Спешите делать добро… Сегодня в честь доктора Гааза названа одна из федеральных больниц.
Умер «святой доктор» в 1853 году, на семьдесят третьем году жизни, провожаемый всеобщей скорбью.
Глава десятая
Лев Толстой русской медицины
Так назвал выдающегося русского врача Григория Антоновича Захарьина слушавший его лекции в Московском университете А. П. Чехов.
Захарьин опять-таки ни в чем не стал первооткрывателем, не совершил в медицине ничего, что можно назвать не просто «введением новшества», а «открытием». Он просто-напросто был великолепным врачом. Одно время считалось (и скорее всего справедливо), что в России есть только два корифея-клинициста: С. П. Боткин в Петербурге и Г. А. Захарьин в Москве, а все остальные, сколько их ни есть, стоят на ступеньку ниже. Ни тот, ни другой никогда не заявляли, будто у них есть собственная «школа», но именно так считали их ученики, ожесточенно враждовавшие меж собой (сами корифеи до такого не опускались).
Захарьин прославился на всю Россию не только врачебным искусством (в его клинику при Московском университете обращались не одни москвичи, туда стекались больные со всей страны), но еще (из песни слов не выкинешь) бешеными гонорарами, которые брал с пациентов (не Гааз, ох, не Гааз…), и многочисленными чудачествами, слухи о которых разносились далеко. Впрочем, иные из них были и не чудачествами вовсе, а чисто медицинскими мероприятиями, разве что проводившимися, как сказали бы англичане, крайне эксцентричными методами…
Одним словом, человек был незаурядный – и сложный. Он и гениальный, по признанию современников, клиницист, непревзойденный мастер диагностики. Он же порой капризный – назовем вещи своими именами – самодур. «Хапуга», как его именовали иные «прогрессивные личности», владевший акциями Рязанской железной дороги на сотни тысяч рублей, – и нешуточный филантроп, о чем позже. Очень и очень непростой человек, но простыми, как говорится, бывают только карандаши…
Родился будущий корифей диагностики в Пензе, в 1829 году. Среднее образование получил в Саратовской гимназии – в совершеннейшей глухомани, по тогдашним меркам. Не зря герой одной из знаменитых пьес восклицает:
«В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов!»
Однако впоследствии провинциал учился уже на медицинском факультете Московского университета, который окончил в 1852 году. Среди профессоров, чьи лекции он слушал, стоит назвать знаменитого терапевта Очера (талантливого ученика М. Я. Мудрова, о котором рассказ впереди). Видимо, Очер и усмотрел в молодом выпускнике незаурядные способности – именно по его предложению Захарьина оставили ординатором терапевтической клиники, где он в 1854 году и защитил докторскую диссертацию. После чего около трех лет провел за границей, слушал лекции европейских знаменитостей, причем не только терапевтов. Изучал ушные, кожные, нервные, гинекологические болезни. Вернувшись в Москву, сам стал читать студентам лекции по диагностике. В 1864 году, после ухода в отставку Очера, был назначен директором терапевтической клиники медицинского факультета Московского университета и оставался им почти до самой смерти, до 1896 года.
В своей практике он пошел по пути, намеченному еще в начале XIX века Е. О. Мухиным. Истинное здоровье, по мнению Захарьина, заключалось в способности «противостоять вредным влияниям атмосферным и вообще климатическим, неправильностям в помещении, столе, телесной и душевной деятельности». Таким образом, источник болезней находится или в окружающем мире, или в неправильном поведении человека, а то и в том и в другом одновременно.
Теорию Захарьин не то чтобы отвергал вообще, но в своей работе придавал ей крайне малое значение – был в первую очередь практиком. Благодаря его деятельности русские врачи и получили научно-практический метод работы, позволявший при диагностике и лечении учитывать не только влияние окружающей среды, но и особенности конкретного человеческого организма. Именно Захарьин по сути заставил врачей интересоваться теми «мелочами» из жизни больного, какие раньше просто-напросто игнорировали и не принимали в расчет. Большое значение он придавал профилактике и гигиене – и изучению климата, считая, что следует использовать с лечебными целями определенные местности, где благоприятный климат сочетается с лечебным и минеральными водами и целебными грязями. Слова «курорт», уже к тому времени получившего распространение, Захарьин терпеть не мог, считая бездумным заимствованием из немецкого, и предлагал свой термин – «лечебное место». Иные врачи сплошь и рядом отправляли больного на тогдашние курорты, не зная особенностей «лечебных мест», а то и не определяя точно, нуждается ли больной в таком лечении. Против такой практики резко выступал Захарьин, считая, что «каждое лечебное место имеет свою индивидуальность, с которой необходимо считаться». Мало того, следует учитывать еще привычки больного, образ жизни, особенности быта: «Одному пригодно место тихое, спокойное, богатое красотами природы, другому более идет большой, многолюдный, оживленный центр». Как гигиенист Захарьин считал, что деревенская жизнь для многих полезнее городской: «Главная городская вредность есть порча атмосферы и почвы продуктами животного обмена – естественное и никогда вполне неустранимое следствие скученности людей и животных». Звучит вполне современно, если добавить еще «промышленное загрязнение». Но в те времена эта проблема еще не стояла, и оздоровление городов Захарьин видел в первую очередь в их озеленении.
Причины болезни бывают порой многочисленны, как и реакции организма на болезнь. Поэтому девизом Захарьина было: «Не жалеть времени на больных». И на первичный осмотр больного он затрачивал, как правило, два-три часа.
Часто коллеги-медики из «прогрессивных» пытались представить знаменитого врача этаким ретроградом, пренебрегавшим новинками диагностики. Особенно много упреков было по поводу редкого использования желудочного зонда. Захарьин на эти выпады отвечал: как бы ни был разумен новый диагностический метод, нет нужды применять его в каждом буквально случае, даже когда необходимости в этом нет. «Разве введение желудочного зонда не отяготительно для больных, разве не может нанести им вред? Решаются на него больные с крайним отвращением, лишь по решительному настоянию врача… Необдуманное, без достаточных поводов введение желудочного зонда… заслуживает строгого осуждения». И добавлял: «Сколько раз приходилось мне видеть неудовлетворительную деятельность врачей… набирает такой врач массу мелочных и ненужных данных и, не пройдя правильной клинической школы, не знает, что с ними делать; истратит свое время и внимание на сбор этих данных, не замечает простых, очевидных и вместе важных фактов… Такой врач полагает всю „научность“ своего образа действий в приложении „тонких“ и, конечно, новейших методов исследования, не понимая, что наука – высшее здравомыслие – не может противоречить простому здравому смыслу».
«Лечение не есть механический процесс», – говаривал Захарьин. И подробно развивал свою мысль: «Равно избегая терапевтического нигилизма и увлечения лекарствами, следует ясно сознавать, что истинный, действительный, а не кажущийся только врачебный совет есть лишь тот, который основывается на полном осведомлении об образе жизни, а также настоящем и прошлом состоянии больного и который заключает в себе не только план лечения, но и ознакомления больного с причинами, поддерживающими его болезнь и коренящимися в его образе жизни… Словом, разъяснение больному его индивидуальной гигиены. Здесь же следует прибавить, что, так как больные большей частью люди со слабой волею, то долг врача помочь им своею твердостью и, назначая для лечения и образа жизни лишь необходимые меры, настойчиво требовать их неуклонного исполнения».
Применять особенно сложные лекарства Захарьин не любил. В иных случаях считал нужным лечить не порошками и пилюлями, а молоком и кумысом. Именно он первым разработал научно обоснованные показания к лечению минеральными водами. И в первую очередь обращал внимание на состояние нервной системы больного, в каждом случае подходя строго индивидуально: случалось, что та или иная болезнь была вызвана, употребляя строго медицинский термин, неврогенными причинами, но бывало, что нервная система, напротив, оказывалась самой крепкой частью организма, либо симптомы нарушения деятельности нервной системы были явлением вторичным, вызванным главной болезнью. Захарьин первым научно обосновал неврогенную теорию геморроя. Его работы о кровопускании, применении каломели, различных вопросах лекарственной терапии после опубликования получали самое широкое распространение. Главный труд Захарьина, «Клинические лекции», был переведен на все европейские языки, долго был настольной книгой очень и очень многих практикующих врачей и, как мне приходилось слышать от медиков, не потерял значения и сегодня.
Пожалуй, среди всех врачей XIX века Захарьин был самым ярким и последовательным сторонником профилактического направления в медицине: «Победоносно спорить с недугами масс может только гигиена». И считал распространение гигиенических навыков среди населения «одним из важнейших, если не важнейшим предметом деятельности всякого практического врача».
Нельзя не упомянуть, что недоброжелателей и открытых противников среди коллег у Захарьина хватало. Одни обвиняли его в «пренебрежении к прогрессу», другие публично именовали «шаманством» кое-какие методы Захарьина, о которых сейчас и пойдет речь.
Дело в том, что Захарьин, сплошь и рядом, не выбирая особо деликатных средств, вел форменную войну за гигиену – и не с какими-то «сиволапыми мужиками», а с московскими купцами-богатеями. Хотя они и владели крупными капиталами, отношение к гигиене оставалось прямо-таки на пещерном уровне. О том, как с этим обстояли дела, и о методах домашнего самолечения мы знаем из первых рук: живший во второй половине XIX века московский купец Н. П. Вишняков подробно все это описал в своей трехтомной истории семейства.
Семейство было весьма даже зажиточное: Вишняковы владели большой золотопрядильной фабрикой, изготавливавшей канитель – золотые и серебряные нити. Канитель шла на галуны военных и штатских мундиров, ливреи слуг и швейцаров богатых домов, а золотые нити – еще и на изготовление парчи, в основном для «парадных» одеяний священнослужителей. Спрос был большой, так что, говоря современным языком, бизнес был очень прибыльный.
А вот домашний быт и отношение к медицине… Врачей, конечно, звали, но только в тех случаях, когда становилось совершенно ясно, что больному совсем уж худо и «домашние средства» не помогают.
Эти самые «домашние средства» порой были довольно-таки оригинальными. Против зубной боли (прямо-таки как в Средневековье) использовали всевозможные заговоры-наговоры, с нательным крестом носили не только ладанки и бумажки с текстами молитв, но и натуральные амулеты наподобие «пользительных» камешков. Когда у кого-то из чад и домочадцев начинался жар, на ночь ему привязывали к подошвам селедки – считалось, что они «жар вынимают». Градусника не знали, болезнь определяли по осмотру языка, щупанью пульса и почему-то головы. Насморк и кашель лечили тем, что капали на бумагу, в которую тогда заворачивали сахар (непременно синюю), свечное сало и привязывали хворому на ночь к груди. Или пускали в ход другое «вернейшее средство»: обертывали шею поношенным (никак не новым!) шерстяным чулком. Либо поили горячим отваром мяты или липового цвета, «чтобы пропотел». Если болел живот, поили капустным или огуречным рассолом, квасом с солью, давали моченые груши. При головных болях ставили на затылок горчичник. Кроме этого, свято верили в «чудодейственную» силу кровопускания, пиявок и банок, применяя их, когда нужно и не нужно.
С гигиеной обстояло опять-таки не лучшим образом: форточек в купеческих домах было очень мало, и открывали их лишь в исключительных случаях: когда особенно уж надымит печь или самовар. Когда воздух становился особенно спертым, то, как писал Вишняков, «прибегали не к обновлению его посредством притока наружного воздуха, а к вящей его порче». Для чего курили по комнатам «смолкой» – так назывался конусообразный футляр из бересты, наполненный смесью на основе сосновой смолы. Смесь поджигали раскаленным угольком снизу и медленно ходили по комнатам, распространяя повсюду дым. Или носили по комнатам раскаленный докрасна в печи кирпич, поливая его уксусом. Или жгли мяту либо «монашенки» – особые ароматические свечи, или щедро разбрызгивали «духи амбре».
Нужно добавить, что «удобства» в домах даже самых богатых купцов сплошь и рядом располагались во дворе, представляя собою пресловутый «туалет типа сортир». Вишняков упоминает о трагикомическом случае, происшедшем во время свадебных торжеств его родственника. Уже вернулись после венчания, уже сели «честным пирком да за свадебку» – и тут новобрачному понадобилось срочно посетить «нужное место». Где он едва не провалился в яму с нечистотами – под ним проломилась гнилая половая доска, которую никто и не думал заменять – ну, до сих пор как-то ведь обходилось?
Кстати, мать Вишнякова, даром что купчиха, техническим новинкам оказалась не чужда: примерно в 1860 году оборудовала у себя в доме теплый туалет с унитазом и промывной водой. В тогдашней купеческой среде это считалось невероятным новшеством – и многочисленные знакомые Вишняковой прямо-таки «рядами и колоннами» приходили осматривать новинку и многие находили ее «праздной и лишней затеей».
С подобным (не с унитазами, конечно, а с жуткой затхлостью и грязью) Захарьин и боролся довольно энергичными методами. У богатейшего купца Хлудова он в прямом смысле слова разгромил подвальную кухню, где увидел жуткую антисанитарию, с помощью своей палки. Трости были тонкими, в палец, ими пользовались «люди из общества», вообще молодые, а пожилые ходили как раз с палками, гораздо более толстыми, с массивными набалдашниками. Увесистая была штука…
Кухня Хлудова была далеко не единственной, подвергшейся таким вот «гигиеническим мероприятиям». У того же Хлудова Захарьин самолично выпустил из подушек и матрацев старый, слежавшийся пух, где чуть ли не десятилетиями гнездились клопы и прочие паразиты (и это опять-таки не единственный пример подобной «дезинфекции»). Вдобавок Захарьин частенько устраивал в купеческих особняках проветривание тем же испытанным способом – просто-напросто той же тростью выбивал оконные стекла, рыча:
– Форточки заведите, да побольше, проветривайте чаще!
Одному из великих князей, жаловавшемуся на «общий упадок сил», Захарьин вместо лечения посоветовал пожить в деревне: «Подышите чудным благотворным навозом, напейтесь вечером парного молока, поваляетесь на душистом сене – и поправитесь. А я – не навоз, не молоко, не сено, я только врач».
Недоброжелатели Захарьина называли эти методы и советы «шаманством», в чем вряд ли были правы. Скорее уж это была своего рода психотерапия, призванная воздействовать на воображение купцов и подвигнуть их соблюдать гигиену.
(Слегка отвлекаясь от главной темы: один знаменитый французский психиатр использовал схожий метод для лечения больных с параличом ног, часто вызванным как раз неврогенными причинами. Больного в кресле подвозили к закрытой двери. Ожидание врача затягивалось надолго, чуть ли не на часы, нервное напряжение пациента нарастало… в конце концов дверь распахивалась с грохотом, буквально влетал врач – густая черная бородища, пронзительный взгляд – и дико орал пациенту:
– Встать!!!
Не все, но многие вставали! И всю оставшуюся жизнь уже ходили своими ногами. Психотерапия…)
Порой Захарьин откровенно чудил. Явившись к заболевшему владельцу Трехгорной мануфактуры Прохорову и узнав, что больной лежит на третьем этаже, Захарьин велел снести кровать с пациентом на первый этаж, где и обосновался, приказав поставить рядом с ним вазу с персиками и бутылку первосортного хереса от Елисеева.
Добро бы фабрикант… Когда Захарьина (ставшего лейб-медиком) вызывали в Зимний дворец к занедужившему царю или члену царской фамилии, он точно так же чудесил и там: то приказывал в непонятных простому смертному медицинских целях остановить во дворце все тикающие часы, то распоряжался принести в вестибюль диван, лежа на котором преспокойно, не спеша выкуривал сигару, пока самодержец его дожидался со всем христианским смирением.
Вполне возможно, за этими чудачествами стоял точный, хорошо продуманный расчет. Еще при жизни Захарьина многие именно так и считали, полагая, что подобные якобы «чудачества» и, как бы это выразиться, «активные гигиенические мероприятия» строго продуманы заранее, чтобы подобное обращение с богатыми и знатными пациентами приучило российское общество больше уважать профессию врача. Нельзя исключать, что говорившие так были правы.
И напоследок совершенно реальный случай, дающий дополнительные штрихи к личности Захарьина.
Однажды в приемной факультетской клиники появился молодой гусар, лейб-гвардеец, пышущий здоровьем, на больного похожий не более, чем на монахиню. Чинно дождавшись своей очереди и оказавшись в кабинете Захарьина, он сообщил, что ничем не болен, а пришел просить руки дочери врача, Наташи, в которую без памяти влюблен, и девушка отвечает взаимностью.
Захарьин, и бровью не поведя, преспокойно велел гусару раздеться до пояса и самым тщательным образом по всем правилам его обследовал. Потом задал массу вопросов, выясняя наследственность необычного пациента. В конце концов, сев за стол, начертал на «карточке пациента»: «Отклонений нет. К женитьбе годен». И невозмутимо вручил ее бравому офицеру.
– Что мне с этим делать? – в полной растерянности вопросил гусар.
– Да что хотите, – преспокойно сказал Захарьин. – С вас сто рублей – сегодня нечетное число, а по нечетным именно такой гонорар я и беру. По четным – пятьдесят, так уж у меня заведено…
Гусар без возражений выложил сотенную и помчался к Наташе, справедливо полагая, что родительское благословение на брак все же получил, пусть и не вполне обычным способом. А Захарьин совершил очередной «санитарный рейд» в дом купца Хлудова, где на сей раз велел вывалить на помойку бочки квашеной капусты, давным-давно испортившейся и протухшей, но сохранявшейся по принципу «в хозяйстве и веревочка пригодится».
Теперь – шутки в сторону. Многие годы в Москве не было врача популярнее Захарьина. К нему ездили учиться искусству клинициста врачи из многих стран – в том числе из Парижа, справедливо считавшегося тогда центром научно-медицинской мысли. Правительство Французской республики преподнесло в дар Захарьинской (иначе ее не называли) клинике вазу из ценного севрского фарфора, украшенную росписью золотом (она и сегодня хранится в новом здании Московского университета).
Многие порицали Захарьина за те бешеные гонорары, что он брал с денежных пациентов. Однако была и оборотная сторона медали, если можно так выразиться. Выдающийся врач, Захарьин был еще и выдающимся филантропом. Сохранилось его письмо руководству университета, где он просит гонорар за его лекции отчислять в помощь неимущим студентам-медикам – а чуть позже доктор внес 30 000 рублей в фонд помощи нуждающимся студентам. Семья Захарьиных поддержала крупными вкладами создание Музея изобразительных искусств в Москве. Наконец, Захарьин передал полмиллиона рублей на развитие провинциальных церковно-приходских школ. В своем имении Куркино Захарьин тратил немало времени на бесплатное лечение местных крестьян, что мало вяжется с созданным недоброжелателями образом черствого стяжателя.
К сожалению, последние годы жизни Захарьина (он умер через год после ухода из университета и клиники) оказались омраченными грязными политическими дрязгами. Захарьин, как и многие здравомыслящие люди, был яростным противником той свистопляски, что развернула к тому времени в России «либеральная интеллигенция» и «прогрессивное студенчество». Те и другие (к концу XIX века уже набравшие нешуточную силу) разобиделись и стали доктора форменным образом травить, публично зачислив в «махровые реакционеры» Многие либеральствующие знакомые Захарьина от него отвернулись. Выражаясь современным языком, один из знаменитейших русских врачей стал в глазах либералистов нерукопожатным. Любая «прогрессивная» сявка считала своим долгом во весь голос отпускать в его адрес разные презрительные эпитеты, как случилось и с великим писателем Лесковым, и со многими известными учеными, имевшими смелость именовать российскую «образованщину» так, как она того заслуживала…
А Захарьин и после смерти продолжал лечить людей. По его завещанию на его средства в поместье Куркино был создан туберкулезный санаторий, оборудованный по последнему слову тогдашней медицинской техники.
Санаторий этот работает и сегодня.
«Выписать рецепт – на это и дурак способен. Лечить надобно» (Захарьин).
Глава одиннадцатая
Фамилия – обязывает!
Так уж сложилось, что немало знаменитых русских врачей вышли из духовного сословия. Ничего удивительного в этом нет: далеко не все русские священники походили на карикатурные образы, созданные «либеральной интеллигенцией» вроде иных литераторов и художников. Яркий пример – картины «Крестный ход на Пасху» и «Чаепитие в Мытищах» (то ли Репин, то ли не он, честное слово, неинтересно выяснять точно).
Наоборот, многие скромные русские «батюшки» были людьми книжными, образованными и стремились, чтобы их дети выросли такими же, не обязательно идя по стопам родителей.
Так произошло и с Матвеем Яковлевичем Мудровым, ставшим впоследствии одним из основателей русской терапевтической школы, первым ректором медицинского факультета Московского университета. Родился он в 1776 году в Вологде, был самым младшим ребенком в семье. Его отец, священник Вологодского женского монастыря, хорошо владел несколькими европейскими языками, которым самостоятельно выучил всех своих четырех сыновей, научил грамоте и на всю жизнь привил любовь к книгам. Казалось бы, глухая окраина – Вологда. Казалось бы, рядовой монастырский священник. И тем не менее…
Старший сын Иван уже в свое время поступил в духовную семинарию, а трое младших, в том числе и Матвей, к этому готовились. Судьба рассудила иначе. Неизвестно, что приобрела бы русская церковь, стань Матвей священником, а вот русская медицина получила немало. Человеком, изменившим всю жизнь юного Матвея, стал штабс-лекарь Осип Иванович Кирдан. Он мечтал отправить своих сыновей Ивана и Аполлона (интересное сочетание, а?) учиться в Москву, но прекрасно понимал, что им не хватает знаний. Учебных заведений, где можно было получить образование, дающее «старт» для учебы в Москве, попросту не было. Нужно было искать, как это стали называть впоследствии, частные уроки.
Вологда и сегодня – не особенно большой город, а уж в те времена… Все друг друга знали. И Кирдан прекрасно знал, насколько сведущи в иностранных языках отец Яков и его дети. Вот штабс-лекарь и предложил обучать его детей языкам. Понаблюдав за успешными занятиями, Кирдан как-то сказал Матвею: по его глубокому убеждению, юноше следовало бы искать свою дорогу в мирских делах, точнее, в медицине.
Поразмыслив несколько дней, Матвей вдруг понял, что идея стать врачом его нисколько не отталкивает, наоборот. Не исключено, что свою роль тут сыграло еще и то, что латынь он начинал учить по книгам медицинским, рассказывавшим о трудах двух великих врачей прошлого – Гиппократа и Цельса. И незаметно для себя проникся нешуточным интересом к медицине, которую в старые времена рассматривали не просто как науку о врачевании, а еще и своеобразное дополнение к религии, как и религия, посвященное заботе о ближнем. Сыну священника такой взгляд был весьма близок…
Никаких терниев на новоизбранном пути Матвею не попалось – наоборот, ему встретились умные и добрые люди. Кирдан написал письмо своему другу, одному из профессоров Московского университета, с просьбой помочь поступить «умному и мудрому не по годам Мудрову». Профессор отправился к директору университета. Директор, Петр Иванович Фонвизин, доброжелательно принял молодого вологжанина и в ходе долгой беседы убедился в его «высоких кондициях»: быстром уме и глубоком знании древних языков. Матвея, учитывая его знания, определили учиться сразу в старший, говоря по-современному, выпускной класс университетской гимназии – для тех времен и для университета случай редкостный (впрочем, и для более поздних тоже).
Год пролетел быстро и успешно – чтобы усовершенствовать знания и не ударить в грязь лицом, молодой студент просиживал в библиотеках и за учебниками по десять-двенадцать часов. Старания не прошли даром – через год Матвей успешно сдал «выпускные экзамены». Всем выпускникам, как было принято в те времена, вручили шпаги, заменявшие тогда университетский значок, – с правом носить их при мундире. Вручал шпаги куратор гимназии, Михаил Матвеевич Херасков, личность примечательная: бывший военный, бывший вице-президент Горной коллегии (тогдашнего Министерства геологии), поэт, автор первого русского романа «Кадм и Гармония» (довольно слабого подражания европейским романистам, как считали уже в первой половине XIX века, но все же первого).
Согласно тогдашним порядкам, выпускникам, в том числе и Матвею, теперь можно было определяться куда-нибудь на службу, военную или «статскую» – свидетельство об окончании университетской гимназии давало на это полное право. Можно было попытаться сделать карьеру и выслужить чины. Однако Матвея привлекала исключительно медицина, но он получил исключительно общее образование. И, говоря современным языком, перевелся на медицинский факультет того же университета.
Многое там могло разочаровать молодого человека, упорно стремящегося стать врачом. Знаменитой впоследствии (не в последнюю очередь благодаря и Захарьину) клиники при университете тогда еще не было, и преподавание велось чисто теоретическое, кафедр было мало, каждый профессор читал несколько предметов. Многих, хотевших стать врачами, это отталкивало. Попечитель университета Муравьев, приложивший немало сил, чтоб изменить систему обучения, честно писал: «Медицинский факультет оставался без действия по малой склонности студентов к сему учению».
И все же, все же… Дела обстояли не очень уж мрачно. Хороших преподавателей, у которых многому можно было научиться пусть чисто теоретически, на факультете хватало. Правила медицины, химию и рецептуру (то есть фармацевтику) читал С. Г. Забелин – персона в русской медицине не из последних. Он был одним из первых выпускников Московского университета, одним из первых, кто после окончания медицинского факультета был отправлен учиться за границу, и, наконец, первым, кто стал читать лекции на русском языке. Терапию, семиотику, гигиену и диетику преподавали тоже медики не из последних – Фома Иванович Борецк-Моисеев и учившийся в Европе профессор Фома Герасимович Политковский. А также М. И. Скидан, читавший патологию, общую терапию, физиологическую семиотику, диетику, историю и энциклопедию медицины. С превеликой охотой Мудров посещал лекции Керестури, врача-практика с многолетним стажем, долго работавшего в Лефортовском госпитале. Как сказали бы сегодня, Керестури преподавал и анатомию, и патологоанатомию: рассказывал то, о чем знал на собственном опыте, – что происходит с теми или иными органами, пораженными болезнями. Это было все же лучше и полезнее чистой воды теоретизирования.
Первый год обучения считался, как сказали бы мы сегодня, «подготовительным отделением». Матвей окончил его одним из лучших и был награжден золотой медалью. И в 1796 год шагнул ступенькой выше – был допущен к «курсу врачебных наук». Курс этот Мудрова крайне разочаровал: студенты ни разу не посещали клиники, им не показывали больных, все обучение снова велось чисто теоретически, так сказать, «на пальцах». Мудров говорил потом: «Мы учились танцевать, не видя, как танцуют». Признавая прекрасные лекторские способности и немалые знания профессора Виля Михайловича Рихтера, преподававшего хирургию и «повивальное искусство» (то есть акушерство и гинекологию), студенты все же справедливо роптали, что профессора не знакомят их с повседневной практикой врача, диагностикой и лечением, но их тихий ропот ни к каким изменениям не привел…
Тут произошла еще одна счастливая случайность, повлиявшая впоследствии на судьбу Мудрова, – знакомство с известным в Москве семейством Тургеневых. И. П. Тургенев, сменивший Фонвизина, часто посещал университетскую церковь, где пел в хоре Мудров (семейные традиции давали о себе знать). Пение понравилось, и Тургенев ввел юношу в свой дом. Нельзя сказать, что там собирался вовсе уж «высший свет», но все же люди приходили известные, незаурядные, интересные: поэт В. А. Жуковский, сенатор И.В. Лопухин, А. Ф. Мерзляков – поэт, профессор поэзии и красноречия (были тогда и такие профессорские звания), академик и сенатор, преподававший одно время в Московском университете. Заглядывал на огонек и дядя будущего великого поэта, Василий Львович Пушкин. Одним словом, бедный попович из захолустья изрядно приподнялся. Общаясь с Тургеневым и его гостями, юноша понял: одного сугубо медицинского образования мало, нужно еще быть разносторонне образованным человеком. И со своим всегдашним упорством засел за книги – как художественные, так и научные труды по самым разным областям знания.
А там судьба ему улыбнулась в очередной раз (ну, чертовски везучий все же был человек!). Как-то Политковский попросил способного студента вскрыть оспенные нарывы на лице Софьи, дочери одного из самых известных университетских профессоров X. А. Чеботарева. Мудров справился успешно, но дело на этом не кончилось: хотя девчонке было всего одиннадцать, какая-то искра меж ней и Матвеем определенно проскочила – через несколько лет, когда Софья подросла, молодые люди обручились, а там и обвенчались. Брак оказался счастливым, Софья родила Мудрову троих детей. Двое из них, правда, умерли во младенчестве, но в те времена процент детской смертности был крайне высок не только в России, но и по всей Европе, и в деревнях, и во дворцах знатных особ, вплоть до коронованных…
В 1800 году Матвей окончил университет, получив звание «кандидата медицины» и вторую золотую медаль за отличную учебу. Вскоре на горизонте обозначилась очень интересная «загранкомандировка»: император Павел (даром что относился довольно подозрительно ко всему заграничному) решил отправить за границу для усовершенствования в науках наиболее одаренных выпускников Московского университета. Ничего удивительного, что в списке оказался и Мудров, которому предстояло учиться в медицинских школах Берлина, Парижа и Вены.
И вот тут судьба, до сих пор крайне благосклонная к Мудрову, ударила больно, неожиданно и жестоко… В Санкт-Петербурге тяжело заболел брат Матвея, Алексей. Матвей помчался в столицу со всей скоростью, какую позволяли тогдашние дороги и средства сообщения. Брата он еще застал в живых, но вскоре тот умер. И его малолетняя дочь осталась на попечении именно Матвея – при том что ни рубля наследства после брата не осталось. Пришлось думать не о заграничной стажировке, а о средствах к существованию, необходимых в первую очередь для того, чтобы содержать осиротевшую племянницу. Мудров устроился врачом в столичный Морской госпиталь, занимаясь главным образом цинготными больными (цинга тогда была бичом всех флотов мира – из-за недостатка витаминов в долгих плаваниях; пройдет несколько десятилетий, прежде чем известный капитан Кук догадается бороться с цингой посредством квашеной капусты и лимонного сока – причем никаких медицинских познаний он не имел, действовал исключительно по наитию).
Сначала из чистого любопытства, а потом уже для получения новых знаний Мудров стал посещать лекции в Медико-хирургической академии. А чуть позже его, да и всю Россию накрыла пронизанная вороньим карканьем тьма мартовской ночи 1801 года, когда шайка заговорщиков из «благородного сословия» убила в Михайловском замке императора Павла I. Отъезд студентов за границу отложили на неопределенное время. Мудров остался работать в санкт-петербургских клиниках и госпиталях, занимаясь уже главным образом хирургией, что дало серьезный практический опыт.
Через какое-то время новый император все же санкционировал отправку студентов за границу. Мудров слушал лекции в университетах Лейпцига и Дрездена, работал вих клиниках. Потом изучал акушерское дело в Геттингене, где была одна из лучших в Европе клиник «повивального искусства». В Вюрцбурге занимался анатомией и хирургией, оперировал вместе с немецкими профессорами. В Вене прослушал лекции в глазной клинике. В Париже опять-таки слушал лекции ведущих профессоров – Пинеля, Порталя, Бойе и других. Весной 1804 года отправил в Россию, в Московский университет, написанную к тому времени диссертацию «Самопроизвольное отхождение плаценты». Стал доктором медицины, а за другие свои труды по медицине, опубликованные за рубежом и присланные в Россию, получил еще звание экстраординарного профессора.
По просьбе уже знакомого нам попечителя университета Муравьева, твердо взявшего курс на серьезные реформы, Мудров написал и отправил в Москву программу реорганизации системы обучения, учитывавшую сильнейшие стороны как русской медицины, так и европейской. Причем большой упор сделал на практику, так и назвав свою программу: «Чертеж практических врачебных наук». Полностью теорию он не отрицал, он считал: «Заблаговременное соединение теории с практикой составляет особый круг в медицине. Как науки они имеют свои идеальные начала, почерпнутые из существа вещей. Как науки практические, они переосуществляются в искусство. Кто соединил науки с искусством, тот художник». Нашлись старички-профессора, иронизировавшие как насчет такого мнения, так и всей программы: «Ну, как всегда Мудров намудрил!» Однако Муравьев держался другого мнения и, вводя в Московском университете новые формы преподавания, многое заимствовал из программы Мудрова.
А Мудров, которому просто-напросто наскучила Европа, в 1807 году вернулся домой, в Россию. Но в Москву он попал далеко не сразу, пришлось по просьбе военных властей задержаться в Вильно (историческое название Вильнюса) и поработать в Главном госпитале действующей армии, переполненном больными солдатами. В армии свирепствовала эпидемия «заразительного кровавого поноса», как тогда называли дизентерию, счет больным шел на тысячи, а врачей катастрофически не хватало…
По итогам работы в Вильно Мудров написал труд «Принципы военной патологии» – первое руководство по военно-полевой хирургии и кишечным заболеваниям, написанное русским врачом. Работа эта чуть позже сыграла большую роль в подготовке военных врачей, лечении раненых и больных во время Отечественной войны 1812 года и в последующие годы.
Судьба по-прежнему благоволила вологодскому поповичу: в противоположность иным врачам, чьи достаточно серьезные заслуги так и не были оценены по достоинству, Мудров, вернувшись в Москву, был вознагражден достаточно щедро: квартира в университетском доме на Никитской улице, единовременное вознаграждение от Кабинета императора в две тысячи рублей, чин надворного советника (соответствовавший армейскому подполковнику и в те времена дававший право на потомственное дворянство). Кроме того, в августе 1808 года Мудрова назначили руководителем кафедры, профессором академического курса по преподаванию гигиены и «военных болезней». Последующие двадцать лет Мудров будет преподавать, сплошь и рядом выступая первопроходцем во многих областях медицины. Курс военной гигиены он стал читать первым в России. Автор первого в России руководства по военной гигиене, или, как это тогда называлось, «науки сохранения здоровья военнослужащих», опубликованного в 1809 году и переиздававшегося в 1813 и 1826 годах. Мудров также был одним из основоположников русской военно-полевой хирургии и терапии. В числе других его лекции слушал юный Николай Пирогов, будущий великий хирург.
Судьба благоволила. Весной 1809 года подал в отставку учитель Мудрова, профессор Политковский, руководитель кафедры патологии и терапии, и на его место был назначен Мудров. В 1811 году он был награжден орденом Владимира 4-й степени, а весной 1812 года назначен деканом медицинского факультета.
Открылась новая глава в жизни. С именем Мудрова связана реорганизация преподавания медицинских наук, по его инициативе введены практические занятия для студентов и преподавание патологической и сравнительной анатомии, усилено оборудование кафедр учебно-вспомогательными пособиями.
В 1812 году во время знаменитого московского пожара сгорел и Московский университет, и его пришлось восстанавливать с фундамента. Несмотря на протесты жены (что было, то было), Мудров выделяет на восстановление изрядную сумму из собственных денег, а взамен сгоревших книг передает университету свою и тестя библиотеки.
Откуда деньги? До самой смерти Мудров долгие годы параллельно с преподаванием и научной работой занимался частной врачебной практикой, был семейным врачом Голицыных, Муравьевых, Чернышевых, Трубецких, Лопухиных, Оболенских, Тургеневых и других именитых семейств. Так что деньги имелись, и немалые.
В январе 1817 года был назначен новый попечитель университета – А. П. Оболенский, старый знакомый Мудрова и его пациент. Через него Мудров и добился у императора Александра ассигнований на строительство Медицинского института при университете. В это же время министром народного просвещения стал А. И. Голицын, еще один многолетний добрый знакомый и пациент Мудрова. Мудров и это знакомство использовал, вульгарно выражаясь, на всю катушку – но не в личных целях (чего он никогда не делал). Совместно с московским генерал-губернатором Голицын добился у императора выделения денег на строительство «университетской учебной больницы», будущей знаменитой клиники. Она вообще-то существовала с 1805 года и до московского пожара, но насчитывала всего 12 коек, а теперь ее предполагалось значительно расширить.
В 1819 году закончили строительство нового анатомического театра (курировавшееся Мудровым), а в следующем году было построено новое здание Московского университета и здание клиники. Вскоре был открыт и Медицинский институт при университете – давняя мечта Мудрова. Он стал его первым директором по единодушному ходатайству ученого совета, утвержденному высшими инстанциями.
В лекции, прочитанной при открытии института, поименованной «Слово о способе учить и учиться медицине практической при постелях больных», Мудров первым из русских медиков высказал идею о болезни как процессе, поражающем не отдельный орган, а весь организм. И первым заговорил о профилактической медицине.
В 1828 году судьба не то чтобы отвернулась, но нахмурилась. Мудров ушел в отставку, говоря современным языком, не сработавшись с иными персонами из нового руководства университета.
Что ничуть не означало жизненного краха. Отставка – и не более того. Потомственный дворянин, надворный советник, кавалер ордена, состоятельный человек, остававшийся семейным врачом многих знатных семейств.
О частной практике Мудрова нужно рассказать особо. Занимаясь ею двадцать лет, Мудров с первых дней стал скрупулезно записывать в тетради истории болезней – диагноз, особенности течения болезни, применявшиеся для лечения методики и лекарства, результаты. Случалось, через много лет после посещения Мудровым пациентов они вновь обращались к нему, чтобы найти в его записях рецепт лекарства, которое им в свое время помогло. Ни один московский врач, самый опытный и знаменитый, подобным собранием, бесценным для любого практика, не обладал.
И в отставке Мудров продолжал заниматься научной работой – в 1829 году была напечатана вторая часть его знаменитого труда «Практическая медицина», посвященная принципам диагностики. В ней Мудров описал ряд ценных для диагностики симптомов и первым заговорил о языке как о «вывеске желудка», что оказалось верной идеей: по состоянию языка и в самом деле можно судить об общем состоянии желудка и его болезнях, если они присутствуют.
Одним словом, жизнь безусловно удалась. Так казалось. Но через три года после отставки до России докатилась бушевавшая в Европе знаменитая эпидемия холеры 1831 года. Заразился и Мудров и с постели уже не встал…
Он оставался врачом до последней минуты, пока был в ясном сознании. Анализировал развитие собственной болезни, диктуя записи знакомому военному врачу. Сделал вывод, что заразился, выпив воды из стакана, из которого пил человек, недавно умерший от холеры. Что слабый раствор кислоты дезинфицирует заразную посуду.
По злой иронии судьбы в его последние минуты в доме напротив играли полонез Огинского, носивший еще название «Прощание с Родиной»…
Светя другим, сгораю сам…
Помянутых историй болезни после его смерти осталось сорок томов, иные толщиной с кирпич. Прекрасно понимая, какое это, без преувеличений, сокровище для практикующего врача, перед смертью Мудров просил издать их на свои собственные деньги своего ученика Петра Страхова. Ученик оказался изрядной скотиной и просьбу учителя не выполнил, вообще не притронулся к переплетенным записям – возможно, опасаясь подцепить холеру. Бесценные записи были утеряны.
Похоронили Мудрова на холерном кладбище, на Выборгской стороне, за церковью Святого Самсона. Скромный гранитный памятник со временем затерялся среди других могил, а о Мудрове понемногу стали забывать.
Но, как гласит девиз на гербе еще одного незаурядного человека, Якова Вилимовича Брюса: «Мы – были!»
Глава двенадцатая
Люблю честь Родины, а не чины!
Эти слова как-то произнес великий русский хирург Николай Иванович Пирогов – и всегда им следовал.
Дедушка Пирогова происходил из крестьян и долго прослужил рядовым армейской пехоты при Петре I. А вот отец Иван Иванович стал уже человеком образованным, казначейским чиновником военного ведомства, если точно – казначеем «провиантского депо», дослужившимся до «статского» майора, или коллежского асессора. Место было чертовски хлебное, и человек беззастенчивый (каким было большинство тогдашних интендантов) сколотил бы на нем немалое состояние, но Пирогов-старший в кругу сослуживцев считался «белой вороной» – он не брал, что не только в те времена считалось в интендантской среде такой же редкостью, как алмаз величиной с куриное яйцо: попадаются, конечно, но настолько редко… Нет сомнений, что именно воспоминания о честности отца и подвигли в числе других факторов впоследствии знаменитого хирурга к деятельности, далекой от медицины. Но об этом подробно будет рассказано позже.
Женился Иван Иванович на молодой дочери купца Елизавете Новиковой. Брак оказался удачным, жили хорошо и дружно, Елизавета Ивановна, по воспоминаниям знавших семейство Пироговых, отличалась мягким характером и добрым сердцем. Детей в семье было много – по разным источникам, Николенька Пирогов был то ли тринадцатым, то ли четырнадцатым ребенком. Содержать такое семейство да вдобавок выстроить собственный дом на одно жалованье никак не удалось бы. Однако у казначея были заработки на стороне – немалые и абсолютно честные. Знавшие бескорыстие и деловитость Ивана Ивановича, богатые генералы, сталкивавшиеся с ним по службе в военном ведомстве, часто поручали ему управление своими московскими домами, что обеспечивало изрядный достаток.
Супруги Пироговы были крайне религиозны, церковь посещали регулярно, в праздничные дни не пропускали ни одной заутрени, обедни и всенощной. А пост соблюдался настолько строго, что в дни Великого поста мяса не получала даже кошка. В религиозном духе воспитывали и детей. Однако во всем этом не было ни тени фанатизма. У Ивана Ивановича, уважавшего и ценившего образование, имелась неплохая библиотека. Правда, взгляды Елизаветы Ивановны на образование, как бы это выразиться, были довольно оригинальными. Как вспоминал сам Пирогов, она считала: образование в высшей степени необходимо для сыновей и вредно для дочерей. По ее мнению, «мальчики должны быть образованнее своих родителей, а девочки не должны были по образованию стоять выше своей матери». Поэтому сыновей с достижением положенного возраста отдавали учиться, а вот девочек Елизавета Ивановна оставляла при себе и давала им такое же скромное домашнее образование, какое получила сама: читать-писать-считать, и не более того. (Правда, впоследствии, как опять-таки вспоминает сам Пирогов, «она горько раскаивалась в своем заблуждении».)
Еще в раннем детстве друг отца Пирогова, подлекарь Березин, задавал мальчику загадки по-латыни, приучая таким образом к языку. А другой знакомый семьи, известный оспопрививатель и акушер А.М. Клаус, занимал маленького Николашу микроскопом, который всегда носил в кармане. Пирогов вспоминал: «Раскрывался черный ящичек, вынимался крошечный блестящий инструмент, брался цветной лепесток с какого-нибудь комнатного растения, отделялся иглою, клался в стеклышко, все это делалось так тихо, чинно, аккуратно, как будто совершалось какое-то священнодействие. Я не сводил глаз с Андрея Михайловича и ждал с замиранием сердца, когда он пригласит заглянуть в его микроскоп».
Читать Николаша выучился самостоятельно, в шесть лет (замечу с ноткой нескромности – а я в пять). Только я учился по «Трем мушкетерам», а Пирогов – по распространенным тогда в московских домах лубочным листкам, карикатурам на Наполеона и битых французских вояк. «И содержание картинок, и подписи к ним были в педагогическом отношении нелепы, – вспоминал Пирогов, – но влияние на детей этих картинок было весьма значительно».
В самом деле, Пирогов не был каким-то уникумом – именно таким образом учился читать и Герцен, и многие их с Пироговым сверстники. Это была распространенная практика.