Поручик Сабуров извлек из кофр-фора кобуру, из кобуры вытянул табельный «смит-вессон» и взвел тугой курок. В кофр-форе лежал еще великолепный кольт с серебряными насечками, и не паршивая венская подделка, а настоящий: «сделано в Хартфорде» — трофей, забранный у срубленного в лихом деле турецкого офицера. Но пусть себе лежит. Оружия и так достаточно. Поручик да казак с шашками, винтовкой и револьвером, детина с безменом на любых разбойничков хватит, ха! Янычар трогали за магометанскую душу, а тут…
Дорога заворачивала, по ней завернула и тройка, и они увидели, что навстречу движется человек — то побежит, то бредет вихлючим зигзагом, то снова малость пробежит, и машет руками неизвестно кому, и мотает его, как пьяного. Или смертельно раненного, подумали два военных человека и стали очень серьезными.
— Тю! — сплюнул Мартьян. — Рафка Арбитман тащится, и таратайки его при нем нету…
— Это кто?
— Да жид. Торгует помаленьку, старым тряпьем больше. — Мартьян поскучнел. — Вот ты господи, у него ж и брать-то нечего. Неужто позарились на клячу да кучу тряпок?
— Останови.
— П-р-р! — Мартьян натянул вожжи. — Здорово, Рафка, что у тебя такое?
Старый еврей подошел, ухватился за борт повозки, поручик Сабуров, оказавшийся ближе, наклонился к нему и едва не отпрянул — таким от этого библейского лица несло ужасом, смертным отрешением духа и тела от всего сущего.
— Ну что там? — нетерпеливо рявкнул Мартьян, протянул ручищу и тряхнул старика за плечо. Тщедушная фигурка колыхнулась — и лапсердак в свежей земле, и лицо, и пейсы; в волосах, как у языческого Силена, торчат листья — бежал, продирался, падал. — Да говори ты, идол!
— Слушайте, — сказал Арбитман. — Таки поворачивайте уже и бегите быстрее отсюда, совсем скоро тут будет сатана, как лев рыкающий, и смерть нам всем. Смерть нам всем. Вот все кричат на старого еврея, зачем он продал Христа, и я сегодня думаю: может, какой один еврей когда и продал немножко Христа? Иначе почему на старого Рефаэла выскочил такое… Молодый люди, вы только не смейтесь моими словами, хоть вы и храбрые военные люди, совсем как Гедеон храбрые, но убегать нужно, скакать, иначе мы умрем от это страшилище, и трусы, и храбрые!
Они переглянулись и покивали друг другу с видом людей, которым все насквозь ясно.
— Садись на облучок, — сказал Мартьян и переложил безмен на колени, освобождая место. — Хошь ты и жид, а не бросать же на ночь глядя во чистом поле.
Старик подчинился, вожжи хлопнули по гладким крупам, и лошади рванули вперед; но старьевщик, увидев, что назад они не собираются поворачивать, скатился с облучка и кинулся напрямик, махая руками, вопя что-то неразборчивое. Они кричали в три глотки, но Рефаэл не вернулся.
— Да ладно, — махнул ручищей Мартьян. — Не хотел с нами, пусть пешком тащится. Медведей с волками у нас еще при Годунове перевели. А в болото ухнет — на нас вины нет. Честью приглашали. Но-о!
Двенадцать копыт вновь грянули по пыльной дороге. Поручик Сабуров положил «смит-вессон» рядом, стволом от себя, а Платон ради скоротания дорожной скуки затянул негромко:
Песня оборвалась — лошади шарахнулись, ржа, повозку швырнуло к обочине, Сабуров треснулся затылком о доску, и в глазах действительно призатуманилось. Мартьян что есть сил удерживал коней, кони приплясывали и храпели, норовя вздыбиться, а Платон Нежданов уже стоял на дороге, пригнувшись, взяв ружье на руку, сторожко зыркая по сторонам.
— Ваше благородие!
Сабуров выскочил, держа «смит-вессон» стволом вниз. Хлипконькая еврейская двуколка лежала в обломках, только одна уцелевшая оглобля торчала вверх из кучи расщепленных досок и мочальных вязок. Везде валялись ветошь и разная рухлядь. А лошади не было, вместо лошади ошметки — тут клок, там кус, там набрызгано кровью, там таращит уцелевший глаз длинная подряпанная клячонкина голова. С болот наплывал холод — но только ли оттого стало вдруг зябко?
— Й-эх! — выдохнул урядник. — Ваше благородие, это что ж? Это и медведь так не разделает!
— Да нету у нас ни медведей, ни волков! — закричал Мартьян с облучка. Какие были, говорю, при Годунове вывелись!
— Оно, конечно. Но кто-то ж клячу разделал? Так что не зря жид в бега ударился, ох, было чего спужаться, верно вам говорю… И что делать-то?
Он глянул на Сабурова, по долголетней привычке воинского человека ждал команды от офицера, но что мог поручик приказать, и что он вообще понимал? Да ничего. Он стоял с тяжелым револьвером в руке, и ему казалось, что из леса пялятся сотни глаз, то ли звериных, то ли неизвестно чьих, что там щерятся сотни пастей, а сам он маленький и голый, как при явлении на свет из материнского чрева. Древний, древнейший, изначальный страх человека перед темнотой и неизвестным зверем всплывал из глубин сознания, туманил мозг. Секундным промельком, не осознаваемым рассудком, вдруг пронеслось то ли воспоминание, то ли морок — что-то огромное, в твердой чешуе, шипящее, скалится, а ты такой бессильный и перепуганный…
Все же он остался боевым офицером и, прежде чем самому отступить, скомандовал:
— Урядник, в повозку! — Потом запрыгнул следом и крикнул: — Пошел!
Лошади дернули, и подгонять не пришлось. Мартьян стоял на облучке, свистел душераздирающе, ухал, орал:
— Залетные, не выдайте! Выносите! Господа военные, пальните погромче!
Бабахнула винтовка, поручик Сабуров поднял револьвер и выстрелил дважды. Лошади понесли, далеко разносились свист и улюлюканье, страх холодил грудь, ледяные мураши бродили по спине, и один Бог ведает, сколько продолжалась бешеная скачка — но наконец тройка влетела в распахнутые настежь ворота постоялого двора, и на добротных цепях заметались, захлебываясь лаем, близкие к удушению два здоровенных меделянских кобеля.
Хозяин был — кряжистый, в дикой бороде, жилетка не сходилась на тугом брюхе, украшенном серебряной часовой цепкой, на лице всегдашняя готовность странноприимного человека услужить чем возможно, но и чувство некоторого достоинства. Мартьяна он встретил как давнего знакомого, на растрепанного поручика воззрился чуть удивленно (Сабуров торопливо принялся натягивать полотняник). Услышав про лошадиные клочки, покачал головой:
— Поблазнилось, не иначе. Нету тут зверей.
— К нам в шестьдесят девятом из персов тигра забегала, — сообщил Платон. — Зверь — во! — Он показал руками в высоту, а для длины размаха рук не хватило. — Отсюда и вон досюда, ей-Богу! Два батальона поднимали и чеченскую милицию — обкладывать. Может, и тут?
— Тигру я видел, — сказал хозяин. — На ученой картинке. Землемер проезжал, у него были. Зверь полосатый и длинный. Но скажи ты мне, кавказец, как бы эта тигра прошла от персов в наши места? Шум давно поднялся бы на все южные губернии, она б их не миновала…
В этом был резон, и Сабуров кивнул. Хозяин стоял у широкого крыльца рубленного на века постоялого двора, держал старинный кованый фонарь, которым при нужде нетрудно смертно ушибить медведя; сам он был, как древняя каменная статуя, и все вокруг этого былинного детины — дом, конюшня, высокий тын с широкими воротами, колодезь — казалось основательным, вековым, успокаивало и ободряло. Недавние страхи показались глупыми, дикая скачка с пальбой и криками — смешной даже, стыдной для балканских орлов. И балканские орлы потупились, не глядя друг на друга и на хозяина.
— Ну, а все-таки? — спросил поручик Сабуров.
— Да леший, дело ясное, — сказал хозяин веско. — У нас их не то чтобы много, как вот, к примеру, на Волыни или в Муромских лесах — вот где кишмя! — но и наши места, чать, русские. Есть у нас свой.
— А ты его видел? — не утерпел Платон.
— А ты императора германского видел?
— Не доводилось пока.
— Так что оттого, что ты его не видел: его и на свете нету, выходит? Есть у нас леший. Люди видели. Живет вроде бы за Купавинским бочагом. Видать, он и созоровал.
Мартьян, похоже, против такого объяснения не возражал. Сдается, и урядник тоже. Сам поручик в леших верил плохо, точнее говоря, не верил вообще, но, как знать, вдруг да один-единственный лешак обретается в этих местах? Люди про леших рассказывают вторую тысячу лет, отчего слухи эти держатся столь долго и упорно? Не бывает, быть может, дыма без огня? И что-то такое есть?
Да еще этот двор — бревна рублены и уложены, как встарь, живой огонь мерцает в кованом фонаре, как при пращурах, ворота скрипят, как при Иване Калите, словно бы и не существует совсем недалеко отсюда ни паровозов, ни телеграфа, ни электрического тока, словно не тридцать верст отсчитали меж постоялым двором и вокзалом полосатые казенные столбы, а тридцать десятилетий…
Поручик Сабуров тряхнул головой, возвращая себя к своему веку и году, тихонько звякнули его ордена.
— Ночи две назад, говорили, огненный змей летал в Купавинский бочаг, добавил хозяин. — Не иначе, как к лешему в гости — она ж, нечисть, тоже друг к дружке в гости ходит…
Сообщение это повисло в воздухе и дальнейшей дискуссии не вызвало что-то не тянуло говорить о лесной нечисти, хотелось поесть как следует да завалиться на боковую. Вечеряли в молчании, сидя на брусчатых[3] лавках у неподъемного стола. Подавала корявая немолодая баба, ввергнувшая старшего урядника в тихую печаль и разочарование — он явно надеялся, что хозяюшка окажется поприглядистее. Никого, кроме них, сегодня в постояльцах не было.
Разошлись спать. Поручику Сабурову досталась «господская» на втором этаже, с неподъемными же кроватью и столом, без запора изнутри. «У нас не шалят», — буркнул хозяин, зажигая на столе высокую свечу.
Кто его там знал, не шалят, или вовсе наоборот. Темные слухи о постоялых дворах кружили по святой Руси с момента их устройства — про матицу, что ночью опускается на постель и душит спящего; про тайные дощечки, что вынимаются, дабы просунуть руку с ножом и пырнуть в сердце; про поднимающиеся половицы и переворотные кровати, сбрасывающие спящего в яму к душегубам; словом, чуть ли не про пироги из купцов и прочего дорожного люда. Правда, что знаменательно, любой рассказчик пользовался пересказами из третьих уст, никто никогда не видел и не пережил ничего подобного, ничьи знакомые так бесславно не погибали.
И все же Сабуров положил на стол «смит-вессон» со взведенным курком, а потом, бог весть почему, вытащил из ножен саблю — она давно была отточена заново, но зазубрины остались, не свести со златоустовского клинка следов столкновения с чужим ятаганом или падения на немаканую голову.
Он поставил обнаженную саблю у стола, чуть сдвинул револьвер, чтобы лежал удобнее. Самому непонятно, чего боялся — сторожкий звериный сон, память о Балканах, позволит пробудиться, едва станут подкрадываться душегубы, которые наверняка неуклюжее ночных турецких пластунов. А зверя почуют собаки — во дворе как раз погромыхивали цепи, что-то грубо-ласково приговаривал хозяин, спуская на ночь меделянцев. И все равно, все равно был страх, непохожий на все прежние страхи, раздражавший и мучивший как раз своей неопределенностью, непонятностью… Кто-то бесшумно ходит у забора? Кто-то смотрит из темноты? Или производит другое действие, для определения которого у человека нет слов? Что там?
Свечи до утренней зари хватит, летняя ночь коротка. Чуть трепещущее пламя отражалось на клинке крохотными сполохами, тараканов не видать (так что Петру Великому тут понравилось бы), покой и тишина, дремота одолевает мягко, но непреклонно, глаза закрываются…
Он проснулся толчком, секунду привыкал к реальности, отделяя явь от кошмара — свеча догорела едва вполовину, вот-вот должен наступить рассвет, — потом понял, что пробудился окончательно. Протянул руку, сжал рукоять револьвера и ощутил скорее удивление — очень уж несущиеся снаружи звуки напоминали одно давнее дело, ночное нападение конников Рюштю-бея на ту деревеньку. В конюшне бились и кричали, не ржали, а кричали лошади, на пределе ярости и страха надрывались псы.
Потом сообразил — дикие вопли были не криками турок, а зовом до смерти перепуганных людей. Кричали и внизу, на первом этаже, и во дворе. Опасность, похоже, была всюду. И доносился еще какой-то странный не то свист, не то вой, не то клекот. Что-то шипело, взвывало, взмяукивало то ли по-кошачьи, то ли филином — да, господи, слов в человеческом языке не было для таких звуков, и зверя не было, способного их издавать. Но ведь кто-то же там ревел и взмыкивал!
Поручик Сабуров, не тратя времени на одеванье, в одном белье взмыл с постели. Голова была пронзительно ясная, тело все знало наперед — он рывками натянул сапоги, почти впрыгнул в них, сбил кулаком тут же погасшую свечу, прижался к стене. От сабли в тесной комнате проку мало, поэтому саблю он держал левой рукой, защищая обращенным к двери лезвием тело, а правой навел на дверь револьвер. Ждал с колотящимся сердцем дальнейшего развития событий, а глаза помаленьку привыкали к серому предрассветному полумраку.
Лошади кричали, как люди. Псы замолчали, но какое-то шевеление продолжалось во дворе — а это плохо, такие кобели умолкают только мертвыми… И вопившие люди утихли, но что-то тяжелое, огромное шумно ворочалось внизу, грохотало лавками, которые и вчетвером не сдвинуть. Поручик Сабуров по стеночке передвинулся влево и сапогом вышиб наружу раму со стеклами — обеспечил себе путь отступления. Адски тянуло выпрыгнуть во двор и принять бой, но безумием было бы бросаться в лапы неизвестному противнику, о чьих силах и возможностях не имеешь никакого понятия. Одно ясно — не разбойники, вообще не люди.
Ага! Дверь чуть-чуть отошла, и в щель просунулось на высоте аршин полутора от пола что-то темное, извивающееся — будто змея, укрыв голову за дверью, вертела в «господской» хвостом. Потом змея, все удлиняясь, стала уплощаться, и вот уже широкая лента зашарила по стене, по полу, целеустремленно подбираясь к кровати, к столу, к человеку. Сабуров понял: оно ищет его, чует. Рубаха на спине враз взмокла. Медленно-медленно, осторожненько-осторожненько, словно боясь потревожить и вспугнуть эту ленту, змею, ищущий язык, поручик переложил револьвер в левую руку, а саблю в правую. Примерился и сделал выпад, коротко взмахнув клинком, будто отсекал кисть руки с ятаганом или срубал на пари огоньки свечей.
Темный лоскут отлетел в сторону, остаток молниеносно исчез за дверью, и поручик успел выстрелить вслед, но угодил в косяк. Внизу словно бы отозвалось визгом, воем-клекотом и тяжелым, грузным шевелением. Тут же совсем рядом громыхнула винтовка. Жив урядник, воюет, сообразил Сабуров, отскочил к окну и выпустил три пули в неясное шевеление во дворе — он не смог бы определить, что там видит, одно знал твердо: ни зверем, ни человеком это оказаться не может.
Двор озаряли прерывистые вспышки пламени, словно полыхало что-то в одной из комнат нижнего этажа. Явственно потянуло гарью. «Зажаримся тут к чертовой матери, — подумал Сабуров, — нужно на что-то решаться, вот ведь как…»
Внизу все стихло, и лошади замолчали, и люди, только шевелилось что-то во дворе. Гарь щекотала горло.
— Поручик! — раздался крик Платона. — Тикать надо, погорим!
— Я в окно! — заорал Сабуров.
— Добро, я в дверь!
И в этот миг с грохотом рухнули ворота. Сабуров прыгнул вниз, по инерции присел на корточки, выпрямился, осмотрелся, но ничего уже не увидел — что-то темное, большое, низкое скрылось за забором, и что-то волоклось за ним следом, вроде бы смутно угадываемое человеческое тело, как пленник на аркане за скачущим башибузуком. Сабуров навскидку выстрелил вслед, вряд ли попал. Во дворе все перевернуто, повозка Мартьяна лежит вверх колесами, земля в свежих бороздах и рытвинах. В конюшне беснуются лошади, лупят копытами в стены. Пламя колышется в окне хозяйской горницы. Сабуров нагнулся посмотреть, на чем он стоит левой ногой, — оказался мохнатый собачий хвост, а самих собак нигде не видно: ни живых, ни мертвых. Поручик кинулся в дом, пробежал через залу, мимоходом отметив, что неподъемный стол перевернут, а тяжеленные лавки разбросаны. Под ногами хрустели черепки и стекло.
Урядник уже таскал воду ведром из кухонной кадки, плескал в горницу там, должно быть, разбилась лампадка и занялась постель, половики… Повалил едкий дым, и они, перхая, возились в этом дыму, затоптали наконец все огоньки, залили, забили подушками. Голыми руками сорвали, обжигаясь, пылающие занавески. Вывалились на крыльцо, на свежий воздух, измазанные копотью, мокрые, облепленные пухом из подушек. Долго терли кулаками слезящиеся глаза, выкашливали копоть.
— Хорошо, стены не занялись. А то бы…
— Ага, — хрипло сказал поручик.
Они глянули друг другу в глаза, оба в нижнем белье и сапогах, грязные и мокрые, и поняли, что до сих пор были мелочи, а теперь настало время браться за дело серьезно. Мысль эта, если по правде, не так уж радовала.
— Оно ж их утянуло, — сказал Платон. — И собак… Собак тоже.
— Ко мне в комнату…
— И ко мне. Стрельнул, и утянулось.
— Я — саблей…
Он вспомнил и побежал наверх, урядник топотал следом. Отрубленный кусочек ленты отыскался у кровати. Поручик осторожно ткнул его концом сабли, наколол на клинок, и это словно бы вызвало последнюю вспышку жизни — кусок ленты вяло дернулся и обвис. Так, на сабле, поручик и вынес его на крыльцо, где было светлее.
Осторожно стали разглядывать, морщась от непонятного запаха — не то чтобы вонючего, но чужого, ни на что знакомое не похожего. Лента толщиной с лезвие сабли, и на одной стороне множество острых крючочков, пустых внутри, как игла шприца.
— Это значит, как зацепит, и конец, — сказал поручик. — Этих щупальцев у него должно быть преизрядно. К тебе лезло в комнату, ко мне. И — зубы. Должны быть зубы — лошадь еврейскую в клочки, у пса хвост вырвал… Мартьяна не нашел?
— Нету Мартьяна. Один безмен остался. Упокой, господи, душеньки трех рабов твоих… — урядник перекрестился, за ним и Сабуров. — Смотрите, вашбродь…
Граненый шар найденного в зале безмена перепачкан темным и липким, пахнущим в точности так, как и конец щупальца — чужим, неизвестным.
— Отчаянный был мужик, царство ему небесное, — сказал Платон. — Это ж он с безменом на чудо-юдо…
— Чудо-юдо?
— Так не черт же, — Платон смотрел грустно и строго. — Что ж это за черт, если его можно безменом малость повредить и кусок от хвоста отрубить? Да и черт вроде бы серой пахнет, а этот — непонятно чем, но не пеклом, право слово. Не леший же? Пули он боится. И железа опасается, не может, сталбыть, железо от себя отводить. Нет, барин, зверюга это, хоть и непонятная. Вот оно, стало быть, как… Пули боится… Железо от себя отвести не может…
Он повторял и твердил что-то ненужное, пустое — главные слова так и не произносились, но висели в воздухе, реяли вокруг, нужно было набраться смелости и произнести их наконец.
Поручик отыскал штоф, и они хватили по чарке. Похрустели капустой, помотали головами.
— Три православные душеньки загубил, сучий потрох, — сказал Платон. Вольно ж ему бегать…
— Воинскую команду бы… — сказал поручик Сабуров.
Но тут же подумал: какая в Губернске боеспособная воинская команда? Инвалиды при воинском начальнике да пара писаришек. Может, еще интенданты — и все. Небогато. Да сначала еще нужно доказать, что они с урядником не страдают помрачением ума от водки, что по здешним лесам в самом деле шастает некое чудо-юдо, смертельно для людей опасное! Нужно сначала уломать какое-нибудь начальствующее лицо, чтобы хоть прибыло сюда и обозрело. А что таковому лицу предъявить в качестве вещественной улики кусочек от щупальца, безмен в вонючей жиже, собачий хвост оторванный?
Жандармы, что на вокзале? Слабо в них, как слушателей и соратников, верилось. Вот и получается, что помощи от вышестоящего начальства ждать нечего. Должно быть, чудо-юдо объявилось совсем недавно — никто о нем до того и не слышал. Рано или поздно оно наворотит дел, и паника поднимется такая, что дойдет в конце концов до губернии, и уверует губерния, и зашевелятся шитые золотом вицмундиры; а тогда и курьеры помчатся, и вытребуют войска, и леса оцепят боевой кавалерией, а то и картечницы Барановского подтянут, шум поднимут до небес, дабы несусветной суетой и рвением заслужить ордена и отличия. Но допрежь того немало воды утечет, немало кровушки, и кровушка будет русская, родная. А присягу они с урядником принимали как раз для того, чтобы не лилась родная кровь в пределах отечества…
— Так что же? — повторил Платон вслух невысказанные поручиковы мысли. За болгарских христиан сколь крови выцедили, а тут — свои в беде…
Светало. И подступала минута, когда русское молодечество должно рвануться наружу — шапкой в пыль, под ноги, соколом в чистое поле, саблей из ножон. Иначе — не носить тебе больше сабли, воином не зваться, сам себе не простишь. Некому больше, окромя тебя. Ты здесь оказался, тебе и выпало — сойтись грудь в грудь…
— Урядник, смир-на! — сказал Сабуров.
Урядник бросил руки по швам. Сабуров тоже встал по стойке «смирно». Оба они были в сапогах и нижнем белье, но это не имело значения. В восемьсот двенадцатом был случай, когда платовские казаки и вовсе голяком повскакали на коней, ударили в шашки. И ничего, смяли француза. Не в штанах дело.
— Слушай приказ, — сказал Сабуров звонко и четко, как на инспекторском смотру. — Считать нас воинской командой. Объявившуюся в окрестностях неизвестную тварь, как безусловно опасную для здешних обывателей, отыскать и уничтожить. Выступаем немедля.
— Слушаюсь, ваше благородие! — рявкнул урядник.
И у обоих стало на душе чуточку покойнее. Теперь был приказ, были командир и подчиненный, теперь они были — воинская команда, крохотное войско российское.
— Соображения есть? — спросил Сабуров.
— Как не быть? Следы оно оставляет, слава Богу, по воздуху не порхает, не канарейка. А следы мы разбирать учены, на кабана в камышах охотиться приходилось… Так что опробуем. Теперь что: коли оно жрет всех без разбору, и коня, и людей, и собак, значит — оголодавшее. Знать бы еще, как у него с чутьем…
— А ты на всякий случай думай, что чутье у него — отменное.
— Понял, ваше благородие. Еще: большое оно, должно быть. Вон как столы-лавки перебулгачило. Гренадерскую бомбу бы нам иметь…
— Где ж ее взять… Что еще?
— Искать надо в редколесье, да в полях, я так мерекаю, — сказал Платон. — Не думаю я, чтоб оно в чащобу полезло — здоровущее… Местности мы не знаем, вот что плохо. Проводника бы нам или хоть дельную собачку, охотничью…
— И подзорную трубу не грех бы заиметь, — сказал Сабуров. — Помнишь, Мартьян говорил про блажного барина, что смотрит на звезды?
— Помню. Думаете?..
— Да уж смотрит он в небеса наверняка вооруженным глазом. Только где ж его искать? Черт, ничего не знаем — где какие деревни, где что… Ну ладно. Давай собираться.
Сборы заняли около получаса, а потом они выехали шагом, охлюпкой на неоседланных мартьяновских лошадях с уздечками самодельной работы невеликая воинская команда.