— Что?
— Я процитировал стихи.
— Стихи? Пушкина? Лермонтова?
— Нет, Гумилева.
— Гумилева? Когда он жил?
— Совсем недавно. Расстрелян двадцать лет назад большевиками.
— За что?
— За стихи.
— Почитайте еще что-нибудь.
—
— Это — о вашей войне?
— Нет, господин генерал, это — о нашей душе.
— Да, да… Русская глина. Пространства… Здесь все огромно. Расстояния, леса, дороги, которым нет конца, и бездорожье… Ни одно европейское колесо, даже германское, даже с клеймом великого рейха, не сможет одолеть эти глины в период дождей. Дожди могут идти неделями. Иногда мне кажется, что это совсем и не дожди, а сама Россия. Но какие вместе с тем пейзажи! — И Фейн сделал жест рукой в сторону опушки, куда уходил, теряясь в небольшой лощинке, луг, больше похожий на огромную поляну посреди такого же огромного леса. — Притом что здесь — равнина. И глазу, казалось бы, не за что ухватиться.
— Вы начинаете понимать русский пейзаж, господин генерал.
— Сюда бы этих заносчивых берлинских стратегов… Изучают передовую с самолета. Нет, я всегда твердил и буду твердить: генералы должны, хотя бы раз в неделю, маршировать в одной колонне вместе со своими солдатами. Почему русские нас бьют? Потому что у них много таких генералов, которые маршируют вместе со своими солдатами. Помните, того, которого хоронили около церкви возле шоссе? Как называлась та деревня?
— Слободка.
— Да, Слободка. Мы знали, что русские генералы в последний момент покидали свои войска, вылетали из «котлов» на самолетах, пробивались в танковых колоннах. Этот не вылетел. Хотя, как показали пленные, мог это сделать. Многие старшие офицеры вылетели. И он их провожал на полевом аэродроме. Как его фамилия?
— Генерал-лейтенант Ефремов Михаил Григорьевич. — И Радовский машинально прибавил: — Бывший прапорщик Русской армии.
— И у него были такие же хорошие солдаты. Мы потеряли много личного состава. Особенно Пятая мотопехотная бригада. Поступил приказ ее расформировать. Пополнение никак не может восполнить понесенные потери. Я пытался убедить командование разрешить доукомплектовывать бригаду русскими батальонами «хиви», но мне категорически запретили даже думать об этом! Вот почему вас сейчас стараются переподчинить другим, более влиятельным ведомствам, Георгий Алексеевич. Умные и дальновидные головы в рейхе понимают, что без русских в России нам с большевиками не справиться. Как это, в стихах:
—
— А ведь большевики закрыли церкви. Но эти слова в той же мере, что и вы, могут произносить и они! Вы не задумывались об этом? Такие, как генерал Ефремов. И пусть не Господне слово питает их волю. Вот этот пейзаж… Разве вы, русский человек, не испытываете волнения, стоя здесь, на родной земле? И как вы будете реагировать на опасность, что эту землю, этот пейзаж у вас хотят отнять?
В это время дратхар, подбежав к ивовому кусту шагах в тридцати от них, коротко взвизгнул и сделал стойку.
— А, к черту эту политику! К черту войну! — И Фейн быстро перезарядил ружье, выбросив на седую траву стреляную бумажную гильзу. — Вот видите, жизнь-то, оказывается, строится по иным законам. И дратхар может быть куда мудрее нас!
— У него лучше нюх, — усмехнулся Радовский.
— О, друг мой, по этой части многие офицеры рейха дадут моему Барсу сто очков вперед!
Генерал побежал к своей собаке. А Радовский снова оглянулся на край леса, за которым, в часе ходьбы, была его усадьба. Грохнул выстрел. Дратхар кинулся в кусты и вскоре вынес оттуда огромного черного петуха. Радовский подошел к генералу, поздравил с великолепным выстрелом. Фейн сиял от удовольствия. Собака положила тетерева к ногам хозяина, преданно посмотрела на него и отвернулась, словно не желая показаться назойливой.
— Обратите внимание, — сказал Фейн, — какой у него такт! Поразительное существо!
— Да уж, такой орденов просить не будет.
Фейн потрепал дратхара по холке.
— Когда крестьяне здесь засеют все поля, дичи будет куда больше. А, Георгий Алексеевич? Вы ведь будете хорошим хозяином своих земель?
Егерь Еким, который все время находился рядом, вслушивался в их разговоры и, видимо, кое-что уже понимал. Он слушал лес. Слушать лес было его обязанностью. Сюда, на эту поляну, где дратхар сразу нашел наброды тетеревиных выводков, их привел именно Еким. Хорошо, что Еким свободно не владеет немецким, подумал Радовский. Мужики здесь живут надеждой на скорое окончание войны и на то, что, когда все закончится и уцелевшие сыновья и братья вернутся домой, они получат свою землю. Эти поля и луга, леса и поймы. Угодья, которые будут их кормить. Они и не подозревают, что на эту землю уже составлены списки владельцев с немецкими фамилиями. Нет, бывший поручик Первого русского корпуса Георгий Алексеевич Радовский не хотел бы попасть в тот список. А майор вермахта пусть решает…
Обедать они уехали в усадьбу. На этом настоял генерал Фейн.
Осмотрели дом. В саду солдаты из охраны поставили найденный где-то стол. И вскоре на нем появилась и вареная свинина, и соленые грибочки, и какие-то консервы, и бутылка коньяка. Еким достал из своего «сидора» добрый кусок деревенского сала.
— Коньяк греческий. Превосходного качества, — отрекомендовал Фейн. — Старые запасы. Взяли у новозеландцев под Молосом, когда разделали их Вторую дивизию.
Они выпили. Радовский по старой армейской привычке не оставлять капель на потом закинул свою рюмку сразу, одним броском. Фейн — в несколько глотков, при этом причмокивая губами и будто прислушиваясь к тому, что происходило внутри. Каждый новый глоток, по всей вероятности, должен был усиливать эффект предыдущего.
— Видите, мы даже пьем по-разному. — Фейн тут же налил еще по одной. — И в этом ничего удивительного нет.
Радовский старался меньше закусывать. Ему хотелось поскорее захмелеть. Но коньяк не брал.
— Я думаю, что эта наша прогулка в столь прекрасных местах — последняя.
Радовский вскинул вопросительный взгляд.
— Коньяк развязывает язык только у несдержанных, — усмехнулся Фейн и погрозил Радовскому пальцем. — А вы, господин майор абвера, упорно неразговорчивы. Ну да, ну да, служба такая… Поменьше болтать, побольше слушать. А нам, солдатам, плевать на то, что о нас подумают там… Там… — И Фейн ткнул пальцем на восток. — А им… Им, в свою очередь, плевать на нас. Что мы, уже в свою очередь, тоже вынуждены принимать как должное. К примеру, выполнять невыполнимые приказы. В ноябре прошлого года, когда мы прибыли сюда, на Восточный фронт, из Африки, за пять дней боев моя дивизия потеряла семьдесят два танка. Танки были выкрашены в желтый цвет. Нам даже не выдали белой краски, чтобы изменить африканский камуфляж на русский. Говорят, русские бронебойщики называли наши панцеры зебрами. Они хорошо были видны на белом снегу. Зимой белая краска в вермахте была в дефиците. Легче было раздобыть дюжину хорошего французского или вот такого, греческого коньяка, чем банку белой краски. Никто из личного состава не получил зимнего обмундирования, за исключением танкистов. Им выдали шерстяные свитеры, перчатки и подшлемники. К первым числам декабря, когда русские контратаковали по всему фронту, мы имели в строю всего тридцать семь танков. Во время марша на Афины и под Молосом мы не имели безвозвратных потерь в бронетехнике. Весной на шоссе Вязьма — Юхнов при столкновениях с конниками генерала Белова и пехотинцами генерала Ефремова мы потеряли одиннадцать танков и семь бронетранспортеров. Шесть танков сгорели и взорвались вместе с экипажами. И вот, похоже, я дождался перевода. Приказ о присвоении мне очередного воинского звания «генерал-лейтенант» уже в пути. Приказ о переводе, должно быть, тоже. Только вот куда, неизвестно. Признаться, готов хоть к черту в пасть, но только подальше отсюда. Восточный фронт… Восточный фронт…
— Для меня Восточный фронт — родина.
— Фронт не может быть родиной. Даже учитывая ваши особые обстоятельства.
— Другой у меня нет.
— Почитайте еще что-нибудь, этого своего очень русского поэта.
—
— Вот за эти строки стоит выпить по полной рюмке. — И Фейн повторил: —
— Николай Степанович Гумилев был офицер. И умер как офицер. Но убит был как поэт.
— Россия… Россия… Россия… Глина, дожди… И офицеры, которые пишут роковые стихи. Удивительная страна.
Коньяк не брал. Бутылка уже опустела. Но тут же появилась вторая, точно такая же. Дратхар лежал под кустом сирени и самозабвенно то грыз, то лизал говяжью кость, откуда-то принесенную для него предусмотрительным Екимом. На яблоне на плетешках висели убитые тетерева. Дратхар несколько раз вставал, подходил к ним, осторожно нюхал и снова уходил под куст сирени, где ждала его недогрызенная кровавая кость.
Вскоре генерала Фейна увели на отдых в дом местного старосты. А Радовский решил, пока не стемнело, сходить на кладбище.
Когда он вышел за село, навстречу с поля шли две женщины. Одна из них еще издали пристально взглядывала на него. Что-то знакомое, из детства, мелькнуло в ее сдержанной, растерянной улыбке, в неутраченной осанке, в наклоне головы. Поравнявшись, женщины поздоровались с поклоном. Он ответил.
Кладбище открывалось левее. Он свернул. Дубовая аллея уже сомкнулась вверху над дорогой, вымощенной булыжником, собранным в окрестных полях. И дубы сажал, и дорогу мостил дед, отставной батальонный командир Белозерского полка 11-й пехотной дивизии генерала Чоглокова. Во время штурма Вязьмы в октябре 1812 года дед шел в одной колонне с генералом. Картечь их пощадила. В каминном зале на стене под портретом деда висела его сабля. В детстве он любил ее разглядывать. Вытаскивал из ножен тяжелый клинок с широким долом, отливавшим синевой хорошей стали. Рукоять, покрытая кожей, основательно потертой. На гарде и боковых витых дужках остатки позолоты. Головка рукояти, слегка изогнутой, была украшена растительным орнаментом и вензелем императора Александра I. Свой первый офицерский чин дед получил в 1810 году, в царствование Его императорского Величества Александра Павловича. Где теперь она, та дедова сабля, которая дошла до Парижа? Которая была в деле не только здесь, под Вязьмой и Малоярославцем, но и на льду Березины и под Вильно.
Дубы стояли двумя ровными шеренгами, образуя уютную аллею. Каждому из них было более сотни лет. Корни, выступая из земли мощными вздутыми жилами, так стеснили и без того узкую мощеную дорогу, что местами она уже терялась, выщербленная, вытесненная этой природной волей поглотить, растворить и превратить в прах все, кроме живого. Радовский шел по остаткам мощеной дороги и чувствовал под своим шагом, как корни дубов, переплетаясь, прочно удерживают свою территорию. Здесь все принадлежит им, этим дубам. Здесь жили они. В конце аллеи темнели очертания однокупольной церковки. Колокольня стояла отдельно, левее, и ее белую стройную свечу Радовский пока только угадывал. Дубы своими могучими ветвями с плотной листвой, еще по-летнему зеленой, не тронутой дыханием ранней осени, закрывали ее. Удивительное ощущение испытывал Радовский, проходя по этой старинной дедовской аллее. Как будто он шел по дому, через анфиладу комнат, вдыхал запахи родных углов, а там, где-то впереди, была главная дверь, которую предстояло отворить вот-вот, через мгновение. Он с силой закрыл глаза и остановился. Кровь шумела в висках ровными, густыми волнами. За церковной сторожкой стрекотали сороки. Глухие удары дальней канонады тонули в этой вязкой тишине забытой им родины, в ее извечных запахах и шорохах. Ему вдруг захотелось закричать, завыть, чтобы нарушить сомкнувшуюся над ним невыносимую тишину, чтобы и родина вспомнила о нем, рожденном и выросшем здесь, среди этих дубов и трав. Он тоже здесь жил! Радовский разомкнул стиснутые зубы, набрал воздуха, но ничего, кроме вздоха и стона, не получилось. Он постоял еще немного, огляделся, поправил под накидкой портупею и кобуру с тяжелым «парабеллумом» и зашагал в сторону кладбища. Легким размашистым шагом, который отличал всех мужчин рода Радовских.
Не стоит сокрушать свою душу тем, что родина его забыла. Родина — как те дубы, которые обнимают только то, что всегда рядом.
Глава одиннадцатая
Отряд все глубже уходил в лес. Шоссе уже не окликало их своими звуками, каждый из которых таил опасность, угрожал погоней или слепой пулеметной очередью. Воронцов вел взвод по компасу, время от времени сверяя маршрут по карте. Старая дорога, по которой они шли, на карте не значилась. Она уводила их все глубже в лесной массив, но что было там, в конце ее, никто не знал. Воронцов выслал вперед разведку: Степана и Полевкина. Через час те вернулись.
— Лучшего места для привала не придумаешь, — доложил Степан. — Километрах в двух отсюда — луга и брошенная усадьба. Видимо, до колхозов хутор был.
— Строения какие-нибудь остались?
— Сарай. Банька. И погреб. Дома нет. Видимо, перевезли.
— А дальше дорога куда уходит?
— Дороги дальше нет. Мы обошли хутор по всей окружности — другой дороги, кроме этой, не обнаружили. Может, и была, но заросла. Хутор заброшен давно.
Идти на заброшенный хутор и остановиться на отдых там — соблазн великий. Но Воронцов просчитывал и другое: они набрели на эту дорогу и этот хутор случайно, но в ближайшем селении наверняка знают о существовании и заброшенного хутора, и заброшенной дороги к нему.
— Вот что, Степан, бери еще с собой одного из танкистов и возвращайтесь назад. Пройдите по дороге и разведайте, куда она выводит. Что там за деревня, есть ли немцы или полицаи. В деревню заходите с противоположной стороны. На дороге следов не оставляйте. Двигайтесь по лесу, вдоль, параллельным маршрутом. Ну, словом, тебя не учить. В боестолкновение не вступать. Огонь открывать только в самом крайнем случае.
Разведка ушла. Обоз продолжал двигаться вперед, и вскоре Воронцов, шедший в головном дозоре, в расступившейся лесной просеке увидел простор довольно обширного луга. Точно так же год назад он вышел к Прудкам. Только тогда простор, вот так же внезапно распахнувшийся перед ним, был ослепительно-белым, ярким — всюду сиял снег. А здесь все казалось более скромным, меньшим по размерам. Но душа вздрогнула точно так же.
Все свидетельствовало о том, что здесь действительно лет девять назад существовал хутор. От дома остался лишь фундамент — прямоугольник дубовых стульев, выставленных вплотную друг к другу и замазанных в швах глиной. Поодаль от заросшего кипреем и пустырником фундамента стоял покосившийся набок сенной сарай с прирубом. В прирубе когда-то держали домашнюю скотину. Земляной пол, изрытый кротами, еще хранил запах перегнившего навоза. На стене висел расколотый хомут с изъеденным молью потником — единственный предмет, то ли забытый, то ли брошенный за ненадобностью хозяевами, давно покинувшими эти некогда обжитые места. Дальше, внизу, возле ручья и копани, в ракитах, чернела банька. Она хоть и вросла в землю, но стояла все же довольно бодрой старушкой. Время и заброшенность будто пронеслись мимо нее, не тронув ни стен, ни углов. Даже кровля, крытая еловым струганым гонтом, не протекала. И видимо, именно в этом и заключалась причина стойкости строения.
Воронцов приказал занимать прируб и баню. Коней распрягли и отогнали в лес, в лощину, пастись. А телеги, вывернув из них оглобли, закатили в сенник. Под ракитой возле бани развели костер и заварили в ведре густую мучную болтушку, сдобренную мелко нарезанными кусочками сала. Это был первый горячий обед. Кухню и лошадей Воронцов поручил Нелюбину. Демьяну — охрану пленных.
Немцев заперли в погребе. Выставили часового.
Лейтенанта перенесли в баню. Воронцов нагнулся к носилкам, спросил летчика:
— Горичкин, ну как ты? Держишься?
— Хреново. Знобит, — ответил тот нехотя и отвернулся.
— Ты держись. Немного осталось. Скоро перейдем. А там тебя сразу в госпиталь.
Конечно, лейтенант понимал, что без врачебной помощи ему с такой раной жить недолго. Срочно нужен врач. Лицо летчика распухло. Губы посинели. Врач. Хотя бы фельдшер. Но где его возьмешь? И тут Воронцов вспомнил, как в дороге один из немцев, тот, который во время захвата был мертвецки пьян и очнулся только в лесу, часто поглядывал на повозку с лейтенантом. Однажды подошел к нему и что-то сказал, указывая на повязку. Что-то его не устраивало либо в том, как была наложена повязка, либо он все же имел в виду состояние раненого. Но Калюжный оттолкнул немца, видимо, думая, что тот снова претендует на то, чтобы его везли на телеге. Немец покачал головой и снова дважды повторил незнакомое слово. Он сказал: «Eine Geschwulst». Гешвульст, гешвульст, повторял про себя Воронцов, пытаясь выловить из памяти перевод этого слова. Опухоль! Точно, немец сказал, что у лейтенанта начинается опухоль! Значит, он хотел их о чем-то предупредить. А может, он, тот проспавшийся пьяница, и есть фельдшер или даже врач?
Воронцов приказал танкисту, охранявшему дверь в погреб, вывести пленных.
— Wir haben Krank, — сказал он, тщательно подбирая слова. — Wir machten Arzt. Helfen Sie mir, bitte.
— Ich bin Arzt, — тут же ответил немец. Обут он был в опорки, которые оставил ему Полевкин после того, как стащил с него, спящего, сапоги.
— Gehen sie, bitte, — сказал Воронцов и кивнул ему на баню.
Калюжный сидел на порожке и тоскливо смотрел в овраг, который начинался сразу за баней, огибал луг и уходил в сосняк, поднимавшийся сплошной высокой стеной в полукилометре от хутора. По лицу стрелка было видно, что лейтенанту стало совсем худо.
— Вот, Калюжный, доктора привел.
— Да разве ж он доктор? Пьяница горький!
— Самые лучшие доктора всегда — пьяницы. Ты разве не знал? У нас в районе хирург до войны был. Так он без стакана спирта к больному не подходил. Вот так, Калюжный. Тоже, между прочим, имел немецкую фамилию.
Калюжный внимательно посмотрел на пленного.
— Думаете, он соображает?
— А посмотри на его руки. — И Воронцов кивнул немцу: — Der Arm… Zeigen Sie mir der Arm.
Немец протянул руки. Пальцы его дрожали.
— Да, — покачал головой Калюжный, наблюдая за тем, как ходили ходуном пальцы пленного немца, — сильно он там, в деревне, перебрал. Тут не одним стаканом пахнет.
— Не туда смотришь, Калюжный. Видишь? Желтые пятна на кончиках?
— Так это, может, от курева.
— Да нет, Калюжный, это следы йода. Будешь ему помогать. Делать все, что он скажет. Понял?
— Вас-то я понял, а как я его пойму? Он же ни бельмеса по-русски.
— А ты с ним по-немецки поговори. Кому врач нужен, нам или им? Ты в школе какой язык изучал?
— Немецкий.
— Ну вот и примени свои знания.
Калюжный помялся:
— Тройка у меня по-немецкому была. Но несколько фраз я помню точно.
— Например?
— Ви хайст ду? Их хайсе Федя. Ну, и так далее.
— Ну, этого, Федя, тебе будет вполне достаточно. Ты все поймешь. Хочешь, чтобы лейтенант выжил? Дюбин вас будет охранять. Посидит тут с винтовкой.
Бойцы уже сидели вокруг костра и хлебали из котелков и касок густое нелюбинское варево.
— Кондратий Герасимович, — окликнул Воронцов Нелюбина, хлопотавшего вокруг ведра, — ты сразу-то не перебарщивай. Не ели небось по нескольку суток. Понемногу им сейчас надо. Пусть поспят пару часов, а там снова покорми.
— Слыхали, что командир сказал? — Нелюбин поднял над головой кружку. — Вот ваша норма! И — ни ложки больше. Иначе заболеете смертельной болезнью.