Везде, особенно в городишках вроде Косачей, базар – средоточие жизни и кладезь ценной информации. Большую часть сведений о художествах «квакиных» мы получили как раз на базаре. По тем же причинам местный НКГБ уделяет ему особое внимание…
– Теперь давай о Кропивницком, – сказал Радаев. – Чекисты хорошо поработали в областном центре, бывшем воеводстве. Ну, ты сам знаешь, как все обстояло…
Я знал, конечно. На другой день после ареста Радаев отправил в камеру к часовщику военного парикмахера, и тот поработал на совесть, укоротил волосы, убрал бороду, оставив лишь усы а-ля Пилсудский – одним словом, сделал все, чтобы часовщик во всем походил на фотографию с паспорта (ее для надежности подполковник распорядился переснять и увеличить). Десять лет – это все же не двадцать восемь, как в случае Кольвейса. Без труда можно было определить, что на обоих снимках один и тот же человек.
– До войны там было четыре часовщика, все старожилы, – продолжал полковник. – Один умер в сорок втором, был уже весьма преклонных лет. Кравца со всем семейством убили немцы – ты наверняка понимаешь по фамилии, кто он был?[23]
– Конечно, – сказал я.
– Ну вот… Двое живы, причем один еще работает. Оба уже старые, но, по отзывам, сохранили ясность ума и трезвую память. Никакого Ендрека Кропивницкого они не знают, человека с фотографии никогда не видели. Уверяют, что никакого пятого часовых дел мастера в городе не было. То же показали и десяток опрошенных старожилов: имя им ничего не говорит, человек на снимках им неизвестен.
– Интересно, – сказал я. – Один нюанс: специалисты уверяют, что паспорт Кропивницкого не на коленке сработан, а безусловно, выдан государством…
– Я и не спорю, – сказал Радаев. – Только сам знаешь, на войне обстановка частенько меняется резко. Так и здесь получилось. Донесение из воеводства поступило утром, а незадолго до обеда пришла самолетом спецпочта из Москвы, иногда они тянут, но в этот раз сработали оперативно. Вот, любуйся. Тебе отписано, как старшему группы.
Он выдвинул ящик стола и положил передо мной пакет, каких я навидался достаточно: размером со стандартную канцелярскую папку, плотная желтоватая бумага, кроме надписей – соответствующие штампы, две разломанные сургучные печати.
– Личное дело капитана Ромуальда Бареи, – пояснил Радаев. – К нам попало в сентябре тридцать девятого. Наш аноним прав: капитан Ромуальд Барея и часовщик Ендрек Кропивницкий – несомненно, одно и то же лицо. Я, в отличие от тебя, польского не знаю, но фотография говорит сама за себя, а чтобы прочитать написанное латинским шрифтом «Ромуальд Барея», особенных знаний не нужно. Правда… – он поморщился, такое впечатление, досадливо. – Есть тут крупная несообразность. Мне Орлич навскидку перевел кое-что, совсем немного, но этого хватило, чтобы усмотреть крупную несообразность. Ничего не буду разжевывать, ты сам быстренько поймешь. Возможно, определишь: откуда у него взялся паспорт на другую фамилию, у таких, как Барея, частенько бывает несколько фамилий. – Он усмехнулся. – Впечатление такое, будто кто-то у поляков был большим шутником…
– То есть?
– Ты ведь, когда начал службу, почти два года занимался Польшей. Должен был читать польскую литературу и на польском, и на русском – мало ли где понадобится… Генрика Сенкевича читал?
– Чисто по обязанности, как польскую классику, – сказал я. – Частным образом он мне решительно не пошел – тяжеловесный слог, затянуто… Вот Болеслав Прус – другое дело: «Фараон», «Кукла»… Совсем в другом стиле написано.
– Ну, как гласит народная мудрость, кто любит попадью, а кто – попову дочку… – вновь усмехнулся подполковник. – А мне вот Сенкевич нравится. Вспомнил и сопоставил… В одном из романов из старинной жизни у него есть такой герой: рыцарь Ендрек из Кропивницы. Ендрек из Кропивницы – Ендрек Кропивницкий… Не похоже на простое совпадение. Точно, кто-то у поляков был шутником и хорошо знал классику. Ладно, это, по большому счету, несущественно. Иди и проштудируй дело. Потом сразу доложишь, что накопал.
Я взял пакет, повернулся через левое плечо и вышел из кабинета – еще более обширного, чем мой, в силу той же специфики здания. В обычных условиях такой кабинет полагался бы даже не полковнику – генералу. Поднялся к себе на этаж выше, с трудом сдержавшись, чтобы по-мальчишески не скакать через две ступеньки. Настроение было прекрасное: рванула вперед работка, пусть и не дававшая пока следочка к Кольвейсу и его архиву…
…Я неторопливо вытянул из пакета не такую уж толстую серую папку, положил перед собой…
И не раскрыл. Оба-на, сюрприз!
Подобных папок я повидал немало и в тридцать девятом, и позже. Отлично знал эту стандартную маркировку с печатным грифом и двумя большими штемпелями. В просторечии «двуйка», что означает по-русски «двойка». Если официально – второй отдел польского Генерального штаба, занимавшийся разведкой и контрразведкой. Заграничная разведка и действия против иностранной агентуры…
Теперь я понимал, где сугубый профессионал Радаев моментально усмотрел «крупную несообразность» – надо полагать, сразу после того, как капитан Орлич ему перевел надписи грифа и штампов. Контрразведка «двуйки» работала исключительно против разведорганов противника, в нашем случае – против Разведупра (ставшего впоследствии разведуправлением Генерального штаба РККА) и внешней разведки НКВД. Украинскими националистами она занималась потому, что их обучали и вооружали абверовцы, которым УВО, а потом ОУН[24] поставляли разведданные – классическая иностранная агентура, хоть и маскировавшаяся под «независимых». Коммунистическим подпольем, то есть врагом внутренним, как раз и занималась дефензива, подчинявшаяся Министерству внутренних дел – как обстояло и в Российской империи, где Охранное отделение, занимавшееся исключительно «политиками», подчинялось МВД. Контрразведкой, как и внешней разведкой, рулили армейцы. Две разные конторы. Здесь наш неведомый аноним угодил пальцем в небо: будь Барея «двуйкажем», как это в обиходе звалось, он никак не мог служить в дефензиве, и наоборот.
Ладно, не стоит гнать лошадей, я ведь еще и не открывал папку.
Ну и открыл. Фотография не подклеена, а вложена в аккуратный кармашек из плотной бумаги. Достаточно одного взгляда, чтобы вмиг опознать часовщика – судя по всему, снимок сделан близко к тому времени, к какому относится фотография в паспорте, быть может, вообще в одно время, а то и в один день – очень уж лица похожи, такое впечатление, относятся к одному и тому же возрасту. Разница только в том, что на паспортной фотографии Барея-Кропивницкий в костюме с аккуратно повязанным галстуком, а на фото из личного дела – при полном офицерском параде: офицерские галуны на воротнике кителя, капитанские звездочки на погонах. Наград только две, Львовский крест и юбилейная медаль. «Виртути милитари», надо полагать, еще не получил, иначе непременно надел бы для такого снимка.
Ромуальд Барея, с непременной добавкой о родителях, как это было у поляков принято во многих документах, в том числе и в паспортах: «сын Рышарда и Марии». Ромуальд, надо же. По моему разумению, имечко такое приличествовало скорее красавчику-фрачнику вроде Макса Линдера[25] с напомаженным пробором и усиками стрелочкой – а у Бареи (что я отметил и при личном общении) физиономия была грубоватая, к которой больше подходило определение «мужицкая». Впрочем, если папаша и был простым «хлопом», то безусловно не из бедных – наш Ромуальд, родившийся 23 февраля 1894 года (та же дата и год, что в паспорте на имя Кропивницкого), в 1903 году поступил в гимназию, а при царе это было недешевым удовольствием, обходившимся в шестьдесят пять рублей золотом в год.
Не доучился, в 1911-м вышиблен из предпоследнего шестого класса, как уточнялось, «за революционное выступление». Надо полагать, какая-то мелкая буза, на которую тогдашние гимназисты-старшеклассники были мастаки. Год проучился в некоем «Техническом училище Штакельмана», получил диплом часовых дел мастера и стал работать в часовой мастерской «Ланге и Кo» (судя по этому «и Кo», фирма могла быть и крупная) – вот откуда ноги растут…
Та-ак… С 1912 года член ППС-РФ[26], причем ее «боювки» – боевой организации. Серьезная была шатия-братия. Как и ее российская тезка, широко практиковала террор и «эксы» – красиво говоря, экспроприации (а если проще, лихие ребятки грабили банки, почтовые вагоны, вообще те места, где можно было раздобыть на партийные нужды неслабую денежку).
Пойдем дальше… С марта 1912 по ноябрь 1918 г. – хозяин собственной часовой мастерской «Хронос». «Внес большой вклад в деятельность Боевой организации». Нигде не упоминается, что Барея самолично бросал бомбы и орудовал «браунингом». Наверняка у него были другие обязанности – часовая мастерская (как и аптека!) идеальное место для явочной квартиры, куда под удобным предлогом могут приходить связные. Самый разнообразный народ, среди которого выявить подпольщиков крайне трудно. Вдобавок можно собирать полезную информацию – чинить часы в первую очередь приходят люди солидные, с положением, из всех слоев общества (в том числе чиновники, военные и полицейские). Наверняка деньги на обустройство явки дали подпольщики – иначе откуда у восемнадцатилетнего свежеиспеченного мастера финансы на обустройство собственной мастерской? Ну, наследство получил, быть может. Впрочем, это абсолютно несущественно…
«Обеспечил успешные акции Боевой организации, которыми иногда руководили «Зюк» и «Рыдзь»[27] – ого, солидно для молодого парня… Экспроприации почтового вагона на Варшавской железной дороге, кассы Общества взаимного кредита и отделения «Дрезденер-банка», успешное покушение на жандармского подполковника Розена, ликвидация двух агентов Охранного отделения. Парень, надо полагать, был смелый – за такое можно было заработать не только каторгу, но и петлю, после того как ему исполнился двадцать один год, и он, согласно законам Российской империи, стал совершеннолетним, подлежащим смертной казни. Оказался то ли везучим, то ли хорошим конспиратором, то ли все вместе – так ни разу и не попался соответствующим органам, ни единого упоминания нет…
Ноябрь-декабрь восемнадцатого – в чине хорунжего (по царским меркам – корнета или прапорщика, по нашим – младшего лейтенанта) командовал специальным отрядом «Локетек»[28] (надо полагать, кто-то, давший такое именно название, был любителем старопольской старины). Что это был за отряд, не уточняется, но имеется интересное добавление: «Внес вклад в возрождение польской государственности». Надо полагать, отряд занимался чем-то серьезным.
Кампания девятнадцатого-двадцатого годов – состоял при штабе дивизии, произведен в надпоручники (лейтенант), награжден Львовским крестом. Снова ничего конкретного, но есть все основания думать, что человек с большим опытом подпольной работы, явно занимавшийся партийной разведкой и контрразведкой, в штабе не карты рисовал и не каптеркой заведовал, Львовскими крестами так просто не бросались, их не так уж много, в отличие от других наград – номерные.
Ага! После окончания советско-польской войны и до марта тридцать четвертого служил во втором отделе Генерального штаба, в воеводском управлении (в соседнем). Специализировался на работе против украинских националистов. Дважды был в командировках в Германии, в двадцать восьмом, в тридцать первом. Опять никаких подробностей, но тут и гадать нечего: человек с такой специализацией явно отрабатывал связи УВО с абвером. Оба раза под чужими фамилиями: Яцек Палашкевич и Рышард Клюгер, коммерсанты.
Та-ак! В начале марта тридцать четвертого уволен в отставку «по состоянию здоровья». За месяц до этого получил паспорт на имя Ендрека Кропивницкого, скорее всего, для очередной операции под прикрытием, – и этот паспорт у него не забрали, хотя должны были. Вот так и появился на свет часовых дел мастер Ендрек Кропивницкий, перебравшийся сюда из соседнего воеводства и мирно ковырявшийся в часовых механизмах больше десяти лет при всех властях…
Что еще? В марте двадцать первого обвенчался с Люцией Томашевской. Детей не было. Жена погибла в двадцать девятом в железнодорожной катастрофе. Три награды. Последняя, «Виртути милитари», вручена 23 февраля, в день сорокалетия, что позволяет сделать определенные выводы.
Все. Ну, еще автобиография и три данные в свое время характеристики – две при очередных повышениях в звании, третья в январе тридцать четвертого. Ничего не добавляет к тому, что имеется в личном деле и послужном списке.
Я уложил последний листок в аккуратную стопку и закрыл папку. Теперь можно было кое-что обмозговать. Прежде всего, несколько странно, что человек со столь солидным послужным списком поднялся в независимой Польше так невысоко. Боевик с дореволюционными заслугами, выполнял личные поручения Зюка и Рыдзя, стало быть, был им хорошо известен. «Внес вклад в возрождение польской государственности», а до того «обеспечил успешные акции Боевой организации». С такой биографией мог бы дослужиться если не до генерала, то уж до полковника, служить где-нибудь в Варшаве или Кракове, а не попасть в польскую тьмутаракань рядовым оперативником, да и к юбилею польского государства получить не юбилейную медалюшку, а скажем, орден Возрождения Польши.
Ну, чужая душа – потемки. Возможно, именно такое звание и место службы его вполне устраивали – бывают и такие люди, что у поляков, что у нас. Возможно, здесь своего рода патологическое невезение, в любой армии мира хватает таких служак: исправно тянут лямку без единого взыскания, но так уж судьба оборачивается, что всю жизнь проводят в захолустных гарнизонах. Лермонтовский Максим Максимыч, ага, до седых волос вечный штабс-капитан. Знакомая история.
И с его увольнением абсолютно непонятно. «По состоянию здоровья», но в личном деле нет медицинского заключения, что противоречит и нашим, и польским методам делопроизводства. Когда его арестовали, первым делом, как полагается, отправили на медицинское обследование – и врач заверил, что он ничуть не трухляв здоровьем, что любой наш полевой военкомат поставил бы ему штамп «Годен без ограничений» (конечно, на передовую его вряд ли послали бы, но мало ли занятий во втором эшелоне? Я на военных дорожках встречал немало таких вот крепких мужиков пятидесяти лет, а то и немного поболее).
Тогда почему? Совершенно не верится, что его в очередной раз определили под прикрытием на роль цивильного часовщика. Прежние его поездки под личиной коммерсанта заняли одна две недели, вторая – неполный месяц. Что это за супероперация такая, ради которой «Кропивницкий» просидел бы под личиной больше чем пять с половиной лет? Наконец, если допустить, что таковая операция действительно имела место, никто не стал бы вносить в личное дело запись о мнимом увольнении – к чему доводить секретность до абсурда? И медицинского заключения нет. И не просматривается совершенно никаких прегрешений, за которые могли бы выпереть в отставку. Из личного дела следует: звезд с неба не хватал, но серьезных промахов или упущений по службе на зафиксировано, как и выговоров с занесением. Явно собирались и в третий раз отправить куда-то под прикрытием, но вместо этого через месяц отправили в отставку…
Не стоило ломать над этим голову – были вещи поважнее, имевшие к нашим делам, в отличие от загадочного увольнения, самое что ни на есть прямое отношение…
Почему таинственный аноним представил Барею-Кропивницкого сотрудником дефензивы? Из личного дела недвусмысленно следовало, что Барея к ней никогда не имел ни малейшего отношения. Служил в совершенно другой конторе. Всегда и везде во всем, что касается секретных (и не особенно секретных) служб, присутствует некая строгая иерархия. Офицер «двуйки» еще мог выступать в облике сотрудника дефензивы (как я сам два раза выступал в облике милиционера, один раз в гражданском, второй – в милицейской форме), а вот наоборот никак не могло оказаться, не та субординация в отношениях между двумя сугубо разными службами. И уж безусловно, «двуйка» не стала бы фабриковать личное дело ни в каких таких целях прикрытия…
Несомненно, Радаев имел в виду именно эту несуразность. По роду службы Барея никаких коммунистических подпольщиков «катувать» не мог, его служебные интересы лежали в совершенно другой плоскости. Точно так же, как интересы Кольвейса. Даже если допустить, что Барея стал работать на абвер, былого противника, с Кольвейсом он никак не мог пересечься. Наш аноним – человек крайне осведомленный. Знает и настоящее имя Бареи, и его чин в «двуйке». А ведь ни одна живая душа в Косачах не знала, что мирный часовщик живет под чужой фамилией. Когда я говорил об этом со здешним уполномоченным НКГБ, он был не на шутку удивлен, что под самым носом у него, как он выразился, произрастал такой гриб-боровик, точнее, бареевик». А ведь работник был толковый, возглавлял здешний отдел НКВД с сентября тридцать девятого и до войны, всю войну был в партизанском отряде по своей линии…
Мало того, аноним откуда-то знал, что Кольвейс служил именно в абвере – что далеко не каждый немецкий офицер знал. Личным, казенно говоря, наблюдением он бы ни за что этого не определил: абверовцы носили общевойсковую форму «фельдграу» без каких бы то ни было отличительных знаков. И фамилию знал. Так что налицо явное противоречие: с одной стороны, аноним знал то, чего не знал обычный немец и уж тем более обычный обыватель, с другой – приписал Барее несуществующие грехи. Ошибся или поступил так умышленно? А если умышленно, то зачем?
Не было пока что ответов, и не следовало ломать над ними голову, приходилось, как иногда бывает, плыть по течению. И что больше всего злит, лежащая передо мной папка ни на шаг не приближает меня к Кольвейсу. Ладно, я теперь совершенно точно знаю, кто такой Барея. И какая от этого польза для дела? Ни малейшей…
Каждый оперативник прекрасно помнит свое первое самостоятельное дело – и многие со мной согласятся, что это как первая женщина или первая награда. В начале октября моим первым как раз и стал майор из дефензивы – вот тот действительно пытал, издевался и насиловал. Передо мной лежало его личное дело, имелись показания доброй дюжины свидетелей – и едва этот жирный боров понял, что его хвост засунули в мясорубку и сейчас, не особенно и торопясь, прокрутят ручку на пару оборотов, запел, как соловушка, так что победа, признаться, мне досталась легко. (Ну, расстреляли, конечно, по приговору, а что с этим скотом еще делать было?)
С Бареей все обстоит совершенно иначе. Мне попросту нечем его прижать, не на чем вести психологические игры. Репрессировать не за что. Его дореволюционная деятельность говорит скорее в его пользу – боролся с царизмом, без дураков, пусть и под другими знаменами. Участие в советско-польской войне само по себе не компромат. Как и то, чем он занимался в «двуйке»: мы сами точно так же гоняемся за оуновцами и абверовцами. Безусловно, он крайне заинтересует наших «смежников»: хотя Барея и десять лет как в отставке, наверняка многое из того, что он знает, ничуть не протухло, не устарело. Его постараются вывернуть до донышка, причем у него есть все шансы при хорошем поведении выйти на свободу. Или попасть в Войско Польское, где его опыт может пригодиться. Он будет далеко не первый такой и определенно не последний. «Смежники» примут его с превеликим энтузиазмом, но вот мне-то что делать? Посмотрит на меня Барея ясным незамутненным взором невинного младенца, скажет, что никакого Кольвейса не знает и в жизни не видел, а на абвер никогда не работал, и что я ему предъявлю? Только законченный дурак в такой ситуации станет стучать кулаком по столу и орать что-нибудь вроде: «Сознавайся, вражина, нам все известно!» Барея на такую дурь не поведется. При всей своей невезучести он был когда-то твердым профессионалом. И царские жандармы его так и не разоблачили, и оуновцы не вычислили и не пристрелили (а ведь такое порой бывало, до войны они убили не просто офицера, а польского министра внутренних дел Перацкого), и абверовцы дважды лопухнулись, когда он к ним два раза приезжал в виде безобидного коммерсанта. Быстро поймет, что у меня ничего на него нет, и что мне останется? Как в школе, уныло стоять в углу и ковырять стенку – да и то если учитель не заметит и не одернет…
В конце концов я пошел по пути наименьшего сопротивления – позвонил Радаеву, может ли он сейчас выслушать мой доклад, и, узнав, что может, взял папку под мышку и отправился к нему, невольно бросив взгляд на починенные Бареей часы. Они шли исправно, массивный маятник прилежно ходил взад-вперед: клятый Барея и в мирном своем ремесле был мастером…
Сначала веселая, а после – ничуть
Делать вечером оказалось решительно нечего – с Бареей я собирался побеседовать завтра (в потаенной надежде, что к завтрашнему дню всплывет что-то новое, хотя прекрасно понимал, что убаюкиваю себя пустышкой, как ребенок). А загадочный абверовский обер-лейтенант (эти слова следовало бы взять в кавычки) еще не приехал. В конце концов я решил, высокопарно выражаясь, приобщиться к прекрасному, благо удобный случай подвернулся. И мы с Петрушей, как всегда, сообщив дежурному, где нас в случае чего искать, отправились в театр, впервые за все время пребывания здесь, раньше было не до того. Всё лучше, чем сидеть в четырех стенах при полном отсутствии следа и ниточки…
Помпезное было здание, опять-таки построенное при Николае Первом во времена безвозвратно сгинувшего процветания, – очень похожее фасадом на Большой театр в Москве, с колоннами и портиком. Зрительный зал человек на пятьсот, сцена, где запросто могли поместиться с полроты хористов, громадный занавес из тяжелого бархата, великолепная акустика. Пожалуй, не во всяком областном центре такая хоромина сыщется, скорее уж подходит столице союзной республики, а не нынешнему захолустному райцентру.
Афиши расклеили за три дня до концерта. «Ирина Шавельская – романсы и песни русских и советских композиторов. Михаил Баратов – рояль, аккордеон. Григорий Лейзер – скрипка». Никогда не слышал таких фамилий, явно не народные артисты и не заслуженные – ну да дареному коню в зубы не смотрят, не знаю, как там обстояло с горожанами, а военнослужащим билеты выдавали бесплатно.
Места нам с Петрушей достались в восьмом ряду. Обошлось без конферансье, просто свет медленно пригас, и тяжелый занавес стал короткими рывками раздвигаться. Там и сям зааплодировали, мы тоже культурно похлопали, чтобы не отрываться от коллектива. На ярко освещенной сцене стояли трое, и я их мимолетно пожалел: на огромной сцене они казались заблудившимися в музейном зале детишками. А они ничего, держались без всякой скованности. Тоже профессионалы, ага…
Ирина Шавельская оказалась довольно красивой блондинкой в концертном платье до пола, с модной прической – то есть модной на начало войны, потом-то было не до женских мод что в одежде, что в прическах. Ее музыканты были совершенно неинтересными: просто двое мужчин непризывного возраста, один седоватый, второй лысоватый, без особых примет и, что характерно, без фраков, в обычных костюмчиках, разве что с белыми рубашками и «бабочками».
Заиграли скрипка и рояль – на мой непросвещенный взгляд, вполне недурно. Но сосед слева, знакомый капитан Ланин из разведотдела полка, шепнул то ли мне, то ли самому себе: «Рояль чуточку недонастроен». А уж ему с горы виднее, он перед самой войной окончил консерваторию.
Ирина запела приятным низким голосом («Контральто» – так же непонятно в чей адрес шепнул Ланин).
В серьезной музыке я не силен и никогда ею не увлекался – еще в училище крепко полюбил оперетту и джаз. Но все же культурки у меня хватало, чтобы опознать классические романсы «Средь шумного бала, случайно…», «Отвори потихоньку калитку» и иже с ними. Только раз, когда зазвучал романс, совершенно мне неизвестный, я вопросительно покосился на Ланина. Он это заметил и шепнул, не оборачиваясь: «Ария Маргариты, Гуно». М-да, что называется, разобъяснил толково… Но голос у Ирины был приятный.
Не скажу, чтобы я заскучал, но и удовольствия не получил никакого – очень уж не мое это было. Можете считать меня малокультурным, но я крепко подозреваю, что большинство сидевших в зале испытывали те же чувства. И все же это был театр, символ чего-то уютного, покойного, мирного времени, которое неизвестно когда наступит и неизвестно, наступит ли вообще персонально для меня – на войне не следует падать духом, но и лучиться дурным оптимизмом не стоит. В конце концов, последний раз в настоящем театре я был в Минске вечером двадцать первого июня сорок первого года, давали «Баядерку». Я на нее пошел третий раз за четыре дня, и дело не в любви к оперетте – была там одна молодая актриса, ничего у нас еще не случилось, но что-то определенно намечалось, пусть и не особенно серьезное, но и не совершенно легковесное. Вручил букет, решили погулять по городу до рассвета, а на рассвете и полыхнуло. В полдень я уже мчал на полуторке с тремя бойцами на запад со строжайшим приказом живым или мертвым вывезти бумаги особого отдела танкового корпуса. И никогда больше не видел Лесю, и не знаю, что с ней сталось, и до сих пор не знаю, что с ней…
Я опомнился, услышав не овацию, но довольно бурные аплодисменты – ага, кончилось первое отделение. Оказывается, далеко можно уплыть мыслями под классические романсы – я ведь начал уже было вспоминать, как ухитрился все же через четыре дня не попасть в окружение и вернуться к начальству со всеми бумагами. Это было ох как трудненько. Ну, посмотрим, чем нас порадует второе отделение – не зря же обещали аккордеон, и тот, что играл на рояле, ушел вслед за певицей, а скрипач остался не сцене.
«Роялист» (почему бы его так не назвать по аналогии с пианистом?) вернулся первым, а вскоре появилась и певица, и я ее не сразу узнал. Совсем другой человек: в модном на день начала войны пестром крепдешиновом платьице, а главное, все моментально стало другим – походка, пластика, озорная белозубая улыбка, словом, образ, ничуть не вязавшийся с только что отзвучавшими классическими романсами и строгим концертным платьем. Задорная девчонка с соседнего двора, в которую все мальчишки тайно влюблены, а она их в упор не видит, бегает уже на взрослую танцплощадку, и вечерами оттуда ее провожает молоденький военный летчик в роскошной довоенной форме: синий китель с галстуком и сверкающими петлицами, пилотка набекрень…
Бывший «роялист» вышел с большим шикарным аккордеоном, определенно заграничным, и они заиграли мелодию, которую до войны знал и стар, и млад – песня «Для меня ты хороша». Вот только с сорок первого на эту мелодию пели другие слова – которые опять-таки знал и стар, и млад.
Ну конечно, а как же иначе? Подбоченясь обеими руками, лихо выкаблучивая стройными ножками, сверкая улыбкой, Ирина Шавельская задорно пела знакомое здесь всем и каждому (кроме горожан, слышавших песню впервые):
Вот теперь равнодушных и скучающих не стало.
Вот тут грянуло! Не овация, но посильнее на несколько баллов, чем те аплодисменты, которыми проводили первое отделение. Офицеры из первого ряда бросили на сцену несколько букетов, а сидевший передо мной майор с узкими серебряными погонами медслужбы, видимо, особенно культурный, даже аплодируя, выкрикнул:
– Бис!
Боюсь, большинство присутствующих его попросту не поняли, призыв остался одиноким, и никакого бисирования не последовало (Ланин иронично покривил губы), музыканты заиграли новую мелодию, которую моментально узнал и я, и все наши, наверняка и кто-то из горожан – песня «В далекий край товарищ улетает» из знаменитого довоенного фильма «Истребители», после освобождения в тридцать девятом сюда завезли немало лучших советских фильмов, и многие местные за два неполных года успели их посмотреть.
Резко, громко распахнулась одна из четырех дверей в зал, и властный командирский голос распорядился:
– Минуту внимания!
Замолчала певица, застыв в чуточку нелепой позе, пискнув, замолчала скрипка, умолк шикарный аккордеон. Тот же голос распорядился:
– Капитан Чугунцов, на выход!
Не теряя время, не раздумывая, вскочил и стал пробираться к выходу. Никакого удивления на лицах военных в моем ряду не было: самое обычное дело, когда офицеров вот так вызывают из театра, кино или другого общественного места. Это и в мирное время вовсю практиковалось в городах, где стояли наши гарнизоны. Краем глаза я подметил, что и троица на сцене не выглядит удивленной: ну, надо полагать, не впервые во фронтовой концертной бригаде, привыкли.
Я вышел и прикрыл за собой дверь. В зале вновь зазвучали скрипка, аккордеон и приятный голос певицы, именовавшийся на музыкальной фене «контральто». Незнакомый старший лейтенант с красной повязкой, на которой значилось «Дежурный», козырнул с ухваткой старого служаки:
– Капитан Чугунцов? Старший лейтенант Бадалов, дежурный по театру. Только что звонил ваш дежурный. Подполковник Радаев приказал немедленно явиться к нему.
Он смотрел без малейшего любопытства – ничего нового или интересного, дело совершенно житейское. Я кивнул ему, надел фуражку и быстро пошел к выходу. Не испытывал ни малейшего сожаления от того, что поход за прекрасным был прерван столь неожиданно. Наоборот, испытал радостное охотничье возбуждение. Этот вызов в восемь часов вечера мог означать только одно: дело каким-то образом сдвинулось с мертвой точки. Не случайно Радаев вызвал только меня, а Петруша остался повышать культурный уровень…
Вскоре оказалось, что я прежестоко ошибся, никакого шага вперед, даже крохотного шажка. С точностью до наоборот, прибавилось тягостных неприятностей.
Подполковник Радаев, как всегда, говорил бесстрастно, без тени эмоций на непроницаемом лице.
Примерно около пятнадцати ноль-ноль (точное время никто не зафиксировал) в двух километрах от северной околицы Косачей по лесной дороге проезжал «студер» с пехотинцами. На обочине они увидели «Виллис» с поднятым капотом, и рядом – неподвижно лежащего ничком человека в форме советского офицера. Первое, о чем братья-славяне подумали – банда! Края наши были тихие, «дубравники», аковцы и прочая сволочь не докучали, но иногда все же забредали и они, и немцы-окруженцы, и ховавшиеся по лесам полицаи и прочие немецкие пособники. Поэтому «царица полей» в количестве взвода полного состава с лейтенантом во главе отреагировала соответственно: выскочили из кузова, залегли по обе стороны грузовика, приготовили имевшийся у них ручник, готовые чесануть по лесу из всех стволов. Однако ползли минуты, а в лесу не замечалось ни малейшего шевеления, да и птицы, быстро определил воевавший не первый год лейтенант, там и сям верещали, как непуганые.
Встали, подошли к лежащему, как явствовало из погон и кантов, старшему лейтенанту-пехотинцу. Перевернули на спину и, люди бывалые, моментально определили, что он мертв, начал уже коченеть. Ни огнестрельного ранения, ни следов от раны, причиненной холодным оружием. Осмотревшись, пришли к выводу, что никто на него не нападал. Нападавшие непременно забрали бы оружие и документы, но в машине лежали «шмайсер» и пара «лимонок», пистолет остался в кобуре, а в карманах гимнастерки – серебряный немецкий портсигар, фотография какого-то типа и офицерское удостоверение личности – старший лейтенант Ерохин, командир разведвзвода отдельного разведбата нашего полка…
Они там не задержались – а зачем? Положили тело в кузов, туда же определили автомат и гранаты и покатили в Косачи. «Виллис» оставили на месте – они бы и его взяли, говорил лейтенант, но никто у него, в том числе и он сам, не умел водить машину…
Пока ехали, лейтенант пришел к твердому убеждению, что для очистки совести нужно первым делом отправиться не в комендатуру, а в Смерш. Командир разведвзвода, к тому же состоящего не в обычном стрелковом подразделении, а при отдельном разведбате, – человек не простой…
Так он и поступил. И закрутилось. Радаев с ходу определил, что «тип» на фотографии – загадочный голый покойник, пристреленный возле палаца. Отправил тело на вскрытие, послал оперативников за «Виллисом», и других, уже с фотографией Ерохина, отправил порасспрашивать там и сям, не видали ли где Ерохина. Начиная с базара – не было никаких сомнений, что Ерохин, как и собирался, отправился порасспрашивать о покойнике (Федя Седых по телефону это подтвердил и добавил, что старлей, человек опытный, не рыскать бесцельно по улицам намеревался, а первым делом отправиться на базар, где многое о многих знают).
До базара они не добрались – встретили двух знакомых офицеров, прекрасно Ерохина знавших, и те рассказали: около полудня они старшего лейтенанта на базаре и видели, причем не походило, что он покупал что-то – говорил с какой-то бабой, а потом на их глазах ушел с базара, сел в «Виллис» и уехал. Часа за два с половиной до того, как обнаружили тело.
Радаев признался было, что собирался сначала раздраконить их в пух и прах за то, что вернулись в отдел, а не пошли с офицерами на базар и не отыскали эту самую бабу, от которой, вполне возможно, Ерохин и заполучил некую наводку. Однако быстро остыл – он не любил скоропалительных разносов. Капитан и старший лейтенант получили ясный и конкретный приказ выяснить, куда Ерохин ходил в Косачах, и только. Поручения отследить его контакты Радаев не давал. Он мне об этом, понятно, не сказал, но явно понял, что сам чуточку лопухнулся – мужик был самокритичный на должном уровне и свои ошибки всегда признавал, пусть и наедине с собой…
С «Виллисом» не было никаких сложностей – оказалось, машина на ходу, завелась с полпинка, старший лейтенант Бабич ее и отогнал по принадлежности – в палац, в расположение разведбата. Предварительно обыскали, конечно, но ровным счетом ничего из ряда вон выходящего не нашли: брезентовая сумка с инструментами, фляжка с водой – вот и вся добыча. Не похоже, чтобы Ерохин на базаре что бы то ни было покупал – никаких таких покупок.
Здесь снова всплыли некоторые несообразности. Если машина была на ходу, зачем понадобилось ее останавливать и поднимать капот? Предположим, что Ерохин устранял и устранил какую-то мелкую неисправность. Это он вполне мог сделать: аккурат перед войной окончил автодорожный техникум (поработать по специальности не успел – по радио выступил Молотов: война!), так что автомобильные моторы знал распрекрасно и чинить умел. Однако его ладони оказались совершенно чистыми, ни следа возни с мотором. Допустим, он их вымыл водой из фляжки (воды там оставалась ровно половина) и тщательно вытер, но безусловно сделал бы это только после того, как, закончив с ремонтом, опустил бы капот – а капот остался поднятым. Сумка с инструментами лежала в машине, а не возле машины. Значит, ни к какому ремонту Ерохин не приступал. Но капот был поднят… Но мотор завелся с полпинка… Заколдованный круг какой-то! Неполадка была вовсе уж мелкой, скажем, разболталась гайка, соскочила клемма с аккумулятора, и мотор заглох? (С самим однажды такое случилось.) Но и для такой мелкой починки Ерохин достал бы из машины сумку с инструментом – кто закручивает гайки пальцами, когда надежнее гаечным ключом? Но мотор завелся с полпинка… Заколдованный круг, чтоб его…
– Вот такие дела… – сказал наконец Радаев.
Я его хорошо знал – эта реплика всегда означала разрешение задавать вопросы. Вопрос вертелся на языке, и я не промедлил:
– А что вскрытие? Причина смерти?
– Первоначальное заключение – остановка сердца.
– А, ну это бывает… – сказал я.
Действительно, пару-тройку раз слышал о таких случаях, один приключился в нашем полку: у мужика, которого можно запрягать в «сорокапятку» вместо лошади, никогда в жизни не жаловавшегося на сердце, мотор вдруг останавливается совершенно неожиданно. Подбегают к нему, а он уже не дышит, холодеет. В таких случаях обычно говорят с грустно-понимающим видом: «Сердце устало от войны…»
– Сергей… – поморщился Радаев. – Не обратил внимания, что ключевое слово «первоначальное».
– Простите, товарищ подполковник, лопухнулся, – сказал я с некоторым конфузом. – Действительно – первоначальное, значит, было и более обширное?
– Было, – кивнул он, достал из папки лист бумаги с машинописным текстом и положил передо мной. – Читай, – и саркастически добавил: – Можешь разинуть рот, разрешаю. Я сам едва не разинул…
Я прочитал неторопливо и внимательно. Рот не разинул, но был близок к тому: действительно, обалдеешь тут…
Токсикологическое исследование показало: в организме присутствует ядовитое вещество органического происхождения, по некоторым параметрам, но именно что по некоторым, напоминает змеиный яд, но представляет собой что-то другое. Данное вещество современной токсикологии неизвестно. Можно сказать с уверенностью: попав в организм, в кровь ли, в пищеварительную систему, вызывает моментальную остановку сердца и паралич дыхания. Данное вещество обнаружено исключительно в кровеносной системе, в пищеварительном тракте и мышечной ткани отсутствует. Подпись: заместитель начальника медсанбата подполковник медицинской службы Брегадзе. Ну что же, Витязь в тигровой шкуре дело знает, кандидатскую перед войной защитил, а теперь, я слышал, помаленьку уже на военном опыте материал для докторской собирает. Подпись, печать…
– Ну, что скажешь? – с несомненным любопытством спросил Радаев.
– Что тут скажешь… – покрутил я головой. – Кроссворд типа ребус… Яд в организме… Ну не мог же он сам яд принять? Что он, беременная гимназистка раньшего времени? Любил жизнь мужик, яростно хотел, как все мы грешные, до конца войны дожить, девушка в Твери осталась, и, Федя Седых говорил, ждет, причем такая, что дождется… Ну никаких мотивов для самоубийства. Случались и на войне самоубийства, но военные люди всегда стрелялись, не вешались, не топились и не принимали яд, как нервные институтки…
– Как говорил один мой знакомый старовер на Дальнем Востоке, такоже, – кивнул Радуев. – Никак не похоже на самоубийство. Значит, что?
– Все, что не самоубийство, то убийство, – твердо сказал я. – Это ж азбука…
– Она, родимая, – кивнул подполковник. – Давай-ка включи мозги и в темпе произведи на свет первоначальные наметки версии. Как это уже не раз у нас с тобой случалось. Как всегда, не бойся выдвигать любые предположения, даже самые сумасбродные – когда речь идет о наметках, все дозволено. Как всегда, временем не ограничиваю.