"Если у каждого из нас, — говорит он в этих очерках, переходя к критике Гоголевского времени, — если у каждого из нас есть предметы столь близкие и дорогие сердцу, что, говоря о них, он старается наложить на себя холодность и спокойствие, старается избежать выражений, в которых бы слышалась его слишком сильная любовь, наперед уверенный, что, при соблюдении всей возможной для него холодности, речь его будет очень горяча, — если, говорим мы, у каждого из нас есть такие дорогие сердцу предметы, то критика Гоголевского периода занимает между ними одно из первых мест, наравне с Гоголем… Потому-то будем говорить о критике Гоголевского периода как можно холоднее; в настоящем случае нам не нужны и противны громкие фразы; есть такая степень уважения и сочувствия, когда всякие похвалы отвергаются, как нечто, не выражающее всей полноты чувства". Мы относимся к гениальному критику Гоголевского периода, В. Г. Белинскому, с таким же глубоким уважением и с такою же горячею любовью, какую питал к нему автор цитируемых очерков. В этом отношении мы ничего не можем ни убавить из сделанной выписки, ни прибавить к ней. Но мы заметим, что в настоящее время для всякого русского социалиста предметом такой же горячей любви и такого же глубокого уважения является сам Н. Г. Чернышевский. Вот почему мы последуем его собственному примеру и, говоря о нем, постараемся остаться как можно более холодными и спокойными, так как, действительно, "есть такая степень уважения и сочувствия, когда всякие похвалы отвергаются, как нечто, не выражающее всей полноты чувства".
I
Мы не имеем в виду писать биографию Н. Г. Чернышевского. Для этого нет еще достаточных материалов. О жизни его мы имеем до сих пор лишь очень скудные сведения. То немногое, что мы знаем о нем с этой стороны, содержится в биографическом очерке, приложенном к заграничному изданию его сочинений (см. брошюру "Лессинг" и второе издание романа "Что делать?"). Очерк этот очень краток. Но в нем есть кое какие хронологические данные, а, — что еще важнее, — в нем напечатаны документы, относящиеся к суду над Чернышевским. Разумеется, мы воспользуемся этими данными, дополняя их некоторыми фактами, заимствованными из собственных сочинений нашего автора. Но всего этого слишком и слишком мало, и потому нельзя не пожелать, чтобы лица, больше нас знающие о Чернышевском, поскорее напечатали свои воспоминания о нем, а также и имеющиеся в их распоряжении письма его и бумаги. Этим они оказали бы большую услугу и публике, и литературе.
Но в ожидании этого приходится довольствоваться теми сведениями, которые у нас уже есть. А они сводятся вот к чему. Николай Гаврилович был сын священника Саратовского собора и родился в 1829 году. Учился он сначала в Саратовской семинарии, затем — в Петербургском университете, где и окончил в 1850 году курс филологического факультета. Некоторое время после этого он был преподавателем во втором Петербургском кадетском корпусе, потом перевелся учителем гимназии в Саратов. Там, в своем родном городе, он скоро женился, если не ошибаемся, на сестре очень известного теперь ученого писателя Пыпина. Но молодому Чернышевскому, очевидно, трудно было дышать затхлым воздухом провинции, и вот уже в 1853 году мы опять видим его в Петербурге, где он снова находит себе уроки во втором кадетском корпусе, а также занимается переводами и разбором новых книг для "Отечественных Записок", издававшихся тогда Краевским и Дудышкиным. Мы едва ли ошибемся, предположив, что нашему автору пришлось испытать много нужды и лишений в этот переходный период его жизни. Он был тогда простым литературным чернорабочим, а известно, что черный труд далеко не завидно оплачивается в нашей литературе. Других же источников существования у Чернышевского никогда не было. Но он был молод, здоров и не боялся никакого труда, никаких усилий. Кроме литературных работ, необходимых для поддержания жизни, он занимался также своей магистерской диссертацией, об "эстетических отношениях искусства к действительности". Самый выбор темы для диссертации достаточно показывает, какие задачи ставил себе он в своей будущей деятельности. Со своим образованием, способностями, беспримерным трудолюбием и замечательным даром общепонятного изложения самых сухих и трудных предметов, он мог бы рассчитывать на блестящую ученую карьеру. Ему стоило только захотеть — и профессорская кафедра, наверное, была бы за ним обеспечена. Но ему хотелось другого. Его привлекала деятельность критика и публициста. Как ни строга была русская цензура, но у всех в памяти был пример Белинского, который, несмотря на цензурные рогатки, не только сумел пустить в литературное обращение множество самых важных истин, но и поставил нашу критику на совершенно новую теоретическую основу. Мы уже знаем, как горячо любил и как глубоко уважал Чернышевский этого писателя. Не удивительно, что ему хотелось идти по следам Белинского, чтобы по мере сил и возможности продолжать его дело. Притом карьера императора Николая, видимо, близилась к концу, несостоятельность его системы становилась очевидной для всех, так что при новом царствовании можно было рассчитывать на некоторую политическую оттепель и на некоторое смягчение нравов
как величал ее Пушкин. Начинающие писатели могли таким образом не без основания рассчитывать на несколько лучшее будущее. Наконец, у Николая Гавриловича были очень своеобразные взгляды на задачи людей, желающих посвятить свои труды благу России. В силу этих взглядов он и не мог придавать большого значения чисто ученой деятельности своих соотечественников. В цитированных уже нами "Очерках Гоголевского периода русской литературы" он очень определенно высказывается на этот счет. "Многие из великих ученых, поэтов, художников, — говорит он, — имели в виду служение чистой науке или чистому искусству, а не каким-нибудь исключительным потребностям своей родины. Бэкон, Декарт, Галилей, Лейбниц, Ньютон, Гумбольдт и Либих, Кювье и Фаредэ трудились и трудятся, думая о пользах науки вообще, а не о том, что именно в данное время нужно для блага известной страны, бывшей их родиною… Они, как деятели умственного мира, — космополиты". Но не в таком положении находятся, по его мнению, деятели умственного мира в России. Им еще нельзя быть космополитами, т. е. нельзя думать об интересах чистой науки или чистого искусства. В этом смысле, по условиям их страны, им приходится быть "патриотами", т. е. думать прежде всего о специальных нуждах своей родины. Идеалом "патриота" в этом смысле является для Чернышевского Петр Великий, человек, задавшийся целью перенести в Россию все блага европейской цивилизации. Он думал, что и в его время цель эта далеко еще не вполне была достигнута. "До сих пор для русского человека единственная возможная заслуга перед высокими идеями правды, искусства, науки — содействие распространению их в его родине. Со временем будут и у нас, как у других народов, мыслители и художники, действующие чисто только в интересах науки или искусства; но пока мы не станем по своему образованию наравне с наиболее успевшими нациями, есть у каждого из нас другое дело, более близкое сердцу, — содействие, по мере сил, дальнейшему развитию того, что начато Петром Великим. Это дело до сих пор требует и, вероятно, еще долго будет требовать всех умственных и нравственных сил, какими обладают наиболее одаренные сыны нашей родины" [15]. Чернышевский именно и хотел посвятить свои силы распространению на своей родине высоких идей правды, искусства, науки. Как понимал он их, — это, собственно говоря, можно было бы показать при разборе его сочинений. Но прежде, чем перейти к такому разбору, нам хотелось бы охарактеризовать его общую точку зрения и показать отношение его к его литературным предшественникам. Сделав это, мы уже без большого труда сможем оценить тот или другой из его отдельных взглядов. И нам тем удобнее сделать это теперь, что у нас идет пока речь именно о том периоде его жизни, когда он, еще не принимая особенно деятельного участия в литературе, занимался выработкой своих взглядов, усвоением и анализом "высоких идей правды, искусства, науки".
Изо всех своих литературных предшественников Чернышевский с наибольшим уважением относился к В. Г. Белинскому и его кружку. Можно было бы думать поэтому, что он воспитался именно на сочинениях Белинского и его кружка, что он из этого источника почерпнул свое понимание идей правды, науки и искусства. Это, однако, не совсем так. Хотя в своих сочинениях Чернышевский вовсе не касается истории своего умственного развития, но есть у него одна маленькая заметка о Добролюбове, могущая пролить на нее некоторый свет. Мы имеем в виду письмо, написанное им после смерти Добролюбова в ответ на статью некого г. З-на и напечатанное в февральской книжке "Современника" за 1862 год. В своей статье г. З-н сказал, между прочим, что покойный Добролюбов был учеником Чернышевского и находился под сильнейшим его влиянием. Чернышевский горячо и даже очень раздражительно отрицает это, говоря, что Добролюбов совершенно самостоятельно пришел к своим взглядам и был гораздо выше его как по своим умственным силам, так и по литературному таланту. Нам не нужно решать теперь, насколько совпадало с действительностью это скромное заявление. Из всего письма Чернышевского нас интересует теперь лишь следующее место. Напомнив о том, что Добролюбов знал немецкий и французский языки и мог таким образом в подлиннике ознакомиться с наиболее замечательными литературными произведениями Франции и Германии, Чернышевский говорит: "Если же даровитый русский человек в решительные для своего развития годы читает книги наших общих западных великих учителей, то книги и статьи, написанные по-русски, могут ему нравиться, могут восхищать его, но ни в коем случае не могут уже они служить для него важнейшим источником тех знаний и понятий, которые почерпает он из чтения" [16]. Это совершенно справедливо. Но ведь Чернышевский также знал иностранные языки, также читал в решительные для его развития годы книги наших общих великих западных учителей. Поэтому позволительно думать, что и его могли только восхищать некоторые, писанные по-русски статьи и книги, но что, вместе с тем, и для него они не были первоначальным источником его понятий и знаний. Спрашивается теперь, каков же именно был этот первоначальный источник? В каких именно литературах и в каких отраслях этих литератур следует нам искать его?
В тридцатых и сороковых годах для наших молодых людей, в решительные годы их развития, одним из важнейших пособий являлась, между прочим, немецкая философия. В последующие десятилетия это было уже иначе. В пятидесятых годах к немецкой философии у нас были, как кажется, просто равнодушны. В шестидесятых — к ней стали относиться с враждой и презрением. Немецкая философия была объявлена "метафизикой", на которую "мыслящим реалистам" не стоит тратить времени. Между западноевропейскими философами признаны были заслуживающими снисхождения только позитивисты. Война против немецкой философии ведена была у нас так удачно, что наши "мыслящие реалисты" могут гордиться своей победой над "метафизикой"; они с справедливой гордостью могут сказать, что не имеют о немецкой философии решительно никакого понятия. Но ни Чернышевский, ни его ближайшие друзья не принадлежали к числу этих победоносных реалистов. Они интересовались немецкой философией и внимательно изучали ее историю. Ее развитие и тогдашнее состояние, несомненно, повлияло на них очень сильно, как повлияло оно и на друзей Белинского. Но кем же из немецких философов мог увлекаться Чернышевский?
Конечно, не Фихте, не Шеллингом и не Гегелем. Ими мог увлекаться в свое время Белинский, но уже и для него системы этих философов, во вторую половину его критической деятельности, представляли собою, как говорят немцы, ein überwundener Standpunkt. Тем более можно сказать это о Чернышевском. В то время, к которому относятся решительные годы его развития, философия уже навсегда распростилась со всеми разновидностями идеализма. Но если это было так, то какой же из немецких философов мог иметь на него наибольшее влияние? Поищем намека на ответ опять-таки в его собственных сочинениях. В своих "Полемических красотах", написанных в ответ "Русскому Вестнику" и "Отечественным Запискам", сильно нападавшим на все его направление вообще и на его статью "Антропологический принцип в философии", Чернышевский категорически говорит, что он придерживается одной философской системы, "составляющей самое последнее звено в ряду философских систем" и "вышедшей из Гегелевской системы, точно так же, как Гегелевская вышла из Шеллинговой". Люди, знакомые с историей философии, уже отсюда видят, о какой системе говорит он. Тем же, которым дело не ясно, мы приведем еще несколько строк. "Вам, вероятно, хотелось бы узнать, кто же такой этот учитель, о котором я говорю? — спрашивает Чернышевский Дудышкина в той же статье. — Чтобы облегчить вам поиски, я, пожалуй, скажу вам, что он — не русский, не француз, не англичанин, — не Бюхнер, не Макс Штирнер, не Бруно Бауэр, не Молешотт, Фохт, — кто же он такой? Вы начинаете догадываться?.." И действительно, нельзя не догадаться: Чернышевский говорит о Фейербахе. На Фейербаха указывает самое название единственной философской статьи, написанной Чернышевским: об
II
Но не мешает указать то место, которое принадлежит в истории философии учителю нашего автора. Учение Фейербаха вышло из учения Гегеля. Но Гегель был идеалистом, Фейербах — решительным материалистом. Главная заслуга Фейербаха в том и заключается, что в его лице философия навсегда покончила с идеализмом. Однако здесь следует оговориться. Материалисты были и раньше Фейербаха. Чтобы не далеко ходить за примерами, укажем хоть на французских материалистов конца прошлого века. "Systиme de la Nature" — совершенно материалистическая книга. Но можно ли сказать, что Фейербах просто-напросто возвратил философию ко взглядам барона Гольбаха и его друзей? Это было бы несправедливо. Новейший материализм весьма значительно отличается от материализма конца прошлого века; различие это заключается главным образом в самом
Если мы, после всего сказанного, взглянем на метод, которого держались французские материалисты конца прошлого века (а нужно помнить, что метод составляет душу всякой философской системы), то тотчас увидим, как мало общего имели они с новейшими материалистами. В противоположность этим последним их придется назвать
Теперь естественно спросить себя, от чего зависят и каким образом изменяются условия человеческой борьбы за существование? Они даются, во-первых, природой, во-вторых, создаются людьми, но создаются ими по большей части бессознательно. Влияние географических условий — почвы, климата, фауны, флоры, свойства поверхности, речных систем, очертаний берегов и пр. — на развитие человеческих обществ теперь уже более или менее выяснено наукой и не нуждается для своего пояснения ни в каких примерах. Но характер и природа тех условий борьбы за существование, которые бессознательно создаются самими же людьми, до сих пор еще не ясны для многих. Поэтому пример здесь не будет неуместен. Возьмите такое общество, в котором уже исчезло натуральное хозяйство и продукты производятся на сбыт, для обмена их на рынке, т. е., другими словами, становятся товарами. Само собою разумеется, что производители так же мало задумываются над товарным характером своих продуктов, как мольеровский буржуа задумывался над прозаическим характером своей обыкновенной речи. Они производят товары не потому, что товарное производство кажется им самым естественным и разумным: рассуждать об этом они предоставляют особой породе людей, которые называются экономистами. Сами же они делают свои произведения товарами просто потому, что при данных условиях не могут не делать их товарами. Они вывозят их на рынок, потому что им нужно обменять их на другие, необходимые для них, произведения. Но эти произведения, смирно и неподвижно лежавшие в мастерской, пока они оставались просто произведениями, начинают чудить и самодурствовать, появившись на рынке и приобретая звание
Но не вечен и капиталистический строй. Постепенно, под влиянием многих причин, но опять-таки помимо
Нас спросят, может быть, не существуют ли связи между указанными выше природными, географическими условиями человеческого развития и теми условиями его, которые бессознательно создаются людьми в процессе производства продуктов? Связь эта несомненно существует. Под влиянием географических условий совершается экономическое развитие человечества. Оно происходит с большею или меньшею быстротою, принимает то или другое направление именно благодаря тому или другому характеру географической среды, окружающей данное общество. В Китае и в Аттике, в равнинах Северной Америки и на берегах Нила формы общественных отношений на первых ступенях развития были совершенно одинаковы, можно сказать тождественны. Наука о первобытных учреждениях повсюду находит, например, родовой быт. Человечество, очевидно, имеет одну точку отправления. Но природные условия борьбы за существование различны, и потому формы человеческого общежития с течением времени принимают различный характер. Одинаковый повсюду родовой быт уступает место самым различным общественным отношениям. Строй афинского общества не похож на строй Китая; ход экономического развития Запада вообще не похож на ход экономического развития Востока. Конечно, много зависит тут и от влияния окружающей данное общество исторической среды, но "географическая подкладка" человеческого развития все-таки несомненно и очень сильно дает себя чувствовать.
Однако к чему все это? А все к тому же, все затем, чтобы показать некоторые особенности новейшего материализма, приверженцем которого был и Н. Г. Чернышевский. Мы хотели только сказать, что новейшие материалисты понимают ход исторического развития так или почти так, как мы изложили, а материалисты конца прошлого века были совершенно чужды такого понимания истории. В их миросозерцании было еще очень много остатков идеализма. В своих исторических взглядах они, как мы сказали, во многом оставались идеалистами. Они отрицали существование врожденных идей в голове отдельного человека, но они признавали, так сказать, самопроизвольное зарождение и развитие идей в человеческом обществе. Они и не подозревали, что историческое развитие человеческой мысли совершается под влиянием причин, не имеющих ничего общего с сознанием и волей человека. Поэтому только с появлением новейшего материализма сделалось возможным научное понимание человеческой истории. С точки зрения новейшего материализма "история человечества перестает казаться нелепой путаницей бессмысленных насилий, которые равно все осуждаются перед судейским креслом теперь лишь созревшего философского разума и которые лучше всего забыть как можно скорее. История людей является процессом развития самого человечества, и задача современной мысли состоит теперь в том, чтобы проследить постепенные ступени этого процесса… и показать внутреннюю его законосообразность, среди всех кажущихся, случайностей".
Эта задача в значительной степени уже решена трудами Маркса и Энгельса, великих социалистов, которым выпало на долю продолжать дело развития философской мысли после Гегеля и Фейербаха. Но нужно помнить, что материалистическим, т. е. единственным научным, пониманием истории мы обязаны именно Марксу и Энгельсу (отчасти, впрочем, еще американскому писателю Моргану, а не Фейербаху). В эпоху Фейербаха задача философской мысли была другая. Ей нужно было прежде всего покончить с идеализмом во всех его видах и разновидностях. На это и были употреблены силы Фейербаха. Таким образом его философские взгляды приходится считать только первым шагом современного материализма. Он дал только некоторые посылки; другими же необходимыми посылками, равно как и целым рядом самых блестящих выводов из них, мы обязаны уже Марксу и Энгельсу. В миросозерцании Фейербаха еще не была развита та историческая сторона, которая составляет силу и славу современного материализма. Какое значение могло иметь это обстоятельство в истории умственного развития Н. Г. Чернышевского?
Рассуждая отвлеченно, позволительно, пожалуй, думать, что он, как человек одаренный замечательным, из ряда выходящим и очень деятельным умом, мог заметить пробелы и пополнить недостатки во взглядах своего учителя, т. е., другими словами, сделать то, что сделали Маркс и Энгельс. Но, чтобы сделать эпоху в истории науки, недостаточно еще обладать гениальными способностями, нужны еще благоприятные внешние обстоятельства, которые дали бы надлежащее направление этим способностям. Насколько благоприятны были в этом отношении обстоятельства, окружавшие нашего автора? Он жил в стране, не развитой ни в экономическом, ни в политическом смысле слова. Чистая научная и философская мысль также не отличалась в ней большим развитием. Ни одним из русских ученых еще ни разу не было произнесено такое слово, которое имело бы решительное влияние на судьбу европейской мысли и науки. Мы видели, как объяснял это явление Н. Г. Чернышевский и какие задачи ставил он перед наиболее одаренными сынами своей родины. Они сводились к распространению в ней "высоких идей правды, науки, искусства", выработанных в странах, ушедших далее нас по пути цивилизации. Чернышевский был совершенно прав, ставя своим соотечественникам именно эти, а не другие задачи. Но избранный и рекомендуемый им род деятельности имел свою внутреннюю логику, с которой приходится считаться самым богато-одаренным людям. Распространитель идей, выработанных другими людьми в других странах, может при больших способностях делать некоторые частные, второстепенные открытия, но переворота в науке он не совершит, потому что вовсе не тем и занят. В таком именно положении был и наш автор. В его сочинениях рассыпано немало важных замечаний, проливающих новый свет на различные вопросы науки. Подобные замечания часто вполне совпадают с важнейшими открытиями, делавшимися тогда в западной науке. Но эти проблески гениальной мысли не разработаны последовательно, не приведены в систему; поэтому рядом с ними мы встречаем у него и такие взгляды, которые уже и тогда могли считаться устарелыми, а теперь и совсем оставлены наукой. В конце концов, оказывается, что недостатки и пробелы философии того мыслителя, который имел на него наибольшее влияние, не были пополнены и исправлены им. В материалистических взглядах Чернышевского осталась неразвитою та самая сторона, которая мало была развита и у его учителя. Говоря вообще, Николай Гаврилович был еще чужд современного материалистического понимания истории, а там, где он силою своего ума приближается к нему, он часто придает ему довольно наивную форму.
III
Материализм Чернышевского заметен гораздо более в его "антропологических", чем в его исторических, воззрениях. Смотря на человека как на невольный продукт окружающей его среды, Чернышевский относится с величайшей гуманностью даже к таким некрасивым проявлениям испорченной человеческой природы, в которых идеалисты видят лишь "злую волю", заслуживающую строгой кары. "Все зависит от общественных привычек, — рассуждает он, — и от обстоятельств, т. е. в окончательном результате все зависит исключительно от обстоятельств, потому что и общественные привычки произошли, в свою очередь, также из обстоятельств. Вы вините человека, — всмотритесь прежде, он ли в том виноват, за что вы его вините, или виноваты обстоятельства и привычки Общества, — всмотритесь хорошенько, быть может, тут вовсе не вина его, а только беда его". "Охранители" хотели видеть в подобных словах Чернышевского защиту нравственной распущенности, но, разумеется, только доказали этим свое собственное непонимание дела.
Недостаточная выработанность материалистических взглядов Чернышевского сказалась уже в некоторых особенностях его учения о нравственности. Для него, как и для Гельвеция, даже наиболее самоотверженные поступки представляют только особый вид разумного эгоизма. По его словам, "надобно бывает только всмотреться попристальнее в поступок или чувство, представляющиеся бескорыстными, и мы увидим, что в основе их все-таки лежит та же мысль о собственной личной пользе, личном удовольствии, личном благе, лежит чувство, называемое эгоизмом". Иногда рассуждения Чернышевского по этому поводу принимают несколько странный характер. "Лукреция закололась, когда ее осквернил Секст Тарквиний: она поступила очень расчетливо". Следуют доказательства верности сделанного Лукрецией расчета. "Коллатин мог сказать жене: я считаю тебя чистой и люблю тебя по-прежнему; но при тогдашних понятиях, слишком мало изменившихся до сих пор, он не в силах был оправдать своих слов делом: волею или неволею, но он уже потерял очень значительную часть прежнего уважения, прежней любви к жене; он мог прикрывать эту потерю преднамеренным увеличением нежности в обращении с нею; но такого рода нежность обиднее холодности, горче побоев и ругательств" и т. д. Но весьма сомнительно, чтобы Лукреция перед своим самоубийством могла предаваться таким основательным расчетам. Для них нужно хладнокровие, а хладнокровной она быть не могла. Не вернее ли предположить, что в ее поступке рассудок играл гораздо меньшую роль, чем чувство, сложившееся под влиянием тогдашних общественных привычек и отношений. Человеческие чувства и привычки так приспособляются обыкновенно к существующим общественным отношениям, что совершаемые под их влиянием поступки могут показаться подчас плодом самых основательных расчетов, между тем как в действительности вовсе не были вызваны расчетливостью. Вообще во взглядах Чернышевского на разумный эгоизм заметно свойственное всем "просветительным периодам" (Aufklärungsperiode) стремление искать в рассудке опоры для нравственности и в более или менее основательной расчетливости отдельного лица объяснения его характера и поступков. Но уже в вышеприведенных словах Чернышевского заключается опровержение подобных крайностей рассудочности. Поступки отдельного лица представляют собою результат общественных привычек, общественные же привычки складываются не под влиянием расчетов рассудка, а в силу исторического развития общества. При правильной постановке вопроса он должен быть поставлен именно в эти пределы: что такое нравственность отдельного среднего человека? Результат его расчетливости или бессознательный плод общественных отношений? Наконец, следует еще спросить, в силу каких влияний общества на отдельную личность может развиться и развивается в ней интерес к общему благу? Такие вопросы имеют большое общественное значение. Спорить же о том, как назвать подобный интерес к общественному благу, — альтруизмом или благородным эгоизмом, — мы не видим надобности.
Сообразно с преувеличенным значением, придаваемым Чернышевским человеческой расчетливости, он и исторические события объясняет иногда сознательным расчетом пользы там, где для объяснения их нужно обращаться к несознанным людьми силам экономического развития. С первого взгляда подобные объяснения Чернышевского могут навести на мысль о том, что он в своих исторических теориях совершенно стал на точку зрения новейшего материализма. Но при внимательном отношении к делу оказывается совершенно противное. Кто видит в исторической деятельности людей лишь влияние сознательного расчета, тот еще далек от понимания всей силы и всего значения экономии. В действительности ее влияние распространяется даже на такие поступки людей и на такие привычки различных общественных классов по поводу которых нельзя и заикаться о сознательном расчете. Мы уже видели, что главнейшие, наиболее влиятельные факторы экономического развития до сих пор стоят вне всякого влияния сознательного расчета. Мы видели также, что все общественные отношения все нравственные привычки и все умственные склонности людей складываются под посредственным или непосредственным действием этих слепых сил экономического развития. Ими определяются, между прочим и все виды человеческой расчетливости, все проявления человеческого эгоизма. Следовательно, нельзя говорить о сознательном расчете пользы, как о первичном двигателе общественного развития
Впрочем, исторические взгляды Чернышевского еще не сведены в систему и часто противоречат один другому. Без большого труда можно выбрать из его сочинений и сопоставить такие взгляды на историю, которые покажутся принадлежащими совершенно различным писателям. И подобных противоречий нельзя объяснить предположением о постепенном изменении образа мыслей нашего автора. Он приступил к литературной деятельности в такую пору своего умственного развития, когда взгляды его, в главнейших чертах, уже окончательно сложились. Поэтому встречающиеся нам противоречия и непоследовательность его исторических взглядов приходится отнести на счет неясности и шаткости общей точки зрения его на историю человечества.
Вот несколько примеров в подтверждение сказанного. В своих "Очерках политической экономии" Н. Г. Чернышевский, объяснив законы существующего в современных передовых странах "трехчленного распределения продуктов" и делая из своих объяснений краткий заключительный вывод, высказывает следующий чрезвычайно замечательный взгляд на внутренние пружины новейшей истории Европы: "Мы видели, что интересы ренты противоположны интересам прибыли и рабочей платы вместе.
Мы видим, что здесь и речи нет ни о внутренних социальных отношениях Рима, причинивших его слабость и указанных тем же Гизо в первой статье его "Essais sur l'histoire de France", ни о тех формах общежития, которыми обусловливалась сила германских варваров в эпоху завоевания Западной Империи. Чернышевский забыл даже знаменитое изречение: latifundia perdidere Italiana (латифундии погубили Италию). В его формуле прогресса (как стали выражаться у нас впоследствии) нет самостоятельного места для внутренних отношений той или иной "прогрессирующей" страны. Все дело сводится к количеству и распространению знаний, и ему даже в голову не приходит здесь спросить себя, не зависит ли история знаний от истории социальных отношений цивилизованных стран. "Говорят, обществу стеснительны были укоренившиеся формы, — рассуждает он далее, — значит в обществе была прогрессивная сила, была надобность в прогрессе". Но ведь иное дело надобность в прогрессе, иное дело — присутствие в обществе "прогрессивной силы", способной удовлетворить этой надобности. Нельзя смешивать этих двух понятий, совершенно различных по своему характеру и содержанию: одно из них есть чисто отрицательное ("надобность в прогрессе" указывает лишь на стеснительность существующих форм), другое — положительное, так как присутствие в обществе прогрессивной силы, способной совершить необходимую переделку форм общежития, предполагает известную степень умственного, нравственного и политического развития того класса, или тех классов, на которых формы эти обрушиваются своими невыгодными сторонами. Если бы эти понятия были тождественны, то дело человеческого прогресса упрощалось бы до крайности, и мы не встречали бы в истории печального зрелища обществ, падающих под тяжестью таких форм общежития, которые, при всей несомненной своей вредоносности, не могли быть устранены, потому что не было в народе живых сил, способных совершить это дело. Само собою разумеется, что мы не говорим здесь о формах, вредных решительно для всех классов данного общества. Подобные формы устраняются, можно сказать, сами собою. Но чаще всего особенно вредными для дальнейших успехов общества оказываются иные формы, невыгодные для большинства и очень выгодные для привилегированного меньшинства. Устранить подобные формы можно только в том случае, если страдающее большинство обладает хоть некоторою способностью к политической самодеятельности. А оно не всегда обладает этою способностью. Способность эта вовсе не есть необходимое свойство угнетенного большинства. Она сама создается
Мы вовсе не хотим утверждать, подобно многим, в особенности немецким писателям, что германцы принесли с собою какой-то особенный дух и особенные склонности, обеспечившие за ними первое место в дальнейшей истории человечества. Мы говорим только, что слабость Рима в борьбе с варварами была причинена и подготовлена ходом его экономического развития, уничтожившего класс мелких землевладельцев, которые некогда составляли его силу. Мелкие крестьянские участки слились в огромные латифундии, населенные толпами рабов. Но рабы — плохая опора для государства: свезенные со всех концов мира, разноплеменные и разноязычные, они не составляли
Если бы при объяснении исторической судьбы различных стран мы вынуждены были ограничиваться одними отвлеченными соображениями об их "прогрессе" и о количестве накопленных в них знаний, то мы никогда не могли бы понять, например, истории Греции, где наиболее образованные, "прогрессивные" страны одна за другою сходят со сцены, уступая место все менее и менее образованным и "прогрессивным". Чем объяснить такое явление? Ходом развития экономических и, главным образом, поземельных отношений в Греции. В наиболее "прогрессивных" странах развитие это раньше привело к скоплению поземельной собственности в немногих руках, к страшному увеличению численности рабов, к обессилению и деморализации низшего класса свободных граждан. Прямо пропорционально этому явлению уменьшалась и государственная сила "прогрессивных" греческих стран. В менее "прогрессивных" странах процесс этот начался позже и совершался медленнее, поэтому и государственная сила их падала медленнее, даже возрастала в известных периодах этого процесса (как бывало и в более "прогрессивных" странах); поэтому они и могли играть выдающуюся роль, когда более "прогрессивные" страны уже окончательно ослабели под гибельным влиянием безысходной
В исторических взглядах нашего автора
Относя различные существовавшие в истории формы экономического быта на счет завоевания и считая их противоречащими "требованиям экономической науки", наш автор естественно не мог придавать большой цены их изучению. Знакомый с так называемым историческим методом в экономической науке лишь по трудам таких его представигелей, как Вильгельм Рошер и прочие Citatenprofessoren, он относился к нему очень пренебрежительно и считал его плодом реакции против освободительных стремлений рабочего класса. "Против средневековых учреждений, несогласных с выгодами коммерческого сословия, ратовали… во имя разума; а тут вот как на грех явились люди, начавшие говорить: по разуму действительно следует быть тому, чего желаете вы, только сверх того требуется по разуму еще многое другое; вы произносите только начало формулы, а конец ее вот каков; словом сказать, перед лицом мыслителей непоследовательных явились мыслители последовательные… Что тут делать?.. Если разум говорит против тебя, хватайся за историю, она выручит". Сообразно с таким происхождением исторического метода теоретическая задача передовых представителей рабочего класса сводилась, в борьбе их против "непоследовательных мыслителей", лишь к тому, чтобы обнаружить возникновение современного экономического строя из "завоевания, конфискаций и монополий". Социалисты и делают это, по мнению Чернышевского. В их руках "история изобличает то, на защиту чего была приглашена" [23]. Но еще раньше выступления Чернышевского на путь литературной деятельности, еще в эпоху его предшественников, т. е. Белинского и его кружка, лучшие теоретические представители рабочего класса пользовались историей не для одних только полемических ссылок на завоевания и конфискации. Маркс и Энгельс поставили изучение экономической истории человечества на твердую научную почву, показавши ее внутреннюю необходимость и строгую законосообразность [24]. Но по всему видно, что Чернышевский незнаком был с этим направлением, выросшим из теорий его учителя Фейербаха, как теории Фейербаха выросли из системы Гегеля.
Отрицая исторический метод, наш автор пользовался в своих экономических исследованиях другим методом, который он называл
Такого метода Чернышевский держится во всех своих экономических исследованиях, которые принимают, благодаря этому, совершенно особенный, до крайности отвлеченный характер. Известно, что главное экономическое сочинение нашего автора представляет собою частью перевод, частью изложение политической экономии Милля, сопровождаемое очень обширными замечаниями и самостоятельными дополнениями. Читая это сочинение, интересно следить за тем, как принятый автором метод исследования постоянно увлекает его из области действительных, существующих экономических отношений в область отвлеченного мышления. В том, что касается существующих отношений, Чернышевский редко оспаривает Милля. Он большею частью довольствуется его анализом, который, как известно, оставляет желать очень многого по своей неясности и непоследовательности. Он не расходится с Миллем даже в таких существенных вопросах, как вопросы о стоимости, о цене, о деньгах, о законе рабочей платы и т. п. Милль совершенно прав в том, что касается существующего, говорит обыкновенно Чернышевский, но посмотрим, так ли должно быть, того ли требует здравая экономическая теория? "Предположим" и т. д. — следует обыкновенно блестящая критика существующих отношений, критика, опирающаяся, однако, исключительно только на совершенно отвлеченные соображения и предположения. Недостатки метода кидаются, таким образом, в глаза, и его, конечно, не одобрит ни один из современных научных противников капитализма, так как противники эти опираются теперь не на требования отвлеченной "теории", а на те внутренние противоречия существующего ныне строя, которые в своем дальнейшем развитии необходимо должны повести к его устранению.
Читатели, знакомые с методом той философской школы, последователем которой считал себя Чернышевский, без труда заметят, что наш автор не остался верен ему в своих исследованиях. В самом деле, "гипотетический метод" не имеет ничего общего с диалектическим методом немецких учителей Чернышевского. Чтобы убедиться в этом, достаточно припомнить те характеристические особенности, которые сам Чернышевский видел в системе Гегеля, породившей учение Фейербаха. Указание этих особенностей очень облегчит нам дело изложения и критики взглядов Чернышевского, поэтому мы просим читателя отнестись со всем возможным вниманием к этой материи, пожалуй, сухой и скучной, но, право же, не бесполезной.
В глазах новейших материалистов-диалектиков величайшей заслугой системы Гегеля и всей вообще немецкой философии является то, что она, как говорит о ней Энгельс, "впервые представила весь естественный, исторический и духовный мир в виде процесса, т. е. исследовала его в беспрерывном движении, изменении и развитии, и пыталась обнаружить внутреннюю связь этого движения и развития". Чернышевский, при своем огромном уме и своих основательных сведениях в философии, не мог игнорировать этой стороны дела. Он понимал огромную важность Гегелевского учения о развитии и даже излагал его в энергических, прочувствованных выражениях. "Вечная смена форм, вечное отвержение формы, порожденной известным содержанием или стремлением, вследствие усиления того же стремления, высшего развития того же содержания, — восклицает он в своей статье "Критика философских предубеждений против общинного землевладения", — кто понял этот высший, вечный, повсеместный закон, кто приучился применять его ко всякому явлению, — о, как спокойно призывает он шансы, которыми смущаются другие! Повторяя за поэтом:
он не жалеет ни о чем, отживающем свое время, и говорит: пусть будет, что будет, а будет все-таки на нашей улице праздник" [26]. Но, как видно, не этот "великий", вечный, повсеместный закон считал он главной заслугой и наиболее выдающейся особенностью философии Гегеля. По крайней мере, в своих "Очерках Гоголевского периода русской литературы" он, подробно говоря о Гегеле по поводу известного увлечения им кружка Станкевича и Белинского, обращает наибольшее внимание на другую сторону его философии. Здесь главною его заслугою выставляется выведение философии из области отвлеченного мышления и внимательное отношение к
Мы увидим ниже, что забываемая им действительность нередко напоминала о себе самым бесцеремонным образом. Но теперь мы должны продолжать характеристику исторических взглядов Чернышевского, которая поможет нам определить место, принадлежащее нашему автору в общем развитии философской мысли Европы.
IV
Замечательно, что, не придавая цены исторической точке зрения в области политической экономии, он считал ее необходимой в области литературной критики. В одной из самых первых своих статей, именно в статье об известном сочинении Аристотеля "О поэзии", переведенном Б. Ордынским, он ставит эстетике в большую заслугу то, что она у нас никогда не было враждебна истории литературы. "У нас всегда провозглашалась необходимость истории литературы; и люди, особенно занимавшиеся эстетическою критикою, очень много, — больше, нежели кто-нибудь из наших нынешних писателей, — сделали и для истории литературы. У нас эстетика всегда признавала, что должна основываться на точном изучении фактов"…
Большая правильность взгляда Чернышевского на теорию искусства объясняется, во-первых, благотворным влиянием его предшественников: после "Эстетики" Гегеля и критических работ Белинского (напомним хоть его статьи о Пушкине) совершенно невозможно было игнорировать историческую точку зрения в теории искусства. Прибавьте к этому, что в эстетической теории восставать против исторической точки зрения могли только сторонники так называемого искусства для искусства, т. е. люди, которым хотелось бы поставить "вечное" искусство вне всякой связи с действительностью и ее насущными, жгучими общественными вопросами. Борясь против таких людей, Чернышевский естественно должен был склоняться к исторической точке зрения на искусство, так как она давала возможность связать задачи искусства с важнейшими общественными стремлениями данного времени. Еще Шеллинг говорил, что "verschiedenen Zeitaltern wird eine verschiedene Begeisterung zu Teil" [29]. Развивая эту мысль, нетрудно было наголову разбить сторонников "чистого" искусства. — Иное дело в политической экономии. Там заживо окаменевший Рошер и его братья являлись противниками самых дорогих Чернышевскому стремлений рабочего класса. Они были единственными известными ему представителями исторической точки зрения в политической экономии. Не удивительно, что из реакции против них он стал в такое отношение к этой точке зрения, ошибочность которого бросилась бы ему в глаза при других условиях.
Впрочем, нельзя сказать, что нашему автору удалось последовательно развить свой взгляд на значение
"Истинное определение прекрасного, — говорит он, — таково: прекрасное есть жизнь; прекрасным существом кажется человеку то существо, в котором он видит жизнь, как он ее понимает; прекрасный предмет — тот предмет, который напоминает ему о жизни.
Возвышенное действует на человека вовсе не тем, что пробуждает идею абсолютного; оно почти никогда не пробуждает ее.
Возвышенным кажется человеку то, что гораздо больше предметов или гораздо сильнее явлений, с которыми сравнивается человеком.
Трагическое не имеет существенной связи с идеей судьбы или необходимости. В действительной жизни трагическое большею частью случайно, не вытекает из сущности предшествующих моментов. Форма необходимости, в которую облекается оно искусством, — следствие обыкновенного принципа произведений искусства: развязка должна вытекать из завязки, или неуместное подчинение поэта понятиям о судьбе.
Трагическое по понятиям нового европейского образования есть ужасное в жизни человека.
Действительность не только живее, но и совершеннее фантазии. Образы фантазии только бедные и почти всегда неудачные переделки действительности.
Прекрасное в объективной действительности вполне прекрасно.
Прекрасное в объективной действительности совершенно удовлетворяет человека.
Искусство рождается вовсе не от потребности человека восполнить недостатки действительности.
Потребность, рождающая искусство в эстетическом смысле слова (изящное искусство), есть та же самая, которая очень ясно выказывается в портретной живописи… искусство только напоминает нам своими воспроизведениями о том, что интересно для нас в жизни, и старается до некоторой степени познакомить нас с теми интересными сторонами жизни, которых не имели мы случая испытать или наблюдать в действительности.
Воспроизведение жизни — общий характеристический признак искусства, составляющий сущность его: часто произведения искусства имеют и другое значение — объяснение жизни; часто имеют они и значение приговора о явлениях жизни…"
С некоторыми из этих тезисов можно согласиться только с известными оговорками, придающими им более широкий смысл. С одним из них даже вовсе нельзя согласиться, именно, нельзя сказать, что "трагическое по понятиям нового европейского образования есть ужасное в жизни человека". Совершенно верно, что "трагическое не имеет существенной связи с идеей судьбы". Но несомненна связь его с идеей необходимости. Не все ужасное в жизни человека трагично. Ужасна судьба людей, на которых обрушиваются, напр., стены строящегося дома; но трагична она может быть только для некоторых из них, именно для тех, в жизни которых были известные обстоятельства (великие замыслы, широкие политические стремления), придающие трагический смысл случайной смерти их от груды кирпичей. Однако во взятом нами примере трагическое все еще тесно связано с случайностью, поэтому оно не есть трагическое в настоящем смысле этого слова. Истинно трагическое основывается на идее об
Понятия людей о красоте выражаются в произведениях искусства. Понятие о ней различных общественных классов, как мы видели, очень различны, иногда даже противоположны. Тот класс, который господствует в данное время в обществе, господствует также в литературе и в искусстве. Он вносит в них свои взгляды и свои понятия. Но в развивающемся обществе в разное время господствуют разные классы. Притом же всякий данный класс имеет свою историю: он развивается, доходит до процветания и господства и, наконец, клонится к упадку. Сообразно с этим изменяются и его литературные взгляды, и его эстетические понятия. Поэтому в истории мы встречаемся с различными литературными взглядами и с различными эстетическими понятиями людей: понятия и взгляды, господствовавшие в одну эпоху, оказываются устаревшими в другую. Чернышевский показал, что эстетические понятия людей стоят в тесной причинной связи с их экономическим бытом. Это — открытие, гениальное в полное смысле слова. Ему оставалось только проследить действие открытого им принципа через всю историю человечества с ее сменою различных господствующих классов, — и он сделал бы величайший переворот в эстетике, тесно связавши теорию искусства с новейшим материалистическим пониманием истории. Но мы знаем, что ему самому в значительной степени чуждо было такое понимание истории. Поэтому он и не мог докончить столь блестяще начатого дела; поэтому же и в его
V
Левая сторона гегельянской школы, к которой, подобно своим литературным предшественникам, принадлежал Н. Г. Чернышевский, в дальнейшем своем развитии примкнула, как известно, к социализму. Примкнули к нему и русские гегельянцы левой стороны. Известно, как увлекался социализмом Белинский. В его сочинениях есть статьи, обнаруживающие очень глубокое для того времени понимание отношений западного пролетариата к буржуазии [32]. Чернышевский явился в этом отношении, как и во всех других, прямым и непосредственным продолжателем дела Белинского. Само собою разумеется, что он пошел дальше Белинского. Он не только
В настоящее время, кто говорит о социализме — говорит об учении Маркса, или не говорит ровно ничего, заслуживающего внимания. В то время, к которому относятся решительные годы в развитии Чернышевского (конец 40-х и начало 50-х годов), это было еще не так. Учение Маркса далеко не достигло еще господства, оно еще только слагалось, вырабатывалось и крепло в борьбе с другими социалистическими теориями. Главнейшие произведения школы Маркса еще не появлялись тогда в печати. Тогда еще вполне позволительно было считать себя социалистом и не иметь о Марксе никакого понятия. Тогда еще сильно было влияние так называемых теперь социалистов-утопистов, в особенности Фурье и Оуэна. Даровитые социалисты того времени все испытали на себе это влияние, собственными силами дополняя теории своих учителей и устраняя из них ненаучные, фантастические элементы. Чернышевский находился именно в таком положении. Мы уже говорили, что о произведениях школы Маркса он не имел никакого понятия. Правда, еще Белинский с восторгом читал парижские "Deutsch-Franzцsische Jahrbьcher", первые и последние два номера которых изданы были Арнольдом Руге в сотрудничестве с Марксом и Энгельсом. Но влияние этого журнала на русскую публику не было настолько сильно, чтобы бесповоротно определить направление русской социалистической мысли. Она еще долго, очень долго, гораздо дольше, чем следовало, развивалась без всякого влияния научных трудов Маркса. Неудивительно, что, при выработке своих социалистических воззрений, Чернышевский не принимал в расчет новейшего направления социализма, который уже и раньше играл немалую роль в истории немецкого рабочего движения, а со второй половины 60-х годов сделался господствующим среди всего европейского рабочего класса. Как человек, получивший правильное научное образование, Чернышевский был совершенно чужд странных фантазий, перемешанных в учении Фурье с гениальными взглядами на историю и современный быт человечества. К учению Сен-Симона он всегда относился очень критически. Роберт Оуэн, святой старик, как называет его Лопухов в романе "Что делать?", всегда был очень симпатичен Чернышевскому. Но трезвый ум нашего автора редко позволял ему оболыцаться надеждами Оуэна на помощь угнетенному большинству со стороны коронованных особ и высшего класса. Изучая западноевропейские общественные отношения, Чернышевский, можно сказать, невольно приходил к тому выводу, который лег впоследствии в основу программы Интернационала и который гласит, что освобождение рабочих должно быть делом самих рабочих. Тем не менее, взгляд нашего автора на исторические задачи рабочего класса отличается такою неясностью, которая может показаться странною читателю нашего времени. Чернышевский не выделяет пролетариата из общей массы страдающего и угнетенного народа. Для обозначения рабочего класса, долженствующего освободить себя своими собственными усилиями, Чернышевский употребляет выражение, очень характерное для русского писателя и в то же время обнаруживающее всю неясность его представления о роли пролетариата в западноевропейской истории. Чернышевский называет рабочий класс Запада
Статья, из которой мы заимствуем эти строки, была написана, как мы уже сказали, в самый разгар полемики по крестьянскому вопросу. Очень возможно, что Чернышевский написал ее, некоторым образом, ad usum delphini, желая показать русскому правительству, что ему не следует бояться русских демократов, все внимание которых действительно сосредоточилось в течение некоторого времени на экономическом положении освобождаемого крестьянства. Впоследствии, в особенности в своих "Письмах без адреса", Чернышевский высказывал уже новый взгляд на значение политической свободы для народного благосостояния. Но все-таки приведенное мнение остается очень характерным фактом в истории русского политического сознания. Оно несомненно должно было оказать свое влияние на подрастающую русскую демократию, которая до самого конца 70-х годов продолжала питать глубокое презрение к "политике". Конечно, это объясняется не одним только влиянием Чернышевского, — много сделала в этом отношении анархическая пропаганда Бакунина. Но шаткость и неопределенность политических взглядов любимого учителя русской молодежи наверное внесла свою лепту в последующие программные скитания русских революционеров. Что взгляды Чернышевского на политические задачи западноевропейского пролетариата никогда не отличались большой ясностью, лучше всего показывает следующее мнение его о значении всеобщего избирательного права. Мы заимствуем это мнение из статьи "Июльская монархия", написанной уже в 1860-ом году, т. е. в то время, когда, окончательно разочаровавшись в правительственной постановке крестьянского вопроса, он не мог уже ничего писать ad usum delphini. Чернышевский обращается, между прочим, в этой статье к тем "лучшим людям", которые, увидев, что введением всеобщего избирательного права во Франции воспользовались реакционеры и обскуранты, перестали придавать ему значение. Чернышевский успокаивает их не тем соображением, что реакционеры и обскуранты могли воспользоваться результатом всеобщего избирательного права только после избиения июньских инсургентов. Он не говорит им, что всеобщее избирательное право безусловно необходимо для политического воспитания рабочего класса. Он просто указывает на неразвитость "поселян"… "Прямой результат декрета (вводившего названное право во Франции), — говорит он, — противоречил ожиданиям всех честных французов. Но что же из этого? Разве все-таки не послужил этот декрет на некоторую пользу французскому обществу? Теперь увидели, что невежество поселян губит Францию. Пока не имели они голоса, никому не было заботы об этой страшной беде. Никто не замечал, что в основе всех событий французской истории всегда лежало невежество поселян. Болезнь была тайная и оставшаяся без лечения; но все-таки она изнуряла весь организм. Когда поселяне явились на выборы, тогда замечено было, наконец, в чем сущность дела. Увидели, что ничего истинно полезного не может быть осуществлено во Франции, пока честные люди не займутся воспитанием поселян. Теперь это делается, и усилия все же не остаются совершенно бесплодными. Раньше или позже поселяне станут рассудительнее, и тогда прогресс для Франции станет легче. Успокоимся же: хотя бы всеобщее избирательство и не удержалось при восстановлении законных учреждений во Франции, хотя бы горькие плоды, принесенные декретом о нем, и заставили общественное мнение на время отвергнуть всеобщее избирательство, все-таки декрет о нем при великом прямом вреде принес косвенным образом несравненно бóльшую пользу" [36].
Здесь, как видим, нет речи ни о борьбе классов во французском обществе, ни о революционной роли французского пролетариата. Все надежды нашего автора возлагаются на каких-то честных людей, которые займутся воспитанием поселян, вследствие чего "прогресс для Франции станет легче". Это очень странно звучит в настоящее время. Но опять-таки не нужно забывать, что пролетариат был для Чернышевского "простонародием", мало отличавшимся по своим свойствам, стремлениям и задачам от других слоев трудящегося населения. В особенностях экономического положения западноевропейского пролетариата Чернышевский если и видел что-либо революционное, то разве в том смысле, что экономические бедствия вызывают неудовольствие рабочих. Но так как и другие слои трудящегося населения переносят немалые бедствия, то революционное настроение в их среде казалось ему столь же естественным, как и в среде пролетариата. Когда Чернышевский защищал русское общинное землевладение, то в числе выгод, приносимых им, он указывал на то обстоятельство, что оно спасает нас от "язвы пролетариатства". Правда, при этом ему, очевидно, не раз вспоминались слова реакционеров, вроде барона Гакстгаузена или Тенгоборского, утверждавших, что "язва пролетариатства" является источником революционных движений в Западной Европе. И ему приходили сомнения относительно выгод, которые принесет с собою устранение названной "язвы" делу русского прогресса. Но он отвечал себе на эти сомнения такого рода замечанием. "Земледельческий класс, хотя и всегда пользовался у нас землею по общинному порядку, не всегда являлся в русской истории с тем неподвижным характером, какой воображает видеть в нем Тенгоборский, слишком доверившись общей обычной фразе о неподвижности, свойственной земледельцу в Западной Европе, и применив эту бездоказательную фразу к русскому поселянину. Нам здесь нет нужды толковать, каков характер западноевропейского поселянина. Напомним только о том, что казаки были большей частью из поселян, и что с начала XVII в. почти все драматические эпизоды в истории русского народа были совершены энергией земледельческого населения". Здесь крестьянские войны ставятся, как видим, по своему значению на одну доску с революционными движениями новейшего пролетариата, — смешение, совершенно невозможное для социалиста настоящего времени.
В глазах современного социалиста революционные движения рабочего класса являются результатом борьбы классов в обществе, сложившемся на основе крупной промышленности. Современный социалист видит залог торжества своего дела в дальнейшем развитии этой самой промышленности. Чернышевский не так смотрел на этот вопрос. Его взгляды на него сильно окрашены самым недвусмысленным идеализмом. Вот как рассуждает он об этом предмете в своей рецензии на книгу Бруно Гильдебранда "Политическая экономия настоящего и будущего". "То, что истинно человечно, истинно разумно, найдет себе симпатию во всех народах… Разум один и тот же под всеми широтами и долготами, у всех чернокожих и светлорусых людей. Конечно, в американских степях живут другие люди, чем в русских деревнях, и на Сандвичевых островах обитают господа, не похожие на английских джентльменов; но ведь и русскому мужику, и дикарю, так же как и высокопочтенному римскому кардиналу, хочется, думаем мы, есть, а затем, чтобы есть, хочется что-нибудь иметь. Стремление к улучшению своего положения составляет существенное свойство всего человечества. Если бы новые теории были противны природе человека, они и не пошли бы дальше той страны и тех людей, которым угодно было выдумать их, не стремились бы к ним все народы образованного мира [37]. Едва ли нужно повторять, что народы образованного мира стремятся к социализму не потому, что он согласен с "природой человека" (это еще ничего не доказывает), а единственно потому, что он согласен с природой экономического состояния современного нам цивилизованного человечества". При указанных взглядах на социализм, как могли представляться Чернышевскому практические задачи социалистической партии? По цензурным условиям ему редко приходилось говорить о них в печати, но он все-таки настолько определенно высказался на этот счет, что сомнение возможно только относительно частностей: общий характер его практических стремлений достаточно ясен.
Заметим прежде всего, что Чернышевский по своему трезвому уму и всегдашнему стремлению к практической деятельности не мог принадлежать к числу тех социалистов, которые требуют, чтобы человечество целиком приняло их утопии, и считают бесплодными или даже прямо вредными все частные экономические реформы. Таковы, напр., современные анархисты, если только позволительно называть анархистов социалистами, хотя бы и не в строгом, а только в разговорном смысле слова. Чернышевский едко смеется над подобными фантазерами. "Во имя высших идеалов отвергать какое-нибудь, хотя бы и не вполне совершенное, улучшение действительности — значит слишком уже идеализировать и потешаться бесплодными теориями". По его мнению, у людей, склонных к таким потехам, "дело кончается большею частью тем, что после напряженных усилий подняться до своего идеала, они опускаются так, что уже вовсе не имеют перед собою никакого идеала". Это уже не в бровь, а прямо в глаз современным анархистам. Но дело не в том. Посмотрим, как же смотрел сам Чернышевский на реформы, полезные и возможные с социалистической точки зрения?
Известно, что современные социал-демократы также не только не отрицают значение частных экономических реформ, но очень настойчиво требуют их. Принимаемые ими в разных странах программы частных реформ или так называемых минимальных требований стоят в тесной связи с их конечными стремлениями. Они хотят, чтобы реформы, вытребованные ими у современных правительств, облегчали им приближение к конечной цели, чтобы они были последовательным рядом побед экономии Труда над экономией Капитала. Чернышевский понимал, что требуемые социалистами реформы должны быть сообразованы с их конечной целью. Но конечная цель социализма не представлялась ему с такой ясностью, с какою представляется она новейшим социал-демократам. Само торжество социализма отодвигалось в его представлениях в довольно неопределенную даль, должно было явиться результатом "вековых опытов" человечества. Поэтому и программа желательных для него частных реформ не могла отличаться определенностью. В общем можно сказать, однако, что, так как социалистический строй представлялся Чернышевскому в виде ассоциаций, то он отстаивал все, в чем видел хоть малейший намек на принцип ассоциации. С точки зрения большей легкости введения ассоциаций Чернышевский отстаивал и русское общинное землевладение. Община представлялась ему готовой исторической подкладкой для земледельческих ассоциаций. Заведение ассоциации рекомендует он русским социалистам и в романе "Что делать?". Очень интересен тот исторический факт, что проповедь ассоциаций велась одновременно в России и в Германии. В 1863 году появился роман Чернышевского, с выходом которого начинается у нас целый ряд попыток устройства производительных ассоциаций. В том же 1863 году Лассаль рекомендует немецким рабочим ассоциации как единственное средство хоть некоторого улучшения их быта. Но какая разница в постановке этого вопроса у нас и в Германии! В романе Чернышевского, ставшем на время программой русских социалистов, устройством ассоциаций занимаются отдельные, гуманные, образованные личности: Вера Павловна и ее друзья. К этому делу привлекается даже просвещенный священник Мерцалов, играющий, по его собственному выражению, роль "щита" в устроенных Верой Павловной мастерских. О политической самодеятельности класса, заинтересованного в устройстве таких ассоциаций, роман не говорит ни слова. Не говорили о ней ни слова и те люди 60-х годов, которые пытались осуществить предложенную Чернышевским программу. Напротив, первым словом Лассалевской агитации было указание рабочим на необходимость с их стороны политической самодеятельности. Лассаль требовал, чтобы рабочие, сплотившись в особую политическую партию и приобретя влияние на ход дел в стране, заставили правительство дать им необходимые для заведения ассоциаций деньга. В проекте Лассаля дело заведения ассоциаций имеет широкий общественный характер. Ассоциациям, вводимым усилиями отдельных просвещенных лиц, Лассаль не придавал ровно никакого значения. По сравнению с Лассалем Чернышевский является в своем романе настоящим утопистом. По сравнению с Чернышевским Лассаль является в своей агитации истинным представителем новейшего социализма. Это различие происходит не от того, чтобы Лассаль был в умственном отношении выше Чернышевского. Можно с уверенностью сказать, что по своим умственным силам Чернышевский ни мало не уступал Лассалю. Но русский социалист был сыном своей страны, политическая и экономическая отсталость которой придавала всем его практическим планам и даже многим теоретическим взглядам характер утопий. В своих практических планах заведения ассоциаций он был гораздо ближе к Шульце-Деличу, чем к Лассалю. Но, с другой стороны, заметим, что и Лассаль в своих практических планах является истинным представителем новейшего социализма только по сравнению с Чернышевским. Те люди, которые на самом деле были истинными представителями и основателями новейшего социализма, Маркс и Энгельс, находили, что и Лассалевские планы представляют собою не более как утопию. Они отказались поддерживать знаменитого агитатора именно потому, что не хотели питать в немецком рабочем классе склонности к экономическим утопиям. Годы, решительные для развития Чернышевского, относятся к тому времени, когда западноевропейский пролетариат, подавленный после революции 1848 года, не подавал никаких признаков политической жизни. Наблюдая его со стороны и не имев возможности по личным наблюдениям познакомиться с движениями пролетариата в предшествующую эпоху, Чернышевский, естественно, не имел повода задуматься об его исторической роли. Даже признавая в принципе, что пролетариат должен освободить себя собственными усилиями, Чернышевский, тем не менее, склонялся иногда к чрезвычайно странным практическим планам облегчения его участи. Говоря это, мы имеем в виду статью, напечатанную в майской книжке "Современника" за 1861 год, в отделе иностранной литературы. Очень возможно, даже вероятно, что статья эта не принадлежит лично Чернышевскому. Но так как она касается экономических вопросов и так как через руки Чернышевского проходило в "Современнике" все, что имело хоть какое-нибудь отношение к этим вопросам, то, разумеется, она не могла бы быть напечатана, если бы противоречила взглядам нашего автора. Во всяком случае она должна быть признана очень характерной для взглядов кружка "Современника" на социальный вопрос. В начале статьи автор высказывает очень дельные замечания о том, что пролетариат представляет собою явление, свойственное исключительно новой истории. "Только в нынешнем столетии он явился на западе Европы в виде сознательного, самостоятельного целого. До XIX столетия бедных, нуждающихся в общей помощи, было, может быть, больше, чем теперь, но о пролетариате не было речи. Он — плод новой истории". Далее автор делает справедливое замечание о том, что женский промышленный труд послужит залогом семейного освобождения женщины. Читая это, можно подумать, что имеешь дело с человеком, вполне стоящим на точке зрения современного социализма. Но разочарование является тотчас же, как только речь заходит о практических способах улучшения участи пролетариата. Именно, говоря о лионских ткачах шелковых изделий, автор видит спасение их в "децентрализации производства", в заведении мастерских вне города, в соединении ткацкого труда с сельским хозяйством. По мнению автора, соединение занятий ткацким ремеслом с сельским хозяйством сильно увеличит благосостояние рабочего. Другой источник возможного увеличения благосостояния ткачей видит он в дешевизне сырых припасов в деревнях. Вот подлинные слова его: "Для лионского рабочего начало освобождения его от хозяина заключается в устройстве своей собственной мастерской вне города. Но как завести ее? На чьи деньги? На хозяев и на фабрикантов можно надеяться в виде исключения, и вот почему нужно искать поддержки в правительстве, его деньгах. Только при кредите, открытом правительством лионскому пролетарию, он освободится от эксплуатации его труда капиталистом и получит возможность встать на свои ноги". Но автор опасается, что рабочие не захотят переселиться в деревни. "Городская жизнь для многих из них представляет приятные особенности, которых они не найдут в сельской жизни… Но это зло переходное. Нельзя ожидать, разумеется, чтобы все рабочие сразу переселились из Лиона в его окрестности; но и нет никаких оснований думать, чтобы польза такого переселения не входила все более и более в общее сознание рабочих. Несколько удачных примеров, и рабочий увидит выход из своего настоящего печального положения. Для начала будет достаточно, если образуются маленькие хозяйства и мастерские отдельных семейств, а там уж не труден переход к товариществу и к устройству на общий счет фабрик с механическими двигателями" [38]. Мы нисколько не удивились бы, если бы прочли подобный план в сочинениях г. Успенского или кого-нибудь из "субъективных" русских "социологов". Но в журнале Чернышевского он производит странное, тяжелое впечатление. Видно, что человеку, придумавшему такой план, равно как и людям, напечатавшим его в своем журнале, совсем еще неясно, каким это образом освобождение рабочих может быть делом самих рабочих. Для современных социал-демократов дело вполне понятно:
Замечательно, что наш автор, энергически отстаивая государственное вмешательство в экономические отношения различных общественных классов, нигде не упоминает о законодательном ограничении рабочего дня. Этой стороне дела он, по-видимому, не придавал никакого значения или, лучше сказать, вовсе не задумывался над ней.
Теперь мы достаточно выяснили социалистические взгляды Н. Г. Чернышевского. Для читателей, знакомых с западным движением и с западноевропейской социалистической литературой, интересно будет, может быть, отметить здесь то обстоятельство, что наш автор видел в Прудоне "полного представителя умственного положения, до которого возвышается на Западе простолюдин". Чернышевский вовсе не поклонник Прудона. Он замечает его слабые стороны, его колебания, его непоследовательность. "Но во всем этом мы опять видим общие черты того умственного положения, в котором находится теперь западноевропейский простолюдин. Благодаря своей здоровой натуре, своей суровой житейской опытности, западноевропейский простолюдин в сущности понимает вещи несравненно лучше, вернее и глубже, чем люди более счастливых классов. Но до него не дошли еще те научные понятия, которые наиболее соответствуют его положению, наклонностям, потребностям и сообразны с нынешним положением знаний" [39]. О каких "простолюдинах" говорит здесь Чернышевский? Имеет ли он в виду крестьян, мелких независимых ремесленников или пролетариев в собственном смысле слова? Он говорит о них вообще, не делая никакого различия между различными слоями трудящегося населения, потому что все они, как мы видели, сливались в его уме в одно общее представление о "простонародье". Не так смотрят на это дело новейшие социалисты. Еще в 1848 году Маркс и Энгельс в своем "Манифесте коммунистической партии" указали на резкое различие между крестьянами и ремесленниками, с одной стороны, и пролетариатом — с другой. Для авторов "Манифеста" крестьяне и мелкие ремесленники в том случае, когда они отстаивают экономические особенности своего положения и не переходят на точку зрения пролетариата, являются
VI
Мы знаем теперь отношение Чернышевского к тем "нашим общим великим западным учителям", у которых русскому человеку и в настоящее время приходится старательно учиться. Мы знаем, что на выработку взглядов Чернышевского имела огромное влияние немецкая философия. Мы знаем также, в какой период развития немецкой философии изучал ее наш автор: в период перехода от идеализма к материализму. В этот переходный период новейшие материалистические взгляды далеко еще не дошли до той степени выработанности, ясности и последовательности, на какую возвели их впоследствии труды Маркса и Энгельса. Это очень заметно отразилось на воззрениях Чернышевского. Сравнивая их с учением той самой школы, которая развилась впоследствии из учения Фейербаха, мы находим в них много пробелов, много неясностей и непоследовательностей. Исторические и социалистические взгляды Чернышевского ни в каком случае не могут быть признаны удовлетворительными с точки зрения современной нам европейской науки. Тот, кто вздумал бы держаться их в настоящее время, был бы совершенно отсталым человеком. Но, говоря это, мы вовсе не хотим осуждать великого русского писателя. Его развитию сильно помешало то обстоятельство, что он жил в стране, отсталой во всех отношениях, до которой часто совершенно не доходили новейшие открытия и направления общественной науки. В окружавшей же его обстановке не было никаких материалов для самостоятельных открытий в этом смысле. Кроме того, нужно помнить, что переворот, сделанный в общественной науке Марксом и Энгельсом, не сразу был по достоинству оценен даже самыми даровитыми людьми Западной Европы. Лассаль находился в условиях, очень благоприятных для его общественного и политического развития, он был близко знаком с основателями новейшего социализма, ему, по-видимому, достаточно было только усвоить мысли, выработанные другими и совершенно доступные для него по обстоятельствам его жизни, и однако мы встречаемся в его сочинениях со множеством вопиющих противоречий. В своих больших сочинениях ("Philosophie Heracleitos des Dunkeln", "System der erworbenen Rechte"), он является чистейшим идеалистом и толкует о
Но возвратимся к нашему автору. Зная теперь общий характер его взглядов, зная достоинства и недостатки свойственного ему понимания "высших идей правды, науки, искусства", мы легко можем дать себе отчет об его литературной деятельности.
Мы уже сказали, что, готовя свою диссертацию об "эстетических отношениях искусства к действительности", Чернышевский занимался переводами и другими литературными работами, главным образом для "Отечественных Записок". Появление в печати его диссертации обратило на него внимание редакции "Современника", издававшегося с 1847 г. Некрасовым и Панаевым. Чернышевскому предложили постоянное сотрудничество в этом журнале и даже отдали в его заведование весь критический отдел. Впоследствии, когда "Современнику" позволили в 1859 г. писать о политике, Чернышевский заведовал и политическим отделом. За Некрасовым и Панаевым навсегда останется та огромная заслуга, что они не сторонились, как это делали многие другие "друзья Белинского", от людей, продолжавших его дело. Само собою разумеется, что редакции не пришлось жалеть о том, что она сошлась с Чернышевским. Уже в декабрьской книжке "Современника" за 1855 год появилась первая статья из того, уже много раз упомянутого, ряда
Если бы читатель, не довольствуясь приведенными выписками, захотел составить себе еще более ясное представление о том, до какой степени и как рано Чернышевский разочаровался в крестьянской "эмансипации", то мы указали бы ему на роман "Пролог пролога", изданный в 1877 году редакцией журнала "Вперед!" и написанный Чернышевским, как кажется, значительно раньше романа "Что делать?". "Пролог пролога", это — собственно не роман, а записки автора, относящиеся именно к эпохе уничтожения крепостного права. Под вымышленными именами графа Чаплина, Рязанцева, Савелова, Левицкого, Соколовского и т. д. выступают известные литературные и политические деятели той эпохи. Кроме того, под именем Волгина, Чернышевский изобразил самого себя, и это придает большой биографический интерес его роману-запискам. Не задаваясь целью излагать содержание романа, мы укажем лишь на разговоры Волгина с Нивельзиным и Соколовским, касавшиеся освобождения крестьян. "Пусть дело освобождения крестьян будет передано в руки помещичьей партии. Разница невелика", — говорит Волгин Соколовскому, и на замечание его собеседника о том, что, напротив, разница колоссальная, так как помещичья партия против наделения крестьян землею, он решительно отвечает: "Нет, не колоссальная, а ничтожная. Была бы колоссальная, если бы крестьяне получили землю без выкупа. Взять у человека вещь или оставить ее человеку — разница, но взять с него плату за нее — все равно. План помещичьей партии разнится от плана прогрессистов только тем, что проще, короче. Поэтому он даже лучше. Меньше проволочек,
В разговоре с Нивельзиным Волгин выставляет другую сторону своего отношения к тогдашней постановке крестьянского дела. "Толкуют: освободить крестьян! — восклицает он. — Где силы на такое дело? Еще нет сил. Нелепо приниматься за дело, когда нет сил на него. А видите, к чему идет: станут освобождать. Что выйдет, — сами судите, что выходит, когда берешься за дело, которого не можешь сделать… Испортишь дело, выйдет мерзость. Эх, наши господа эмансипаторы, все эти ваши Рязанцевы с компаниею! вот хвастуны-то; вот болтуны-то; вот дурачье-то!.." [46]
Эти рассуждения Волгина о преждевременности крестьянского освобождения, конечно, ошибочны. Крепостное право было таким огромным злом, оно до такой степени стесняло развитие решительно всех сторон общественной жизни тогдашней России, что уничтожение его ни в каком случае и ни при каких условиях не могло быть преждевременным. Но для правильного понимания взгляда Чернышевского на это дело нужно помнить, что тогдашние события могли представляться ему совсем не в той перспективе, в какой они представляются нам теперь. Он питал, как кажется, некоторую надежду на крестьянские восстания, а в то же самое время он, по-видимому, считал возможным очень быстрый рост крайней партии, всецело стоявшей на стороне крестьянства. Таким образом освобождение могло казаться ему преждевременным в том смысле, что так как оно успокаивало волнение крепостных, то гордиев узел помещичьей власти не мог уже быть разрублен топором крестьянина, а, с другой стороны, крайняя демократическая партия не имела еще силы для серьезного давления на правительство. Приобретение партией достаточной для этого силы могло казаться ему делом лишь нескольких лет, и он мог считать полезной кратковременную отсрочку освобождения ввиду важности сулимых ею результатов. Что революционное движение в тогдашней России представлялось ему вполне возможным, — на это есть совершенно ясные намеки в его статьях, — намеки, на которых мы еще остановим внимание читателя, так как ими в значительной степени объясняется направление его дальнейшей литературной деятельности.
Наши народники страшно идеализируют теперь русское крестьянство и с поразительной легкостью открывают в нем решительно все те свойства и стремления, какие им хотелось бы в нем видеть. Поэтому мы, не желая ни на минуту уподоблять им Н. Г. Чернышевского, спешим прибавить, что он, несмотря на свою веру в возможность крестьянской революции, в сущности все-таки был далек от ложной идеализации народа. Тогдашняя Россия вообще представлялась ему не в особенно привлекательном виде. Временами же он доходил до самого резкого отрицательного отношения к своим соотечественникам. "Жалкая нация, жалкая нация, — восклицает про себя в "Прологе пролога" Волгин, под именем которого Чернышевский изобразил, как мы сказали, самого себя, — нация рабов, с низу до верху все сплошь рабы" [47]. Даже и в более спокойные минуты его не покидало сознание страшной неразвитости и забитости русского крестьянства. В этом отношении он был прямым наследником взглядов Белинского, который под конец своей жизни говорил, что споры со славянофилами помогли ему "сбросить с себя мистическое верование в народ" [48]. Чтобы не быть голословными, укажем на превосходную и очень поучительную статью Чернышевского
Казалось бы, что взгляд на крестьянство, как на сословие "простофилей", исключает всякую надежду на возможность революционного движения в русском народе. Но Чернышевский нисколько не отказывается от этой надежды. Он категорически заявляет, что крестьяне крайне неразвиты или, попросту говоря, глупы. "Но не спешите выводить из этого никаких заключений о состоятельности или несостоятельности ваших надежд, если вы желаете улучшения судьбы народа, — говорит он в конце статьи. — Возьмите самого дюжинного… пошлого человека: как бы апатично и мелочно ни шла его жизнь, бывают в ней минуты совершенно другого оттенка, минуты энергичных усилий, отважных решений. То же самое встречается и в истории каждого народа".
На такую-то минуту отважных решений и возлагал свои упования Н. Г. Чернышевский. Ему казалось, что уже недалека эта минута, и совершенно так же думали почти все лучшие люди того времени. На этой уверенности основывались возникавшие в начале шестидесятых годов тайные революционные общества. Она поддерживалась частью волнениями освобождаемых крестьян, упорно ожидавших "настоящей воли", частью положением дел на Западе. Итальянские события, Северо-Американская война, сильное политическое брожение в Австрии и Пруссии, все это могло дать повод думать, что реакция, царствовавшая с 1849 г., будет, наконец, побеждена новым освободительным движением. А при этом позволительно было надеяться, что европейские события увлекут и Россию. Ведь так легко верится тому, чему хочется верить! Чернышевский и его единомышленники еще не сознавали того, что политические движения Запада могут служить полезным толчком для внутреннего развития России только при одном необходимом условии: именно, если ее внутренние и, прежде всего, экономические отношения хотя до некоторой степени уподобятся отношениям Запада. Теперь это подобие уже существует и, можно сказать, ежечасно увеличивается. Но в начале шестидесятых годов до этого было еще далеко. Поэтому освободительные движения Запада могли тогда усилить скорее русский застой, чем русский прогресс. В начале шестидесятых годов Россия еще могла бы снова попытаться взять на себя роль европейского жандарма, так блистательно исполненную ею в 1848–1849 гг.
VII
Если при всей горячей любви к народу наш автор умел трезвыми глазами взглянуть на его недостатки, то можно представить себе, как относился он к дворянству и к довольно сильно кричавшей тогда либеральной партии. Тут он был совершенно беспощаден. Мы уже привели отзыв Волгина о либеральном Рязанцеве с братией. Подобных отзывов множество в "Прологе пролога". Вообще Чернышевский не упускал случая посмеяться в своих статьях над русскими либералами и печатно заявить, что ни он, ни вся крайняя партия не имеют с ними ничего общего. Трусость, недальновидность, узость взглядов, бездеятельность и болтливая хвастливость — вот отличительные качества, какие он видел в тогдашних либералах. Такая характеристика почти дословно сделана им в статье "Русский человек на rendez-vous", напечатанной в "Атенее" 1858 года. Она написана по поводу повести Тургенева "Ася", ко так как "Ася" появилась в "Современнике", то Чернышевский и не счел удобным писать о ней в своем журнале. О самой повести в статье говорится очень немного, — лучше сказать, почти ничего. Автор обращает внимание только на сцену любовного объяснения героя повести с Асей и по поводу этой сиены предается своим "размышлениям". Читатели помнят, конечно, что в решительную минуту тургеневский герой струсил и пошел на попятную. Вот это-то обстоятельство и наводит Чернышевского на его "размышления". Он замечает, что нерешительность и трусость составляют отличительное свойство не одного только этого героя, но и большинства героев наших лучших беллетристических произведений. Он вспоминает о Рудине, о Бельтове, о просветителе некрасовской "Саши" и во всех видит то же самое свойство. Он не винит за него беллетристов, так как они отмечали лишь то, что на каждом шагу встречается в действительности. Мужества нет в русских людях, поэтому не имеют его и действующие лица беллетристических произведений. А мужества нет в русских людях потому, что нет у них привычки к участию в общественных делах. "Когда мы входим в общество, мы видим вокруг себя людей в форменных и неформенных сюртуках или фраках; эти люди имеют пять с половиной или шесть, а иные и больше футов роста; они отращивают или бреют волоса на щеках, верхней губе и бороде; и мы воображаем, что видим перед собой мужчин. Это совершенное заблуждение, оптический обман, галлюцинация, не больше. Без приобретения привычки к самобытному участию в гражданских делах, без приобретения чувств гражданина ребенок мужского пола, вырастая, делается существом мужского пола средних, а потом пожилых лет, но мужчиною он не становится, или, по крайней мере, не становится мужчиною благородного характера". "У людей развитых, образованных и
Нам никогда не случалось читать такой злой и вместе до такой степени меткой характеристики российского либерализма. Что сказал бы Н. Г. Чернышевский тем немалочисленным у нас людям, которые, напоказывая себя революционерами, возлагают все свои упования на либеральное "общество" и всеми правдами и неправдами стараются превратить нашу революционную партию в партию солидных и умеренных либералов? Ведь русские либералы мало изменились с того времени, когда "Современник" осыпал их своими сарказмами.
Для беспристрастия нужно, однако, прибавить, что наш автор относился презрительно не к одним только русским либералам. В превосходных политических обозрениях, которые он писал для "Современника" до самого конца своей жизни на свободе, наш автор постоянно обнаруживал самое беспощадное презрение ко всем вообще европейским либералам. В особенности доставалось либералам австрийским (т. е. либеральной партии австрийских немцев), прусским и итальянским. В статьях по истории Франции, он, как известно, также не выказал большого уважения к либеральной партии. Все это, разумеется, не могло нравиться представителям российского либерализма, и они в борьбе с ним употребляли тот прием, к которому так часто прибегают либералы всех стран в своих столкновениях с людьми, ушедшими дальше их в политике: они упрекали его в нелюбви к свободе и даже в симпатиях к деспотизму. Конечно, подобные упреки со стороны либералов могли только смешить Чернышевского. Он так мало боялся их, что временами как бы вызывал своих противников на новые упреки, делая вид, что признает их вполне справедливыми. "Для нас нет лучшей забавы, как либерализм, — говорит он в одном из последних своих политических обозрений, — так вот и подмывает нас отыскать где-нибудь либералов, чтобы потешиться над ними" [50]. И он начинает потешаться над прусскими либералами, которые, по его меткому замечанию, сердились на то, что политическая свобода в Пруссии "не водворяется сама собой" [51].
Но такие "потехи" не мешали внимательному читателю понимать, что не недостатком любви к свободе вызывалось презрительное отношение Чернышевского к либерализму. Достаточно было прочесть хоть некоторые из его политических обозрений, чтобы увидеть, как горячо сочувствовал он всяким освободительным движениям, где бы они ни начинались: во Франции или в Италии, в Америке или в Венгрии. Он думал только, что роль либералов в таких движениях бывает обыкновенно очень некрасива. Сами они делают очень мало, часто даже тормозят усилия других, нападая на людей более, чем они, смелых и решительных. Зато впоследствии, когда, благодаря усилиям этих решительных людей, борьба близится к концу и победа кажется несомненной, либералы стараются протискаться на первый план и полакомиться каштанами, вынутыми из огня руками "фанатиков". Кто не знает, что либералы всегда и всюду вели себя подобным образом? Кто не знает, что эти люди и в политике остаются такими же
Однако мы замечаем, что, заговорив об отношении нашего автора к либерализму и к либералам, мы уклонились далеко в сторону. Эта интересная тема заставила нас забыть о последовательности в изложении. Поспешим же загладить нашу ошибку.
И прежде всего, опять-таки в видах беспристрастия, скажем, что трусость русских либералов более бросалась в глаза только благодаря их склонности к возвышенным разглагольствованиям. На деле же реакционная "помещичья партия" не отличалась большею храбростью. Чернышевский не имел прямых сношений с нашими "аристократами". "Он никогда не принадлежал и к мелкому светскому обществу, не только к их высокому, важному. Но какой же город или городишко не гремел славою их подвигов? Он с детства знал, что это люди буйные, наглые" [54]. В эпоху освобождения крестьян было поставлено на карту все то, что эти люди считали своими важнейшими интересами. Они фрондировали и громко кричали: "Не позволим, не допустим! — не хотим, и не посмеют! — Пусть посмеют и увидят, чтó такое значит прогневить русское дворянство!". Но, едва правительство прикрикнуло на них, они тотчас же поджали хвост, — "присмирели, будто были разбиты параличом". Чернышевскому, "как демократу", было и смешно и приятно видеть такое превращение. "Он не любил дворянства, но бывали минуты, когда он не имел вражды к нему. Можно ли ненавидеть жалких рабов?" [55]
VIII
Так относился Чернышевский к различным сословиям и партиям современной ему России. И чем больше проникался он этим отрицательным отношением, тем резче становился тон его статей, тем беспощаднее делались его насмешки, тем чаще бросался он в полемику. Полемизировать он вообще очень любил. По его словам, даже друзья его всегда замечали в нем чрезвычайную, "по их мнению даже излишнюю любовь к разъяснению спорных вопросов горячею полемикой" [56]. Полемика всегда казалась ему очень удобным, а пожалуй, даже необходимым орудием для проведения в общество новых понятий. Тем не менее в начале своей литературной деятельности он как будто избегал полемики.
Но уже со времени споров об общинном землевладении он вынужден был покинуть этот спокойный, добродушный тон и выступить во всеоружии своего полемического таланта. Плохо пришлось тогда патентованным представителям либеральной экономии, в особенности редактору "Экономического Указателя" Вернадскому. Чернышевский положительно обессмертил этого "С. С." (статского советника) и "Д-ра ист. н., пол. эк. и стат." (т. е. доктора исторических наук, политической экономии и статистики; так подписывался гордый своими дипломами Вернадский). Разбитый наголову ученый не только бежал с поля битвы, но, к довершению комизма, начал уверять в своем уважении того самого Чернышевского, которого он в начале спора позволял себе третировать, как дерзкого невежду. Надо признаться, что едва ли возможно вести защиту какого бы то ни было дела искуснее, чем Чернышевский защищал общину. Он сказал в ее пользу решительно все, что можно было сказать, и, может быть, вышел бы победителем из спора даже в том случае, если бы его противники были во много раз сильнее, чем они оказались на деле. Если наша "интеллигенция" до сих пор так крепко держится за общину, то в этом сказывается неизгладимое влияние Чернышевского.
Мы уже видели, что наш автор очень рано перестал придавать значение наделению крестьян землею. Он стал видеть в нем источник будущего разорения крестьян. В
Справедливо считая частную собственность лишь промежуточной формой в развитии экономических отношений, Чернышевский сильно напирал на то обстоятельство, что, по мнению Гегеля, промежуточные фазы развития могут, при известных обстоятельствах, значительно сокращаться или даже вовсе не иметь места. За это в особенности ухватились впоследствии наши народники, все программы которых основывались именно на том предположении, что капитализм — эта промежуточная фаза в развитии человечества — не будет иметь места в России. Отвлеченно говоря, подобные сокращения промежуточных фаз вполне возможны. Но от возможности известного явления еще очень далеко до его действительности. Чтобы то или иное, возможное в теории, явление осуществилось в действительной жизни, нужны известные конкретные условия, другими словами, нужна достаточная для этого причина. В то время, когда Чернышевский отстаивал русское общинное землевладение, он мог считать причиной, достаточной для устранения "язвы пролетариатства", добрую волю русского правительства, которому, казалось, нетрудно было бы понять, что его собственная выгода зависит от благосостояния крестьянства. Но правительство не поняло этого, а потому и не было у нас достаточной причины для устранения "язвы пролетариатства" и связанной с ней фазы экономического развития. Чернышевский и сам, как мы знаем, очень скоро понял всю естественность подобного непонимания со стороны правительства. Он считал бесполезным защищать не только общинное землевладение, но и самый принцип наделения освобожденных крестьян землею. По его сильному, беспощадно резкому выражению, он "стал глуп в своих собственных глазах" и "стыдился той безвременной самоуверенности", с которой выступил на защиту общинного землевладения. Но того, чего стыдился Чернышевский, не стыдятся современные народники. Они и до сих пор толкуют о вековечных устоях народного быта и о сокращении в фазах развития, — сокращении, для которого они не указывают никакой причины, кроме своих собственных "идеалов". Но эта причина ни в каком случае не может быть признана достаточной. Зато мы можем без труда найти достаточную причину упорства наших народников. Она заключается между прочим в том пристрастии маленьких учеников к ошибкам великих учителей, о котором мы уже говорили выше. Впрочем, мы еще увидим, что сам Чернышевский совсем не так смотрел на русскую общину, как современные народники [59].
Начавшись с общинного землевладения, спор Чернышевского с нашими либеральными экономистами принял скоро более широкий теоретический характер и перешел к общим вопросам экономической политики. Верные догматам вульгарной экономии, под влиянием которой сложились все их воззрения, наши манчестерцы поспешили выдвинуть на сцену свою главную, научную твердыню:
приобретают особенно ценные для курильщика качества, подвергаясь медленному процессу высыхания и нелепости. Затем начинаются новые уступки, новые, еще более благоприятные истолкования того же положения и — новые доказательства его нелепости. А в конце статьи Чернышевский, по своему обыкновению, читает своим противникам назидание и дает им почувствовать, до какой степени они не имеют понятия не только о строгих приемах научного мышления, но и о самых первоначальных требованиях простого здравого смысла. Замечательно, что принцип государственного невмешательства, имевший у нас таких горячих сторонников в конце пятидесятых и в начале шестидесятых годов, вскоре был почти совершенно оставлен русскими экономистами. Это в значительной степени объясняется как общим состоянием нашей промышленности и торговли, так и последующим влиянием на наших теоретиков немецкой катедер-социалистической школы. Но, несомненно, много значит в этом случае и то, что названный принцип уже при самом начале его распространения в русской литературе встретил такого могучего противника, как Н. Г. Чернышевский. Раз получивши хороший урок, русские манчестерцы почли благоразумным смолкнуть, стушеваться и сойти со сцены.
IX
Не по одним только экономическим вопросам приходилось Чернышевскому вести ожесточенную полемику. И притом противниками его были не одни только либеральные экономисты. Чем влиятельнее становился кружок "Современника" в русской литературе, тем более нападок сыпалось с самых различных сторон и на этот кружок вообще, и на нашего автора в частности. Сотрудников "Современника" считали опасными людьми, готовыми ниспровергнуть все пресловутые "основы". Некоторые из "друзей Белинского", вначале еще считавшие возможным идти рядом с Чернышевским, и его единомышленники (между которыми первое место занимал Н. А. Добролюбов) отшатнулись от "Современника", как от органа "нигилистов", и стали кричать о том, что Белинский никогда бы не одобрил принятого им направления. Так поступил И. С. Тургенев [60]. Даже сам радикальный Герцен стал ворчать в своем
О "Полемических красотах" мы много говорить не будем. Статьи эти составляют ответ на нападки "Русского Вестника" и "Отечественных Записок". Для историка нашей литературы, конечно, очень интересно будет припомнить, с какими доводами выступали враги "Современника"; для характеристики же Чернышевского нет надобности подробно рассказывать, какие странные и часто решительно ни с чем не сообразные упреки делали ему Катков, Альбертами или Дудышкин. Но в статье, направленной против "Русского Вестника", наш автор высказывает, между прочим, чрезвычайно интересный взгляд на свою собственную литературную деятельность. Мы приведем его здесь. Чернышевский прекрасно знает, что занял в русской литературе выдающееся место. Его противники очень боятся его и временами начинают даже говорить ему комплименты. Но его ни мало не радует его возрастающая известность. Он слишком низко ставит русскую литературу, чтобы считать почетным занимаемое им в ней выдающееся место. Он "совершенно мертв к своей литературной репутации". Его интересует только один вопрос: сумеет ли он сохранить свежесть мысли и чувства до той лучшей поры, когда литература наша станет действительно полезной обществу. "Я знаю, что будут лучшие времена литературной деятельности, когда будет она приносить обществу действительную пользу, и будет действительно заслуживать доброе имя тот, у кого есть силы. И вот я думаю: сохранится ли у меня к тому времени способность служить обществу как следует! Для этого нужна свежесть сил, свежесть убеждения. А я вижу, что уже начинаю входить в число "уважаемых" писателей, то есть писателей истаскавшихся, отстающих от движения общественных потребностей. Это горько. Но что делать? Лета берут свое. Дважды молод не будешь. Я могу только чувствовать зависть к людям, которые моложе и смелее меня". Странно встречаться теперь с этими благородными опасениями нам, знающим, что, когда Чернышевский высказывал их, ему оставалось жить на свободе не более года. Приведенные строки были напечатаны в июльской книжке "Современника" за 1861 год, а в июле следующего года он сидел уже в Петропавловской крепости… Но можно представить себе, с каким презрением относился к своим врагам этот человек, который при полном сознании своего огромного превосходства над ними все-таки не придавал цены даже и своим собственным литературным заслугам. И действительно, почти каждая страница "Полемических красот" дышит холодным презрением к порицателям "Современника". Им отличается в особенности ответ "Отечественным Запискам". Чернышевский нисколько не сердится на своих оппонентов из "Отечественных Записок". Он поучает их почти ласково, как поучает добрый педагог провинившегося школьника. Конечно, добрый педагог, журя своего питомца, говорит ему подчас очень горькие истины и нимало не скрывает своего умственного превосходства над ним. Но он делает это единственно в интересах питомца. Так поступает и Чернышевский. Он не забывает ни одной ошибки, ни одного промаха "Отечественных Записок" и отечески журит редакцию за неловкость. Он досадует на них больше всего за ту неосторожную горячность, с какой они кинулись в борьбу с ним. Куда же вам со мной полемизировать, повторяет он им, показавши полнейшую несостоятельность того или другого из возводимых ими на него обвинений. При случае он прямо говорит, что знает гораздо больше и понимает вещи гораздо глубже их, что они просто не в состоянии оценить тех новых идей, которые он проводит в литературе. "Вы хотите знать, как обширны мои знания? — обращается он к Дудышкину, обвинявшему его, со слов других журналов, в нахальном невежестве. — На это могу отвечать вам только одно: несравненно обширнее ваших. Да это вы и сами знаете. Так зачем же вы добивались получить печатно такой ответ? Нерассудительно, нерассудительно вы подводили себя под него. Да вы, пожалуйста, не примите этого за гордость: есть чем тут гордиться, что знаешь гораздо больше, нежели вы! И опять-таки не примите этого так, что я хочу сказать, будто вы имеете слишком мало знаний. Нет, ничего-таки: кое-что знаете, и вообще вы человек образованный. Только зачем же вы так плохо полемизируете?" — и т. д. Все это было может быть слишком резко, если бы не было безусловно справедливо.
Не щадит теперь Чернышевский и славянофилов, о которых прежде отзывался с уважением. Теперь они уже не кажутся ему искренними друзьями просвещения. Тенденции славянофилов настолько уже выяснились к началу шестидесятых годов, что их скорее можно было назвать обскурантами. Конечно, они по-прежнему защищали общину и отстаивали крестьянское землевладение. Но теперь Чернышевский уже не придавал этому значения. А кроме защиты названных принципов в тогдашней славянофильской литературе были только нелепые выходки против гниющего и лукавого Запада, да приторные восхваления православия, самодержавия и прочих, подобных этому, прелестей самобытной российской действительности. И вот Чернышевский решается дать им урок. Поводом к этому послужило появление газеты И. Аксакова "День", в первых NoNo которой было несколько выходок против "Современника". Чернышевский отвечал в статье
Чернышевский всегда был самым горячим западником. И если сочувствие к общинному землевладению на время и до известной степени сблизило его со славянофилами, то он, тем не менее, всегда прекрасно понимал нелепость их толков о разложении Запада и об обновлении человечества посредством византийских преданий. Уже в "Очерках Гоголевского периода" высказался он на этот счет хотя и мягко, но очень решительно. Источник мнений славянофильских писателей о гниении Запада и о банкротстве его философии он видит в том, что даже лучшие из них незнакомы с истинным положением западноевропейских дел и с направлением передовой западноевропейской мысли. Для Чернышевского Запад не хилый старик; напротив, это — юноша, и юноша бодрый и свежий, "который (устами своих передовых мыслителей) говорит: кое-что я знаю, но очень многому мне еще остается учиться, я еще горю жаждой большего знания и учусь довольно успешно… Мне еще остается много трудиться, чтобы обеспечить себе прочное, безбедное существование; но трудиться я готов, сил у меня довольно, и, пожалуйста, не отчаивайтесь за мое будущее" [61]. По вопросу о будущности европейского Запада Чернышевский сильно расходился не только со славянофилами, — что понятно само собой, — но даже и с Герценом, для которого не прошли бесследно его сношения с московским славянофильским кружком сороковых годов и который нередко высказывал то опасение, что Запад, додумавшись до социализма, уже не в силах будет осуществить его программу, как древний Рим не в силах, будто бы, был осуществить требований христианства. Само собою разумеется, что ввиду этой мнимой несостоятельности Запада Россия представлялась обетованной страной социализма, призванной к обновлению одряхлевшего человечества. По всей вероятности, именно против этого взгляда Герцена направлена уже цитированная нами статья Чернышевского
Однако "чудаки" славянофилы не только кричали об обновлении Европы русско-византийским духом, но и выставляли практическую программу подобного обновления. По мнению "Дня" И. Аксакова, Россия должна была начать с преподнесения славянам "дара самостоятельного бытия под сению крыл русского орла". Чернышевский доказывает, что подобные мысли представляют собою не более как продукт "народной бестолковости". Во-первых, ему кажется, что у могущественного русского орла очень много своих домашних русских дел, которых он не должен забывать ни для каких обновлений. "Если вы хотите войны, — говорит он, — то рассудите же, дозволяют ли нам думать о войне наши обстоятельства". Во-вторых, он полагает, что наше военное вмешательство вооружило бы против освобождения славян все западные державы: "Ведь турок в Европе только 2 миллиона, а славян 7 или 8 милл. Неужели не могли бы они справиться с турками?.. Им нужна только уверенность, что другие державы не станут мешать их освобождению". Если бы славянофилы действительно желали добра турецким славянам, то они постарались бы внушить западным державам уверенность, что падение турецкой власти в Европе не послужит к поглощению Дунайских княжеств Россией и не поведет к обращению Константинополя в русский губернский город. Если бы славянофилы сделали это, то турецкие славяне освободились бы и без нашей помощи. То же и относительно австрийских славян. "Неужели было бы мило немцам поддерживать Австрию, если бы не опасались они, что при падении этой империи восточная половина ее подпадет под власть России?" Вы восстанавливаете немцев против освобождения австрийских славян, говорит Чернышевский редакции "Дня" и прибавляет, что ее военный задор вызывается не сочувствием к славянам, а стремлением подчинить славянские племена русской власти.
Мимоходом Чернышевский опровергает также и славянофильские разглагольствования о коварном и злостном отношении Запада к России. Помилуйте, говорит он, разве все серьезные органы европейской печати не относились с большим сочувствием к важнейшим реформам в России? И разве сочувствовать успехам русской общественной жизни значит желать зла России?
В следующем году Чернышевскому пришлось еще резче выступить против славянофилов. Корифеи славянофильства возымели странную мысль обратиться к сербам с целым рядом наивнейших поучений. Поучения эти содержатся в брошюре "К Сербам. Послание из Москвы", под которой подписались решительно все выдающиеся представители славянофильской партии. Некоторые из содержащихся в этой брошюре мыслей просто смешны, другие же не только смешны, но еще и донельзя реакционны. Так, например, славянофилы советовали сербам не давать политических прав людям неправославного вероисповедания. Чернышевский отвечал на это "Послание" едкой статьей
К спорам об отношении России к славянам вообще примешался спор о взаимных отношениях некоторых славянских племен. Известно, что славянофилы очень одобрительно относились к борьбе галицийских русинов против поляков. Чернышевский всегда сочувствовал малороссам. Он видел большую ошибку в отрицательном отношении Белинского к возникавшей малорусской литературе. В январской книжке "Современника" 1861 г. он поместил очень сочувственную статью по поводу появления малорусского органа
Взаимная вражда народностей, входящих в состав Австрии, тем более должна была казаться Чернышевскому бестактною, что венское правительство тогда, как и прежде, извлекало из нее большие выгоды. "Как подумаешь хорошенько, то и не удивляешься долголетнему существованию Австрийской империи, — писал он в политическом обозрении той же книжки "Современника", где помещена статья "Национальная бестактность", — еще бы не держаться ей при таком отличном политическом такте связанных ее границами национальностей". Австрийские немцы, чехи, кроаты и, как мы видели, русины одинаково казались Чернышевскому "несообразительными". Он боялся, что в особенности испытанная в 1848–1849 гг. славянская "несообразительность" снова зайдет очень далеко. В начале шестидесятых годов Венгрия вела упорную борьбу с венскими реакционными централистами. Недовольство венгров дошло до такой степени, что одно время можно было ожидать в их стране революционного взрыва. Наш автор не раз высказывал в своих политических обозрениях то опасение, что в случае революционного движения в Венгрии австрийские славяне опять явятся покорными орудиями реакции. Тогдашняя тактика многих славянских племен Австрии способна была только усилить подобные опасения, так как австрийские славяне позволяли себе хвалиться тою позорною ролью, какую они играли в событиях 1848–1849 гг. Строго осуждая эту тактику, Чернышевский доказывал, что им выгоднее было бы, наоборот, поддерживать врагов венского правительства, от которых они могли бы получить очень существенные уступки. Это говорил он по поводу отношения кроатов к венграм, это же повторял и русинам. "Сословная партия, враждебная русинам, — читаем мы в статье "Национальная бестактность", — готова теперь на уступки… Вот об этом-то и не мешало бы подумать львовскому "Слову"; быть может, уступки, на которые искренно готовы люди, кажущиеся ему врагами, может быть, эти уступки так велики, что совершенно удовлетворили бы русинских поселян, а во всяком случае несомненно то, что эти уступки гораздо больше и гораздо важнее всего, что могут получить русинские поселяне от австрийцев".
Наконец, в то время, когда Чернышевский полемизировал против "Слова", в русской Польше также происходило сильное политическое движение, к которому он относился с большим сочувствием. И уже по этому одному выходки русских подданных Габсбургского дома против поляков не могли казаться ему тактичными и своевременными.
Ветви революционной польской организации существовали и в Петербурге, где почти безвыездно жил Чернышевский. Стоял ли он в каких-нибудь определенных, формальных отношениях к польским революционерам? На это нет пока никаких указаний. Очень может быть, что разъяснению этого вопроса в состоянии были бы способствовать польские историки той эпохи. От русской литературы ждать ничего нельзя по весьма понятным причинам. Со временем скажет, вероятно, кое-что "Русская Старина", но это будет еще не скоро. Не желая пускаться в догадки, мы ограничимся только теми данными для уяснения общих симпатий Чернышевского к польскому делу, какие можно извлечь из его сочинений. Но и таких данных не много.
Мы могли бы совсем не касаться здесь романа "Пролог пролога". Там изображаются дружеские отношения Волгина (Чернышевского) к Соколовскому (Сераковскому). Волгину нравится беззаветная преданность Соколовского своим убеждениям, отсутствие в нем себялюбивой мелочности, умение владеть собою, соединенное с страстной горячностью истинного агитатора. Волгин называет его