-то очень привычно держало по большой чашке – словно бы из обожженной глины, покрытой светло-зеленой глазурью, очень похожей на узбекские пиалы, которых я насмотрелся в Ташкенте. По ободку каждой шел черно-золотой узор, как мне показалось, в том же стиле, что узоры у нее на платье.
Что интересно, от него именно пахло, а не воняло. Пахло чистой, нагретой солнцем шерстью и еще чем-то непонятным, но не вызывавшим отторжения или других неприятных чувств… Да, я упустил одну деталь. От девушки тоже пахло непонятно, не духами и не здоровым свежим потом – скорее уж лесом, травами, цветами, ягодами, еще чем-то, и эти витавшие вокруг нее ароматы были очень приятными.
Повернувшись к непонятному существу, девушка что-то спросила. И оно ответило! Речь была не вполне человеческая – словно бы чуточку взревывающая, монотонная, – но вполне членораздельная, внятная, оно явно отвечало на том же языке. Хоть и решительно непонятно, кто оно такое, но это никак не животное, несмотря на полное отсутствие одежды. Повторять человеческие слова может тот же попугай, а вот осмысленно и членораздельно поддерживать разговор с человеком ни одно животное не может…
Таращилось оно на меня едва ли не с бóльшим любопытством, чем я на него. Очень может быть, таких, как я, в жизни не видело – ну взаимно, мохнатик… Что-то спросило у девушки, она ответила кратко, причем ее последние слова, ручаться можно, означали что-то вроде «Не время языком болтать!». Существо примолкло и больше вопросов не задавало.
Взяв одну из чашек и приподняв с неожиданной, неженской силой мне голову, девушка поднесла чашку мне ко рту, показывая ободряющей мимикой, что я должен это выпить. Питье было прозрачным, как вода, хотя пахло, как вода не пахнет – снова травяной, цветочный запах, присущий и этому месту, и двум его загадочным обитателям. Я замотал головой, попытался отстраниться, но не удалось – она придерживала мой затылок с той же неженской силой. Черт, ну как же ей объяснить, что пить мне сейчас никак нельзя?
Я принялся мотать головой, отчаянно гримасничать – всё, на что был способен. Она, все так же держа чашку, заговорила, втолковывала что-то примечательным тоном: настойчиво, терпеливо, чуть ли даже не ласково – словно заботливая мать, вразумляющая глупенького ребенка, который не хочет пить горькое, но необходимое для него лекарство.
Ее тон заботливой матери или опытной учительницы меня в конце концов убедил. Я подумал: где бы ни оказался, играть явно следует по здешним правилам, очень может быть, совсем непохожим на наши. Это у нас раненным в живот пить категорически нельзя, а здесь – где, кто бы объяснил?! – обстоит, возможно, совсем наоборот. Я перестал мотать головой и барахтаться. Она сделала удовлетворенную гримаску, поднесла чашку к губам. Поила очень умело, словно медсестричка с нешуточным опытом, так что на гимнастерку почти не пролилось.
Это определенно была не вода. Совсем другой вкус, сладковатый, будто у чуть-чуть разведенного водой фруктового сока. Прохладная, бодрящая жидкость, то ли самовнушение сработало, то ли и в самом деле боль унялась, и противная слабость во всем теле стала не такой заволакивающей с головы до пят, отступила. Точно, лекарство…
Чашка, если прикинуть, вмещала почти что литр, но я все выхлебал вмиг. С удовольствием выпил бы еще, в животе горело и пекло, жажда если и унялась, то ненамного – но не похоже было, чтобы девушка собиралась меня поить и дальше. Снова сделала тот же жест, только теперь обеими ладошками – будто прижимала мои плечи. Я понял, что лежать мне нужно смирно, ну, и лежал смирнехонько, а что мне еще оставалось? Лежал, смотрел в безмятежное синее небо – ну ни дать ни взять Андрей Болконский под Аустерлицем! – и в душе крепла сумасшедшая надежда на то, что все обойдется. Быть может, не такая уж и сумасшедшая…
Я по-прежнему не строил никаких догадок касательно того, куда я попал и кто они такие. Довольно и того, что никакие они не враги, это уже совершенно ясно. Так к чему мучить мозги, если все равно не будет полной ясности и мы с ней друг друга не понимаем? В моем ох как незавидном положении только и ломать голову над загадками… Наоборот, в голову лезли посторонние дурацкие мысли. Я вдруг подумал: а ведь абсолютно не помню, какое воинское звание у князя Андрея было под Аустерлицем, хотя в школе по литературе, по «Войне и миру» в частности, у меня были одни пятерки. Что за ненужная сейчас чушь лезет в голову…
Существо село, плюхнулось толстым мохнатым задом в высокую траву, таращась с тем же любопытством. Девушка, уже забравшая у него вторую чашку, наклонилась надо мной и, сосредоточенно хмуря бровки, принялась поливать мне на живот. Это уже было не питье: тягучая жидкость густо-малинового цвета, липкая, как варенье, я кожей почувствовал – и словно бы прохладная, как питье из первой чашки, приятно холодившая и словно бы унимавшая боль в животе. Понемногу меня стало клонить то ли в сон, то ли в забытье, дрема наплывала липкими волнами, я словно бы, легонько раскачиваясь из стороны в сторону, плыл куда-то, где хорошо, уютно и покойно…
То ли дремал, то ли потерял сознание. Не знаю, сколько это продолжалось. Когда вновь открыл глаза, не почувствовал ни боли, ни сонной одури. Гимнастерка и исподнее были все так же задраны под горло, девушка по-прежнему стояла надо мной на коленях, и всё так же рядом с ней сидел Мохнатик (по-моему, такое имя ему подходит гораздо больше, чем «создание» или «существо»). Увидев, что я очухался, она ободряюще улыбнулась и показала рукой, чтобы я посмотрел на свой живот (я уже неплохо понимал ее жесты).
Я и посмотрел. Но до того произошло нечто очень примечательное.
Когда она наклонилась, длинные светлые волосы упали ей на лицо, и она, выпрямляясь, извечным женским движением отбросила их за спину. И я увидел ее правое ухо – на пару мгновений, но этого хватило, чтобы увиденное навсегда врезалось в память. Это было не обычное человеческое ухо, каких любой из нас за свою жизнь видел, наверное, миллион, мужских и женских. Формой от человеческого оно изрядно отличалось, настолько, что различия сразу бросились в глаза. Верхушка не овальная – что-то вроде острого угла с загибом назад. А мочки вообще не было. Причем не похоже, что это результат какого-то калечества: незаметно было ни шрамов, ни ожогов. Похоже, таким ее ухо было отроду – но у людей подобных не бывает. И большая серьга, похоже, серебряная, в треугольной подвеске шлифованный зеленый камень, такой же, как на ожерелье во лбу.
В тот момент я нисколечко не задумался над этой очередной странностью. Кое-что другое занимало мысли без остатка – что там с моими ранами? Вот что занимало в первую очередь.
Я посмотрел. Впору было заорать от радости. От алой жидкости не осталось и следа, а на животе были не дырки от пуль, а пять следочков, какие остаются после пулевых ранений, благополучно заживших несколько месяцев назад. И всё. Ошибиться я не мог, насмотрелся заживших ран, у самого на плече была похожая – под Познанью я высунулся из башни, и какой-то гад угодил мне в левое плечо из винтовки. Совершенно та же картина…
Девушка поднялась на ноги (она стояла на притоптанной траве, и я видел теперь, что и подол ее платья расшит тем же узором в те же три цвета). Правую руку она сжала в кулачок и сделала обеими движение, которое можно было расценить только как предложение встать. Я и встал, ничуть не шатаясь, голова не кружилась, тело исправно повиновалось. Как и не было пяти пуль в животе.
На ее личике явственно выразилась радость и вроде бы довольство собой – что ж, у нее были все основания собой чуточку гордиться: неведомо как, но раны залечила. Мохнатик свои чувства выразил более непосредственно: как сидел, так и повалился на спину, колотя себя по груди передними руками-лапами, болтая кривыми задними, восторженно визжа. Девушка с улыбкой легкого превосходства смотрела на него, как взрослый на расшалившегося несмышленыша. Потом повернулась ко мне, разжала кулачок. На ладони у нее лежали пять пуль от шмайсеровских патронов – кургузые, пузатенькие. Показала на них пальцем, указала мне на грудь. Я и на сей раз ее понял: интересовалась, не хочу ли я взять их на память. Как-то машинально я взял с ее маленькой теплой ладошки пули и ссыпал в карман галифе. Сам не знаю, почему так поступил, прежде такое у меня было не в обычае. Ну да, некоторые после операции брали на память пули или осколки, но не я. Когда в сорок четвертом в Белоруссии мне в левый бок прилетел осколок, вспоров кожу, засел меж ребрами, так что врач без всякой операции вытащил его щипцами, он тоже спросил, плеснув в честь легкого исцеления немного спирта (извлекал без всякого наркоза, понятно, я стиснул зубы и не застонал, хотя было больно) – буду я брать его на память, или как? Некоторые, мол, берут. Только мне этакая память была совершенно ни к чему, и я сказал: может выбросить в мусорное ведро. А сейчас вот взял зачем-то пули.
Заправил в галифе нижнюю рубашку, взялся за ремень – он тем концом, где пряжка, удержался, а второй повис чуть ли не до земли, так что кобура с пистолетом вот-вот должна была упасть. Застегнул пряжку, оправил кобуру, собрал под ремень сзади складки гимнастерки. Бравый вояка стал, дальше некуда, хоть сейчас на доклад к Верховному – только что я такого, лапоть, каких на пятачок пучок, ему могу важного и серьезного сказать?
Дырки на гимнастерке так и остались, никуда не делись, но они меня как-то не волновали. Девушка мне улыбалась с довольным видом, а я ломал голову, как мне ей выразить самую искреннюю и горячую благодарность. Так и не успел ничего придумать – взяв меня за плечо с той же неженской силой, повернула спиной к себе, легонько толкнула ладошкой меж лопатками…
Хлоп! И не было больше ни таинственной опушки леса, ни странной девушки, ни еще более странного Мохнатика. Я прочно стоял на ногах посреди мощенной булыжником улочки Бреслау, поблизости все так же жарко полыхал тот дом – у него уже и крыша занялась – и лежал мертвый Осипчук с расплывшейся еще шире под головой лужей крови…
И пять дырок от шмайсеровских пуль на гимнастерке – значит всё это мне не привиделось, все было на самом деле…
Странно, но в первый миг я ощутил лишь легкую обиду, разочарование: оттого, что она меня из своего мира выпихнула так буднично, будто торопилась. И тут же устыдился, выругал себя на три гвардейских оборота с танкистским кандибобером: скотина, болван неблагодарный! Она ж тебе жизнь спасла, от неминучей смерти избавила так, что и зеленкой мазать нечего! Вот главное, за что ты ей должен быть по гроб жизни благодарен. С какой такой стати ей было устраивать прочувствованное прощание, если главное сделано, а между собой вы двух слов связать не можете?
Я был посреди прежней своей жизни, и следовало быстренько определяться. Посмотрел на свои трофейные – секундная стрелка кружила исправно, не похоже, чтобы часам досталось, когда я повалился на камень. Выходило, что прошло всего-то минут пятнадцать, в четверть часа всё и уместилось. И некогда было рассусоливать, некогда горевать по Осипчуку, воевавшему у меня в экипаже полгода, – поблизости вовсю так же грохотал бой, была война, и мне было отведено строго определенное место…
Снял я со спины мертвого Осипчука исправную на вид рацию (я с рацией обращаться умел, так что нужно было и дальше выполнять задание), подобрал свой ППС, пистолет-пулемет Судаева – и побежал в ту сторону, где тарахтели очереди и рвались гранаты…
Ну, дальше ничего особенно интересного. Пехота наша штурмовала длинный трехэтажный дом, что получалось плохо, и у засевших там немцев – и власовцев, как вскоре обнаружилось – нашлось с полдюжины пулеметов, и огрызались они отчаянно. Комроты, мужик битый, не торопился, не имея конкретного приказа, гнать своих бойцов в лоб на пулеметы – залегли где удалось и перестреливались. Очень он обрадовался, когда я объявился в его импровизированном КП в аптеке на углу. Я развернул рацию и быстро связался с «Одуванчиком». Вскоре подошли две самоходки, стали гвоздить по дому от всей славянской широты души. Тут уж немцам быстро и качественно поплохело, вывесили в разбитое окно белую тряпку и стали выбегать с задранными руками. Набралось их десятка два – и пятеро власовцев с их погаными эмблемами на рукавах, к тому времени уже прекрасно нам знакомыми. Немцев комбат отправил в наше расположение, а власовцев согнали к ближайшей стене и резанули по ним из «Максима» – а как еще с этими сволочами поступать? По редчайшему стечению обстоятельств попадали они в плен – а вот так, сгоряча, их и не брали…
А когда бои за Бреслау кончились и мне предстояло вернуться к себе в расположение, я удумал одну штуку… Гимнастерка у меня была хоть и старенькая, застиранная, но целенькая, без единой дырки. Теперь, изволите видеть, дырок сразу пять, опытному глазу сразу видно, что от пуль. А на мне-то ни единой свежей раны! Кто-то глазастый мог усмотреть, вспомнить, что в город я уходил без единой дырки на гимнастерке – и, чего доброго, начались бы совершенно ненужные мне расспросы. Не собирался я никому рассказывать о случившемся, никто бы не поверил, как я сам не поверил бы на их месте. Вот и взял свой трофейный эсэсовский кинжал, до бритвенной остроты заточенный, вырезал на брюхе лоскут неровных очертаний, убрав все пять дырок. Тут уж никаких сомнений не возникло – мало ли где в городском бою можно клок из гимнастерки выдрать? Раздобыл новую х/б у старшины – и все дела.
Только недели через две, когда объявился передвижной банно-помывочный пункт и мы после баньки – с настоящей баней не сравнить, но все же баня – переодевались в чистое исподнее, Тарас Олифан, мой механик-водитель, стал как-то странно ко мне приглядываться. И в конце концов, покрутив головой, ляпнул:
– С памятью у меня что-то, что ли? Вроде не было у тебя, командир, таких дырок на пузе…
Я сказал как мог беззаботнее:
– Память тебя подводит, Тарас, это ж у меня с сорок второго…
Мы с ним воевали вместе больше года и в бане голыми друг друга видели не раз. Но кто бы помнил наперечет друг у друга следы от старых ран? Очень уверенно я держался – и Тарас чуть смутился, пробормотал:
– В самом деле запамятовал…
На том дело и кончилось. За Бреслау мне потом дали «Боевые заслуги», вторую, одна у меня уже была. Но не о том разговор…
Девушку эту, представьте себе, я видел еще раз. Да, так и было. Через неделю примерно мы уходили от Бреслау, и я уже, как путный, ехал на своем танке в составе колонны. Подошли наконец двигатели, нам на рембазе поставили новый, заделали бортовую броню, и я опять был на коне.
Во второй половине дня встала наша колонна и шагавшая по обочине пехота. Как выяснилось быстро, впереди, в полукилометре, на мосту что-то случилось, отчего движение застопорилось на неопределенное время. Пехота как шагала, так и расположилась на обочине на отдых, а мы сидели кто на башне, кто на броне, курили и не особенно ругали задержку – куда нам было спешить?
Вот тут я ее и увидел, ясным солнечным днем, на опушке подступившего к шоссе прилизанного немецкого лесочка. Чем угодно могу поклясться, она там действительно была, стояла у краешка редколесья всего-то метрах в десяти от танка. Вот только… Если в прошлый раз она выглядела совершенно живой, сейчас смотрелась какой-то… полупрозрачной, удачнее слова не подберешь. Так иногда в кино показывают привидения. Я отчетливо мог рассмотреть сквозь нее толстый ствол немецкой липы. Но смотрела она прямо на меня, и я не сомневался, что она меня видит.
А вот ее никто определенно не видел, кроме меня. Народу там было много, танкисты и пехотинцы, многие смотрели в ту же сторону, но ни одного удивленного возгласа не последовало, ни одной головы в ее сторону не повернулось, никто не показал, что ее видит. Видел только я. Она была в том же платье, волосы так же расчесаны, на голове то же самое ожерелье из зеленых и красных камушков – были ли это стекляшки или шлифованные самоцветы, я как тогда не знал, так и теперь не знаю. И Мохнатика на сей раз при ней не было.
Смотрели мы друг на друга недолго, может, пару минут. Выглядела она совершенно спокойной и словно бы довольной. Красивая – спасу нет. Ушей ее я не видел, волосы скрывали. Потом она улыбнулась, подняла руку, легонько помахала мне. Я едва не помахал в ответ, но вовремя опомнился. Хорошо бы я выглядел: ни с того ни с сего машу рукой пустому месту…
Видимо, на лице у меня все же что-то такое отразилось: Тарас, сидевший на броне позади башни, чуточку встревоженно спросил:
– Что такое, командир? Что-то ты вдруг стал такой бледноватый, словно привидение узрел…
Он и не подозревал, насколько был близок к истине… Я сдержался, конечно. Ответил как ни в чем не бывало, не сводя с нее глаз:
– Да ерунда, вспомнилась тут одна хреновина…
Он пожал плечами и больше вопросов не задавал. А девушка еще раз помахала – и исчезла, словно некий выключатель повернули…