Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сумасшедший корабль - Ольга Форш на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Грохотал смехом зал. А поглубже в коридорах, у входа, две трепетные женщины ловили уходящего на заседание коммуниста-кавказца.

Да, они знали, что их просьба бессмысленна, что кавказец работает в учреждении вполне штатском, но все-таки как коммунист он был ближе…

Вперебивку они шептали:

— Ах, не взяли у нас передачу…

Кавказец с акцентом сказал:

— Зачэм и не взяли, что сыты. Там кушают хорошо!

Оттого, что кавказец говорил ласково и с акцентом, показалось, что опасного быть не может ничего, и женщины успокоились до завтра.

А назавтра, хотя улицы полны были народом, они показались пустынными. Такое безмолвие может быть только в степи в жгучий полдень, и еще когда в доме покойник и живые к нему только что вошли.

На столбах был расклеен один, приведенный уже в исполнение приговор. Имя поэта там значилось.

Никто никому ничего не пояснял. Не спрашивали. Не толкались. К уже стоящим недвижно подходил новый, прочитывал — чуть отойдя, оставался стоять. На проспектах, улицах, площадях возникли окаменелости. Каменный город.

Опять запрыгали дни, как состязатели на скорость. Час пробуждения только делался все трудней, потому что наступила зима.

Едва просипело весеннее равноденствие, о котором напомнили базарные бабы, упорно напекшие жаворонков с коринками вместо глаз, как на столбах, углах и стенах появилось объявление, потрясшее воображение граждан, уже усвоивших стремительность темпа тех лет и поневоле нечувствительных к разросшейся рубрике происшествий.

Здесь необходимо отступление. Настойчиво, как лейтмотив героя в операх Вагнера, в этом месте хроники предстает автору некий город-одиночка — Сен-Бертран-де-Комменж, в горах, подбежавших к самой границе Испании. Ведь кроме музыки сопровождают и синтезируют человека и прочие все искусства.

Редчайшим людям, себя заверившим до конца, — соответствует архитектура.

Вышеуказанный город стоит нарочитым памятником, какой мог бы аукнуться в новых Correspondance Бодлера с нашим своеобычным художником слова, который даже свое объявление на столбе написал так, что ступить дальше нельзя нам ни шагу, не помянув прежде его самого.

Целым городом и сделаем ему поминки.

Из лиловой мглы глубокой долины Гаронны, на вершине одинокой горы, возникает пред путником строение иберийцев — древнейшая крепость в честь кельтического бога солнца.

После вековых войн, предательств, захватов на равнине этой крепости Бертран де Лилль вывел романского стиля собор. Резная романская старина двенадцатого века заключена, как в футляр, в грандиозный готический кузов века четырнадцатого. Внутри без конца легкие своды, а трубы органа — как мачтовый лес. В несравненной резьбе мореного дуба предстают посетителю все наслоения истории и незатейливый быт городка вплоть до экзекуций блудливых монахов. Вот они дерутся на спинках сидений для хора, а вот уже постигла их кара, закрепленная в резьбе кресельных ручек. Со смаком сечет свою жертву по точеным с предельной реальностью формам сам приор. И дань романскому остроумию — голые ягодицы виноватого в то же время являются удобной точкой опоры молельщикам для локтей.

В этом древнем храме не поймешь, кому кланялись: рядом с торжественным балдахином над ракой святого распластана крокодилова шкура. Крокодил занесен крестоносцами.

Сотни древних сивилл, чертей и пророков. Весь штат великолепных дам Франсуа Первого, о чьих любовных делах повествует подробно библиотекарь, гордясь одинаково ими, святым Бертраном и будто тоже святым — крокодилом.

Библиотекарь элегантно читает фривольные изречения в Западной галерее, знаменитые непереводимой латинской игрой слов. А выведя туристов наружу, он с наслаждением ценителя большого разбега и с улыбкой гурмана на древнем лице читает надпись уже современную: «Заведенье ослиц».

— Не ослов, заметьте, — ослиц. Их отдают здесь внаем для поездок в горы.

И не без парфянской стрелы по адресу прекрасного пола прибавил старик:

— Хоть мы славимся галантностью, но что же поделать, если, знаете, ослицы спокойней ослов и в них меньше упрямства. Извините, я люблю ставить точки над i.

Едва библиотекарь святого Бертрана улыбнулся со старомодной светскостью, подмигнув с озорством, как вдруг на его месте уже бесспорно увиделся нам писатель наш.

Невысок, глянцево лыс, с лицом единственным, старой слоновой кости, объединившим в тончайших оттенках культуры древнероманскую и китайскую, он упрямо, по-своему повторил:

— Да, я люблю точки над i. Я назову клопа клопом — клопу клопой…

Еще пронзительней, еще окончательней воплощенным встал этот писатель наш рядом с библиотекарем, когда тот предложил сдержанным монашеским жестом глубокую долину Гаронны вообразить себе полной римских воинов в пурпуре, с золотыми щитами. Эрудит углубился в древнейшие времена, но чей-то глупый гид прервал его речь, тыча пальцем в амбразуру из вьющихся роз и вопя, как вопить могут одни лишь базарные бабы вдогонку сбежавшему вору:

— Ее дом! Дом второй жены маршала Жоффра!

Библиотекарь поднял палку и, не двигаясь с места, не повышая голоса, сказал только одной интонацией (как умел делать наш), безапелляционно бросая гиду с туристами «дурака»:

— Ни до второй, ни до первой жены маршала Жоффра никому решительно нет дела.

А повернувшись к нам, прелюбезнейше:

— Итак, реки Гаронна и Пика внизу сливаются вместе, а на них смотрят горы как бы с картины нашего Рериха — отдельные и странные. А волы здесь, отметьте, в попонах с бахромой над глазами и увенчаны особым ярмом, как короной…

То же объявление, расклеенное в памятный первый год нэпа, начиналось так:

Лиц, бывших свидетелями несчастного случая на Тучковой мосту вечером, когда женщина была вынута из воды…

Уже по словорасположению этих первых строк, так не похожих на газетные безглазые объявления, еще не дочтя, угадывалось, что это о ком-то знакомом, своем. Поэтому читалось это объявление не сразу, а по кусочкам, во всю длину от Сумасшедшего Корабля к Тучкову мосту, куда сами собой понесли ноги.

«Лиц, бывших свидетелями…»

Это начало. Немного дальше, когда глаза, невольно скользнув на адрес, уже вызвали в памяти погибшую, на столбце следующем подробные и безжалостные строки восстанавливали в точности ее образ.

…Ушла из дому в сером пальто, красном, с черной обшивкой костюме, в серых валенках. Приметы: лет сорока, худенькая брюнетка, черные волосы, большие глаза. На руке обручальное кольцо.

Женщину искали водолазы, но не нашли.

Свидетели, которые были на мосту в час ее гибели, показали, что она кинулась в воду, выкрикнув кому-то:

— Прости мне…

Но он ждал. Он приходящих близких просил:

— Поговоримте о ней. Посмотрите, она будет довольна, как я ей убрал библиотеку.

Он говорил о ней в настоящем времени. Он приказывал накрывать для нее прибор.

И она пришла. Через полгода художник, их знакомый, живший в том же доме, куда переехал после печального события и поэт, шел по берегу реки. У самого дома он приметил толпу. Подошел. На большой льдине лежала женщина в том костюме, который был описан в объявлении.

Только черных волос у ней больше не было. Волосы, от природы слабые, выела вода. Голова была белая, как болванка парикмахера, как колено. Но он ее узнал. Он пошел и сказал мужу-поэту.

Тот не удивился. На минуту окаменел. Его лицо желтой слоновой кости стало белым. Но поступью патриция времени упадка он важно прошествовал к трупу и, сняв с ее руки обручальное кольцо, надел на руку себе.

Потом он опять жил, потому что он был поэт и стихи к нему шли. Но стихи свои читал он несколько иначе, чем при ней, когда объезжали вместе Север, Юг и Волгу и «пленяли сердца». Он больше пленять не хотел, он, с покорностью своему музыкальному, особому дару, давал в нем публичный стихотворный отчет, уже ничего для себя не желая.

Входил он к людям сразу суровый, отвыкший. От внутренней боли был ядовит и взыскателен. Смеялся ж беззубо, не по-стариковски, а по-детски или как лысый японский идол. За ужином сердился на хозяйку, что пьют за его здоровье, а в заботе, что ему пить вредно, вина ему не дают и ставят его в глупое положение.

Он пришел к знакомым звать на завтра к себе на рожденье. Там были гости — мать и дочь-балерина. Мать моложавая, прямая, с необыкновенным цветом лица, дочь — газель. Старик оживился, шутил чуть по-передоновски, но и не без старомодной, ему одному свойственной светскости.

Шли домой. На мосту Революции была мгла. На реке много барж, огоньки. И вдруг совсем ни к чему старая дама сказала:

— А все-таки бессмертие ни доказать, ни опровергнуть…

Старик-поэт усмехнулся:

— А зачем вам бессмертие? Что вы с бессмертием сделаете? — И замедляя шаг, чтобы отдышаться, сказал из себя самого:

Когда меня у входа в Парадиз Суровый Петр, гремя ключами, спросит: «Что делал ты?» — меня он вниз Железным посохом не сбросит. Скажу — слагал романы и стихи И утешал, но и вводил в соблазны, И вообще, апостол Петр, мои грехи многообразны.

Назавтра было его рожденье, и приходили с цветами. Он молча взял цветы и, прошаркав туфлями к вазам, проворчал:

— А вот люди обыкновенные, которых пренебрежительно именуют — обыватели, когда сочтут себя бесполезными, то берут и вешаются.

Та, вчерашняя дама, оказывается, пришла домой, и когда мы уже спали, она поставила на стол табурет, потому что крючок от люстры был высоко, и повесилась.

Она просила в записке прощения, но жить ей было нечем и не для кого. И шла старость с болезнями.

Поэт сказал:

— Это она от меня. Если б меня вчера не было, она бы еще подумала и, быть может, раздумала. Это я ей прибавил. В индусских сказаниях стоит: «Бойся тяжелого сердца. Твоя тяжесть может оказаться кому-нибудь той последней соломинкой, которою, если прибавить на спину к общему грузу, который и без тебя несет уже каждый человек, — он себе сломает хребет». Это я вчера ей сломал своей мыслью хребет. Вокруг меня смерть.

— Амба! — хлопнул на этом месте Жуканец по столику кулаком, пробегая черновик «Сумасшедшего Корабля». — Довольно топтаться в соснах романтизма, долбя, как молитву, стишок: «Каждый душу разбил пополам и поставил двойные законы». Точечка-с.

Жуканец уже больше не юный. Он издает свой том пятый, он прославлен, мастит. Он редакторским властным жестом отчеркнул чернильным карандашом то, что было у автора дальше, и категорически обнародовал:

— Быльем поросли дуализмы. Кто желает в наше сегодня, пожалуйте, скушайте символ-викторину. Вот он, послушайте-с! В антрактах культфильма «Научэкспедиция в тайгу» его распевают мальчишки:

Кто не ест, кто не пьет, Менолит стрегет? Профессор Кулик! Кулика тра-та-та… Едут комары.

Волна седьмая

В летописи мира, хранительнице вымерших цивилизаций, все, что, уйдя из жизни, отпечатлело свой лик и свое слово во времени, закреплено медиумизмом больших художников — средневековье «Божественной комедией», старая Испания — Сервантесом.

В Сумасшедшем Корабле сдавался в архив истории последний период русской словесности. Впрочем, не только он, а весь старорусский лад и быт. Точней сказать, для быстрейшей замены России четырьмя буквами СССР ампутировались еще не изжитые временем былые формы. И как сводка работы русской мысли и воли к жизни предстали Четверо. Они заканчивали кусок истории.

Четверо — Гаэтан с «голубым цветком» Новалиса, пересаженным в отечественный город, Инопланетный Гастролер с своим «Романом итогов» русского интеллигента, матерый мужик Микула, почти гениальный поэт, в темноте своей кондовой метафизики, берущей от тех же народных корней, что и некий фатальный мужик, тяжким задом расплющивший трон. Четвертым сдавателем был Еруслан, тот, чья воля была, как у Васьки Буслаева, разукрасить нашу землю, как девушку. «Обнял бы ее, как невесту свою, поднял бы я землю ко своим грудям…»

Он пришел как рабочий и вместе интеллигент. И еще: он пришел не как отдельный человек, а как синтез, предваривший свершение революционных событий. Он сплав интеллигента и рабочего в гармоничное целое и стоит в последнем десятилетии как славный памятник и как укоризна истории, потому что он — встреча двух классов, и встреча без взаимного истребления.

Мы им гордимся. В разрешении больного вопроса: интеллигент или рабочий, — или-или им было зачеркнуто.

В том же, что он не только личность, но и синтез, порукой нам его ноздри. Кто ходил по фабрикам и заводам, тот видел, сколько рабочих отмечено его ноздрями, моржовым усом, крутым упрямым затылком, всем особым рабочим ритмом его стройного долгого тела. А вот улыбнется (знает, как улыбнуться) — тончайший интеллигент и, вообразите, европеец.

Темперамент чистый, сильный, полный страсти, без свидригайловского «бобка» разложения, он в русской литературе встал во весь рост по праву художника.

Внешне запомнился он давно, еще в Ялте, — молодой, длинноволосый, в неизменной черной мягкой рубахе. За ним по набережной толпой влеклись женщины, и казалось, он и отмахивается от них длиннейшими руками, и в то же время сам их куда-то влечет.

Прозвали его свиту — «максимовки», в отличие от других яблок, антоновок. Те, антоновки, катились вслед Чехову.

Старый желтый книжник-караим, не покидавший скамейки перед своей табачной лавкой, как-то бурно срывался и кланялся издали, завидев даже не его, а всего лишь его преддверие — Кричальца, пониже ростом, пародировавшего его рубашку и внешность.

Сейчас, давно маститый, европейский, он приехал. Встречали его барабанами, хорами, пушкою, бубном. Портреты его, почему-то одной синей краской на белых полотнищах, колыхал день и ночь ветер поперек Кузнецкого моста. И сказал, на них указуя, один старый рабочий не без горечи:

— Вот, поработал он на нас и дождался: расписали синькой его, как удавленника, да грохнули пушкой, как Царю либо покойнику; чай, живой, поживет еще.

Крупный, своенравный человек, он не хлопотал о собственной биографии. Не подчищал с осторожностью каждый жест, чтобы привести его в согласование с жестом предыдущим и создать из себя тот лакированный облик, в котором иной деятель соблазняется себя закрепить.

Он высказывал одни свои суждения и совсем иные, как разнообразный, изменчивый и совершенно живой человек. Узкоколейники, помнится, его жалили. Между тем он себя не берег. И была в нем беззащитность, как у забывшего оружие воина.

Он не умел маневрировать, выбрасывая скепсис перед каждым явлением, чтобы дать возможность и время суждению отстояться.

И, помнится, еще на страницах журнала символистов определил метафизик его «тайную сущность», как тогда любили писать, не «монадой», а «диадой» — началом женским. Выражаясь менее выспренно, скажем: основное свойство Еруслана — художник.

Это свойство художника принимать в себя, пронизываться природой объекта, сделало то, что он мог уже тогда, раньше всех, со всей искренностью чувствовать одновременно за «нас» и за «них» и с одинаковой силой защищать перед «нами» «их», а перед «ними» «нас».

Словом, когда вступило в силу правительство «его», он лег мостом между ними и нами.

Сейчас позабыли, но мы все прошли по нему.

Осенью двадцатого года его усилиями открыт был для нас Сумасшедший Корабль, и Дом ученых, и многое еще…

На открытии Сумасшедшего Корабля президиум так потрясен был прибавкой к морковному чаю карамелек и печенья, что добывшего их человека, как подающего большие хознадежды, единодушно выбрал товарищем председателя, хотя он с литературой ничего общего не имел.

Но хознадежды им были оправданы, и писатели через день получать стали дрова на топку буржуек.

Отоплялись, оживали. На заседаниях спали уже не всегда.

Однажды этаким хлёстом влетел некто с контролем от Изо.



Поделиться книгой:

На главную
Назад