Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Обоснование и защита марксизма .Часть первая - Георгий Валентинович Плеханов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

По новой теории историческое движение человечества определяется развитием производительных сил, ведущих к изменениям экономических отношений. Поэтому дело всякого исторического исследования приходится начинать с изучения состояния производительных сил и экономических отношений данной страны. Но на этом, разумеется, исследование не должно останавливаться: оно должно показать, как сухой остов экономии покрывается живой плотью социально-политических форм, а затем, — и это самая (интересная, самая увлекательная сторона задачи, — человеческих идей, чувств, стремлений и идеалов. В руки исследователя поступает, можно сказать, мертвая материя (тут уж, как видит читатель, мы заговорили отчасти слогом г. Кареева), из его рук должен выйти полный жизни организм. Марксу удалось исчерпать, да и то, конечно, лишь приблизительно, только вопросы, относящиеся, главным образом, к материальному быту избранного им периода. Маркс умер не очень старым человеком. Но если бы он прожил еще 20 лет, то он, вероятно, все продолжал бы (за исключением, может быть, опять отдельных монографий) исчерпывает вопросы материального быта того же периода. Это-то и сердит г. Михайловского. Подбоченясь, он начинает читать нотацию знаменитому мыслителю: "как же это ты так, братец?.. только один период… И притом не вполне… Не могу, не могу одобрить… Брал бы ты пример с Дарвина!". На всю эту субъективную рацею бедный автор "Капитала" отвечает лишь глубоким вздохам, да печальным признанием: Die Kunst ist lang und kurz ist unser Leben!

Г. Михайловский быстро и грозно поворачивается к "толпе" последователей Маркса: в таком случае вы чего же смотрели, почему не поддержали старика, отчего не исчерпали всех периодов? — Некогда нам было, г. субъективный герой, в пояс кланяясь и держа шапки наотлет, отвечают последователи; другим мы были заняты, мы боролись против тех отношений производства, которые лежат тяжелым гнетом на современном человечестве. Не взыщи! А, между прочим, мы кое-что все-таки и сделали, и, — вот дайте срок, — сделаем и еще больше.

Г. Михайловский несколько смягчается: стало быть, вы и сами теперь видите, что не вполне? — Как не видеть! да ведь не вполне еще и у дарвинистов [145], не вполне даже в субъективной социологии, а ведь это совсем другая опера.

Упоминание о дарвинистах вызывает новый приступ раздражения в нашем авторе. — Что вы ко мне лезете с Дарвином! — кричит он. — Дарвином увлекались хорошие господа, его многие профессора одобряли, а за Марксом кто идет? Одни рабочие, да никем не патентованные приват-звонари науки.

Распеканция принимает столь интересный характер, что мы поневоле продолжаем внимать ей.

"В книге "О происхождении семьи и проч." Энгельс говорит, между прочим, что "Капитал" Маркса был "замалчиваем" цеховыми немецкими экономистами; в книге "Людвиг Фейербах и конец классической философии" указывает, что теоретики экономического материализма "с самого начала обратились, главным образом, к рабочим и встретили у них ту восприимчивость, которой и не ожидали от представителей официальной науки". Насколько верны эти факты и каково их значение? Прежде всего "замолчать" на продолжительное время что-нибудь ценное едва ли теперь возможно даже у нас, в России, при всей слабости и мелкости нашей научной и литературной жизни. Тем паче невозможно в Германии с ее многочисленными университетами, с ее всеобщей грамотностью, с ее бесчисленными газетами, листками всевозможных направлений, с значением в ней не только печатного, но и устного слова. И если некоторая часть официальных жрецов науки в Германии и встретила "Капитал" на первое время молчанием, то едва ли можно объяснять это желанием "замолчать" работу Маркса. Вернее предположить, что мотивом молчания было недоумение, рядом с которым быстро выросли и горячая оппозиция, и полное почтение, и в результате теоретическая часть "Капитала" очень быстро заняла уже бесспорно высокое место в общепризнанной науке. Совсем не такова судьба экономического материализма, как исторической теории, со включением и тех перспектив в направлении будущего, которые находятся в "Капитале". Экономический материализм, несмотря на свое полувековое существование, не оказал до сих пор сколько-нибудь заметного влияния на научные сферы, но действительно очень быстро распространяется в рабочем классе" [146].

Итак, после непродолжительного молчания быстро выросла оппозиция. Это так. До такой степени горячая, что ни один доцент не получит звания профессора, если он признает правильной хотя бы "экономическую" теорию Маркса; до такой степени горячая, что всякий, даже самый бесталанный, приват-доцент может рассчитывать на быстрое повышение, если только ему удастся придумать хоть пару завтра же всеми забываемых возражений против "Капитала". Что правда, то правда: очень горячая оппозиция…

И полное почтение… И это верно, г. Михайловский: действительно почтение. Такое же точно почтение, с каким теперь китайцы должны смотреть на японское войско: хорошо, мол, дерется, и неприятно попасть под его удары. Таким почтением к автору "Капитала" были и до сих пор остаются проникнуты немецкие профессора. И чем умнее профессор, чем больше у него знаний, тем больше у него такого почтения, тем яснее сознает он, что ему не опровергнуть "Капитала". Вот почему ни одно из светил официальной науки не решается атаковать "Капитал". Светила предпочитают посылать в атаку молодых, неопытных, нуждающихся в повышении, "приват-звонарей".

Туда умного не надо, Вы пошлите-ка Реада, А я посмотрю…

Что и говорить: велико почтение этого рода. А о другом почтении мы не слыхали, да и не может быть его в профессоре, потому что не сделают в Германии профессором человека, проникнутого им.

Но что же доказывает это почтение? А доказывает оно вот что. Поле исследования, охватываемое "Капиталом", есть именно то поле, которое уже обработано с новой точки зрения, с точки зрения исторической теории Маркса. На это поле и не смеют нападать противники; они "почитают его". И это, разумеется, очень хорошо для противников. Но нужна вся наивность "субъективного" социолога, чтобы с удивлением спрашивать, почему же эти противники до сих пор не берутся за обработку в духе Маркса соседних полей собственными силами. "Ишь чего захотели вы, милый герой! Тут и одно-то поле, обработанное в этом духе, жить не дает! И с ним-то волком воешь, а вы хотите, чтобы мы возделали по той же системе еще и соседние поля!" Плохо вникает в суть вещей г. Михайловский, а потому и не понимает "судьбы экономического материализма, как исторической теории"; не понимает также и отношения немецких профессоров к "перспективам будущего". Не до будущего им, батюшка, когда ускользает из-под ног настоящее.

Но ведь не все же профессора в Германии до такой степени проникнуты духом классовой борьбы и "научной" дисциплины. Ведь есть же специалисты, которые ни о чем не думают, кроме науки. Как не быть, есть и такие, разумеется, и не в одной Германии. Но эти специалисты, — именно потому, что они специалисты, — поглощены своим предметом; они обрабатывают свой небольшой клочок научного поля и никакими общими философско-историческими теориями не интересуются. О Марксе такие специалисты редко имеют какое-нибудь представление, а если и имеют, то разве как о неприятном человеке, кого-то и где-то обеспокоившем. Как же вы хотите, чтобы они писали в духе Маркса? В их монографиях обыкновенно нет ровно никакого философского духа. Но тут происходит нечто, подобное тем случаям, когда камни вопиют, если безмолвствуют люди. Сами исследователи-специалисты ничего не знают о теории Маркса, а добытые ими результаты громко кричат в ее пользу. И нет ни одного серьезного специального исследования по истории политических отношений или по истории культуры, которое не подтверждало бы ее так или иначе. До какой степени весь дух современной общественной науки вынуждает специалистов бессознательно становиться на точку зрения исторической теории Маркса (именно — исторической, г. Михайловский), показывает множество поразительных примеров. Выше читатель мог уже заметить два таких примера: Оскара Пешеля и Жиро Талона. Теперь приведем третий. В своем сочинении: "La cité antique" знаменитый Фюстель-де-Куланж высказал ту мысль, что религиозные взгляды лежали в основе всех общественных учреждений античной древности. Казалось бы, что этой мысли и надо было держаться при исследовании отдельных вопросов истории Греции и Рима. Но вот случилось Фюстель-де-Куланжу коснуться вопроса о падении Спарты. И вышло у него, что причина падения чисто экономическая [147]. Случилось ему коснуться вопроса о падении римской республики — и он опять обращается к экономии [148]. Стало быть, что же выходит? В отдельных случаях человек подтверждает теорию Маркса, а если бы вы назвали его марксистом, он замахал бы, вероятно, обеими руками, чем несказанно обрадовал бы г. Кареева. Что прикажете делать, если не все люди последовательны до конца?

Но позвольте, — прерывает нас г. Михайловский, — и мне привести, моей стороны, несколько примеров. "Обращаясь… к… книге Блоса, мы видим, что это очень почтенная работа, на которой, однако, вовсе нет специальных следов коренного переворота в исторической науке. Из того, что Блос говорит о классовой борьбе и об экономических условиях (сравнительно очень немного), еще не следует, что он строит историю на саморазвитии форм производства и обмена: обойти экономические условия в рассказе о событиях 1848 года было даже мудрено. Выкиньте из книги Блоса панегирик Марксу, как творцу переворота в исторической науке, да еще несколько условных фраз с марксистской терминологией, и вам не придет в голову, что вы имеете дело с последователем экономического материализма. Отдельные хорошие страницы исторического содержания у Энгельса, Каутского и некоторых других тоже могли бы обойтись без этикетки экономического материализма, так как на деле в них принимается в соображение вся совокупность общественной жизни, хотя бы и с преобладанием экономической струны в этом аккорде" [149].

Г. Михайловский, очевидно, твердо помнит поговорку: "назвался груздем, полезай в кузов". Он рассуждает так: если ты экономический материалист, то и должен ты иметь в виду экономическое, а не "касаться всей совокупности общественной жизни, хотя с преобладанием экономической струны". Но мы уже докладывали г. Михайловскому, что научная задача марксистов именно в том и заключается, чтобы, начав со "струны", объяснить всю совокупность общественной жизни. Как же хочет он, чтобы они одновременно и отреклись от этой задачи, и оставались марксистами. Правда, г. Михайловский никогда не хотел вдуматься в смысл этой задачи, но в этом виновата, разумеется, не историческая теория Маркса.

Мы понимаем, что, пока мы не отречемся от этой задачи, г. Михайловский будет часто впадать в очень затруднительное положение: часто он при чтении "хорошей страницы исторического содержания" будет далек от мысли ("в голову не придет!"), что она написана "экономическим" материалистом. Это именно то положение, о котором говорится: хуже губернаторского! Но по вине ли Маркса будет попадать в него г. Михайловский?

Ахилл субъективной школы воображает, что "экономические" материалисты должны говорить лишь о "саморазвитии форм производства и обмена". Что же это за "саморазвитие", глубокомысленный г. Михайловский? Если вы думаете, что, по мнению Маркса, формы производства могут развиваться "сами собою", то вы жестоко ошибаетесь. Что такое общественные отношения производства? Это отношение людей. Как же будут они развиваться без людей? Ведь там, где не было бы людей, не было бы и отношений производства! Химик говорит: материя состоит из атомов, которые группируются в молекулы, а молекулы группируются в более сложные соединения. Все химические процессы совершаются по определенным законам. Из этого вы неожиданно заключаете, что, по мнению химика, все дело в законах, а что материя, — атомы и молекулы, — могла бы совсем не двигаться, отнюдь не помешав этим "саморазвитию" химических соединений. Всем ясна нелепость такого умозаключения. К сожалению, не всем ясна еще нелепость совершенно аналогичного по своей внутренней стоимости противопоставления личностей — законам общественной жизни; деятельности людей — внутренней логике форм их общежития.

Повторяем, г. Михайловский, задача новой исторической теории заключается в объяснении "всей совокупности общественной жизни" тем, что вы называете экономической струною, т. е. на самом деле развитием производительных сил. "Струна" — это в известном смысле основа (мы уже объясняли, в каком именно смысле), но напрасно думает г. Михайловский, что марксист "только и дышит струною", как один из персонажей в "Будке" Г. И. Успенского.

Трудное это дело — объяснить весь исторический процесс, последовательно держась одного принципа. Но что прикажете? Наука вообще не легкое дело, если только это не "субъективная" наука: в той все вопросы объясняются с удивительной легкостью. И раз у нас уже зашла речь об этом, мы скажем г. Михайловскому, что, может быть, в вопросах, касающихся развития идеологий, самые лучшие знатоки "струны" окажутся подчас бессильными, если не будут обладать некоторым особым дарованием, именно художественным чутьем. Психология приспособляется к экономии. Но это приспособление есть сложный процесс, и, чтобы понять весь его ход, чтобы наглядно представить себе и другим, как именно он совершается, не раз и не раз понадобится талант художника. Вот, напр., уже Бальзак много сделал для объяснения психологии различных классов современного ему общества. Многому можно поучиться нам и у Ибсена, да и мало ли еще у кого? Будем надеяться, что со временем явится много таких художников, которые будут понимать, с одной стороны, "железные законы" движения "струны", а с другой — сумеют понять и показать, как на "струне", и именно благодаря ее движению, вырастает "живая одежда" идеологии. Вы скажете, что там, где замешалась поэтическая фантазия, не может не иметь место художественный произвол, фантастичность догадок. Конечно, так! дело не обойдется и без этого. И это прекрасно знал Маркс; потому-то он и говорит, что надо строго различать между экономическим состоянием данной эпохи, которое можно определить с естественнонаучною точно-стью, и состоянием ее идей. Много, очень много еще темного для нас в этой области. Но еще больше темного для идеалистов, а еще больше для эклектиков, которые, впрочем, никогда не понимают значения встречающихся им затруднений, воображая, что они всегда справятся с любым вопросом с помощью пресловутого "взаимодействия". В действи-тельности, они никогда ни с чем не справляются, а только прячутся за спину встречающихся им затруднений. До сих пор, по выражению Маркса, конкретную человеческую деятельность объясняли исключительно с идеалистической точки зрения. Ну и что же? Много нашли удовлетворительных объяснений? Наши суждения о деятельности человеческого "духа", по своей малой основательности, напоминают суждения древних греческих философов о природе: в лучшем случае гениальные, а то и просто остроумные гипотезы, подтвердить, доказать которые невозможно за отсутствием всякой точки опоры для научного доказательства. Только там и сделали что-нибудь, где вынуждены были поставить общественную психологию в связь со "струною". И вот, когда Маркс, заметив это, посоветовал не оставлять раз начатых попыток, когда он сказал, что надо всегда руководствоваться "струною", его обвинили в односторонности и узости понятий! Где тут справедливость, — известно разве только субъективным социологам.

Толкуйте! — продолжает язвить нас г. Михайловский, — ваше новое слово "50 лет тому назад сказано". Да, г. Михайловский, около того. И тем печальнее, что вы до сих пор его не поняли. Мало ли таких "слов" в науке, которые были произнесены десятки и сотни лет тому назад, но до сих пор остаются неизвестны целым миллионам беззаботных за счет науки "личностей"? Представьте, что вы встретились с готтентотом и стараетесь уверить его, что земля обращается вокруг солнца. У готтентота и насчет солнца, и насчет земли — своя "оригинальная" теория. Ему трудно расстаться с нею. И вот он впадает в язвительность: вы пришли ко мне с новым словом, а между тем сами же вы говорите, что ему уже несколько сот лет! — Что докажет готтентотская язвительность? Только то, что готтентот есть готтентот. Но ведь этого не надо и доказывать.

Впрочем, язвительность г. Михайловского доказывает гораздо больше того, что могла бы доказать язвительность готтентота. Она доказывает, что наш "социолог" принадлежит к числу непомнящих родства. Его субъективная точка зрения унаследована от Бруно Бауэра, Шелиги и прочих предшественников Маркса в хронологическом смысле. Следовательно, "новое слово" г. Михайловского во всяком случае постарше нашего даже хронологически, а по внутреннему содержанию и гораздо постарше, потому что исторический идеализм Бруно Бауэра был возвратом ко взглядам материалистов прошлого века [150].

Г. Михайловского очень смущает, что книга американца Моргана о "древнем обществе" появилась много лет спустя после того, как были провозглашены Марксом и Энгельсом основы экономического материализма и совершенно "независимо от него". Мы заметим на это:

Во-первых, что книга Моргана "независима" от так называемого экономического материализма по той простой причине, что сам Морган стоит именно на его точке зрения, как в этом легко убедится г. Михайловский, если прочтет указываемую им книгу. Правда к точке зрения экономического материализма Морган пришел независимо от Маркса и Энгельса, но это тем лучше для их теории.

Во вторых, что же за беда если теория Маркса и Энгельса была "много лет спустя" подтверждена открытиями Моргана? Мы убеждены, что еще очень много будет открытий, подтверждающих эту теорию. А вот насчет г. Михайловского мы убеждены в противном: "субъективной" точки зрения не оправдает ни одно открытие ни через пять лет, ни через пять тысячелетий.

Из одного предисловия Энгельса г. Михайловский узнал, что знания автора "Положения рабочего класса в Англии" и его друга Маркса в области экономической истории были в сороковых годах "недостаточны" (выражение самого Энгельса). Г. Михайловский скачет и играет по этому поводу: стало быть, мол, и вся теория "экономического материализма", возникшая именно в сороковых годах, была построена на недостаточном основании. Это вывод, достойный остроумного гимназиста четвертого класса. Зрелый человек понял бы, что в применении к научным познаниям, как и ко всему прочему, выражения: "достаточный", "недостаточный", "малый", "большой" надо брать в относительном смысле. После того, как были провозглашены основания новой исторической теории, Маркс и Энгельс прожили целые десятилетия; они усердно занимались экономической историей и сделали в ней огромные успехи, что особенно легко понять в виду их необыкновенных способностей. Благодаря этим успехам, их прежние сведения должны были казаться им "недостаточными", но это еще не доказывает, что их теория была неосновательна. Книга Дарвина о происхождении видов вышла в 1859 г. Можно с уверенностью сказать, что уже десять лет спустя Дарвин считал недостаточными те знания, которыми он обладал во время обнародования своей книги. Что же из этого?

Не мало иронизирует также г. Михайловский и на ту тему, что "для теории, претендовавшей осветить всемирную историю, спустя сорок лет после ее провозглашения (т. е. будто бы вплоть до появления книги Моргана) древняя греческая и германская истории оставались неразрешенными загадками" [151]. Это ирония основана единственно на "недоумении".

Что в основе греческой и римской истории лежала борьба классов, — это не могло быть неизвестно Марксу и Энгельсу в конце сороковых годов уже просто потому, что это известно было еще греческим и римским писателям. Прочитайте Фукидида, Ксенофонта, Аристотеля, почитайте римских историков, даже хотя бы Тита Ливия, который в описании событий слишком часто переносится, впрочем, на "субъективную" точку зрения, — и у каждого из них вы увидите твердое убеждение в том, что экономические отношения и вызываемая ими борьба классов служили основанием внутренней истории тогдашних обществ. Это убеждение имело у них непосредственную форму простого констатирования простого, общеизвестного житейского факта, хотя у Полибия есть уже, однако, что-то вроде философии истории, построенной на признании этого факта. Как бы там ни было, но факт признавался всеми, и неужели г. Михайловский думает, что Маркс и Энгельс "древних не читывали"? Неразрешимыми загадками для Маркса и Энгельса, равно как и для всех людей науки, оставались вопросы, касавшиеся форм доисторического быта Греции, Рима и германских племен (как это в другом месте говорит сам г. Михайловский). На эти вопросы ответила книга Моргана. Но уж не воображает ли наш автор, что для Дарвина не существовало неразрешенных вопросов в биологии того времени, когда он писал свою знаменитую книгу?

"Категория необходимости, — продолжает г. Михайловский, — столь всеобща и непререкаема, что обнимает собою даже самые безумные надежды и самые бессмысленные опасения, с которыми она, по-видимому, призвана воевать. С ее точки зрения, надежда прошибить стену лбом есть не глупость, а необходимость, совершенно так же, как Квазимодо не урод, а необходимость, Каин и Иуда не злодеи, а необходимость. Словом, руководясь в практической жизни ею одною, мы попадем в какое-то фантастическое безграничное пространство, где нет идей и вещей, нет явлений, а есть только одноцветные тени идей и вещей [152]. Именно так, г. Михайловский, именно даже всякие уродства представляют собою такой же продукт необходимости, как и самые ненормальные явления, хотя отсюда вовсе еще не следует, что Иуда не злодей, так как нелепо противопоставление понятия — "злодей" понятию — "необходимость". Но раз вы лезете, милостивый государь, в герои (а всякий субъективный мыслитель есть герой, так сказать, ex professo), то потрудитесь же доказать, что вы не "сумасшедший" герой, что ваши "надежды" не "безумны", что ваши "опасения" не "бессмысленны", что вы не "Квазимодо" мысли, что вы не приглашаете толпу "прошибать лбом стену". Для доказательства всего этого вам надо бы обратиться к категории необходимости, а вы не умеете оперировать с нею, ваша субъективная точка зрения исключает самую возможность подобных операций; благодаря этой "категории", действительность превращается для вас в царство теней. Вот тут-то вы и попадаете в тупой переулок, тут-то вы и подписываете своей социологии "testimonium paupertatis", тут-то вы и начинаете твердить, что "категория необходимости" не показывает ничего, так как она, будто бы, показывает слишком много. Свидетельство о теоретической бедности есть единственный документ, которым вы снабжаете ваших "взыскующих града" последователей. Маловато, маловато, г. Михайловский!

Синица уверяет, что она — героическая птица и что ей, в качестве таковой, ничего не стоит зажечь море. Когда ее приглашают объяснить, на каких физических или химических законах основывается ее план зажжения моря, она попадает в затруднение и, чтобы выпутаться из него, начинает бормотать грустным и неразборчивым говорком, что, мол, это так ведь говорится "законы", а в сущности законы ничего не объясняют, и никаких планов на них обосновать невозможно; что надо уповать на счастливый случай, так как давно уже известно, что на грех и из палки выстрелишь, но что вообще la raison finit toujours par avoir raison. Какая легкомысленная, какая неприятная птица!

Сопоставим с этим неразборчивым бормотаньем синицы мужественную, поразительно стройную историческую философию Маркса.

Наши человекоподобные предки, как и все другие животные, находились в полном подчинении природе. Все их развитие было тем совершенно бессознательным развитием, которое обусловливалось приспособлением к окружающей их среде путем естественного подбора в борьбе за существование. Это было темное царство физической необходимости. Тогда не загоралась даже заря сознания, а следовательно, и свободы. Но физическая необходимость привела человека на такую степень развития, на которой он стал мало-помалу выделяться из остального животного мира. Он стал животным, делающим орудия. Орудие есть орган, с помощью которого человек воздействует на природу для достижения своих целей. Это орган, подчиняющий необходимость человеческому сознанию, хотя на первых порах лишь в очень слабой степени, если можно так выразиться, лишь клочками, урывками. Степень развития производительных сил определяет меру власти человека над природой.

Развитие производительных сил само определяется свойствами окружающей людей географической среды. Таким образом сама природа дает человеку средства для ее же подчинения.

Но человек не в одиночку ведет борьбу с природой: с ней борется, по выражению Маркса, общественный человек (der Gesellschaftsmensch), т. е. более или менее значительный по своим размерам общественный союз. Свойства общественного человека определяются в каждое данное время степенью развития производительных сил, потому что от степени развития этих сил зависит весь строй общественного союза. Таким образом, это строение определяется, в последнем счете, свойствами географической среды, дающей людям большую или меньшую возможность развития их производительных сил. Но раз возникли известные общественные отношения, дальнейшее их развитие совершается по своим собственным внутренним законам, действие которых ускоряет или замедляет развитие производительных сил, обусловливающее историческoe движение человечества. Зависимость человека от географической среды из непосредственной превращается в посредственную. Географическая среда влияет на человека через общественную. Но, благодаряэтому, отношение человека к окружающей его географической среде становится до крайности изменчивым. На каждой новой ступени развития производительных сил оно оказывается не тем, чем было прежде. Географическая среда совсем иначе влияла на британцев времени Цезаря, чем влияет она на нынешних обитателей Англии. Так разрешает современный диалектический материализм противоречия, с которыми никак не могли справиться просветители XVIII века [153].

Развитие общественной среды подчиняется своим собственным законам. Это значит, что ее свойства так же мало зависят от воли и от сознания людей, как и свойства географической среды. Производительное воздействие человека на природу порождает новый род зависимости человека, новый вид его рабства: экономическую необходимость. И: чем более растет власть его над природой, чем более развиваются его производительные силы, тем более упрочивается это новое рабство: с развитием производительных сил усложняются взаимные отношений людей в общественном производительном процессе; ход этого процесса совершенно ускользает из под их контроля, производитель оказывается рабом своего собственного произведения (пример: капиталистическая анархия производства).

Но, — подобно тому, как окружающая человека природа сама дала ему первую возможность развития его производительных сил, а, следовательно, и его постепенного освобождения из-под ее власти, — отношения производства, общественные отношения, собственной логикой своего развития приводят человека к сознанию причин его порабощения экономической необходимостью. Этим дается возможность нового и окончательного торжества сознания над необходимостью, разума над слепым законом.

Сознав, что причина его порабощения его собственным продуктом лежит в анархии производства, производитель ("общественный человек") организует это производство и тем самым подчиняет его своей воле. Тогда оканчивается царство необходимости, и воцаряется свобода, которая сама оказывается необходимостью. Пролог человеческой истории сыгран, начинается история [154].

Таким образом, диалектический материализм не только не стремится, как это приписывают ему противники, убедить человека, что нелепо восставать против экономической необходимости, но он впервые указывает, как справиться с нею. Так устраняется неизбежный фаталистический характер, свойственный материализму метафизическому. И точно таким же образом устраняется всякое основание для того пессимизма, к которому, как мы это видели, необходимо приводит последовательное идеалистическое мышление. Отдельная личность есть лишь пена на поверхности волны, люди подчинены железному закону, который можно лишь узнать, но который невозможно подчинить человеческой воле, говорил Георг Бюхнер. Нет, отвечает Маркс, раз мы узнали этот железный закон, от нас зависит свергнуть его иго, от нас зависит сделать необходимость послушной рабой разума.

Я — червь, говорит идеалист. Я — червь, пока я невежествен, возражает материалист-диалектик; но я — бог, когда я знаю. Tantum possumus, quantum scimus!

И против этой-то теории, которая впервые прочно обосновала права человеческого разума; которая впервые стала рассматривать разум не как бессильную игрушку случайности, а как великую непреоборимую силу, восстают во имя, будто бы, попранных ею прав того же разума, во имя, будто бы, пренебрегаемых ею идеалов! И эту теорию смеют обвинять в квиетизме, в стремлении примириться с окружающим, чуть ли не подделываться к нему, как Молчалин подделывался ко всем, кто был выше его чином! Поистине можно сказать, что здесь с больной головы сваливают на здоровую.

Диалектический материализм [155] говорит: человеческий разум не мог быть демиургом истории, потому что он сам является ее продуктом. Но раз явился этот продукт, он не должен и по самой природе своей не может подчиниться завещанной прежнею историей действительности; он по необходимости стремится преобразовать ее по своему образцу и подобию, сделать ее разумнее.

Диалектический материализм говорит, подобно гетевскому Фаусту:

Im Anfang war die That!

Действие (законосообразная деятельность людей в общественно-производительном процессе) объясняет материалисту-диалектику историческое развитие разума общественного человека [156]. К действию же сводится вся его практическая философия. Диалектический материализм есть философия действия.

Когда субъективный мыслитель говорит: "мой идеал", — он тем самым говорит: торжество слепой необходимости. Субъективный мыслитель не умеет обосновать свой идеал на процессе развития действительности; поэтому у него тотчас же за стенами крошечного садика идеала начинается необъятное поле случайности, а следовательно, и слепой необходимости. Диалектический материализм указывает те приемы, с помощью которых все это необъятное поле можно превратить в цветущий сад идеала. Он прибавляет только, что средства для этого превращения скрыты в недрах самого того поля, что надо только найти их и уметь воспользоваться ими.

Диалектический материализм не ограничивает, подобно субъективизму, прав человеческого разума. Он знает, что права разума необъятны и неограниченны, как и его силы. Он говорит: все, что есть разумного в человеческой голове, т. е. все то, что представляет собою не иллюзию, а истинное познание действительности, непременно перейдет в эту действительность, непременно внесет в нее свою долю разумности. Отсюда видно, в чем заключается, по мнению материалистов-диалектиков, роль личности в истории. Далекие от того, чтобы сводить эту роль к нулю, они ставят перед личностью задачу, которую, употребляя обычный, хотя и неправильный, термин, надо признать совершенно, исклю-чительно идеалистической. Так как человеческий разум может восторжествовать над слепой необходимостью, только познав ее собственные, внутренние законы, только побив ее собственной силой, то развитие знания, развитие человеческого сознания является величайшей, благороднейшей задачей мыслящей личности. Licht, mehr Licht! вот что нужно прежде всего.

Но если уже давно сказано, что никто не зажигает светильника для того, чтобы оставить его под спудом, то материалисты-диалектики прибавляют: не следует оставлять светильника в тесном кабинете "интеллигенции"! Пока существуют "герои", воображающие, что им достаточно просветить свои собственные головы, чтобы повести толпу всюду, куда им угодно, чтобы лепить из нее, как из глины, все, что им вздумается, — царство разума остается красивой фразой, благородной мечтою. Оно начнет приближаться к нам семимильными шагами лишь тогда, когда сама "толпа" станет героем исторического действия и когда в ней, в этой серой "толпе", разовьется соответствующее этому самосознание. Развивайте человеческое сознание, сказали мы. Развивайте самосознание производителей, прибавляем мы теперь. Субъективная философия кажется нам вредной именно потому, что она мешает интеллигенции содействовать развитию этого самосознания, противопоставляя толпу героям, воображая, что толпа есть не более, как совокупность нулей, значение которых зависит лишь от идеалов становящегося во главе героя.

Было бы болото — черти будут, — грубо говорит народная пословица. Были бы герои — толпа для них найдется, — говорят субъективисты, и эти герои это — мы, это — субъективная интеллигенция. На это мы отвечаем: ваше противопоставление героев толпе есть простое самомнение и потому самообман. И вы останетесь простыми… говорунами до тех пор, пока не поймете, что для торжества ваших же идеалов надо устранить самую возможность такого противопоставления, надо разбудить в толпе героическое самосознание [157].

Мнения правят миром, — говорили французские материалисты; мы — представители мнений, поэтому мы демиурги истории; мы герои, за которыми толпе остается следовать.

Эта узость взглядов соответствовала исключительности положения французских просветителей. Они были представителями буржуазии.

Современный диалектический материализм стремится к устранению классов; он и появился тогда, когда это устранение сделалось исторической необходимостью. Поэтому он обращается к производителям, которые должны сделаться героями ближайшего исторического периода. Поэтому, в первый раз с тех пор, как наш мир существует и земля обращается вокруг солнца, происходит сближение науки с работниками: наука спешит на помощь трудящейся массе; трудящаяся масса опирается на выводы науки в своем сознательном движении.

Если все это не более, как метафизика, то мы, право, уже не знаем, что называют наши противники метафизикой.

— Но все, что вы говорите, относится лишь к области пророчеств; все это одни гадания, принимающие несколько стройный вид лишь благодаря фокусам гегелевской диалектики; вот почему мы называем вас метафизиками, отвечают гг. субъективисты.

Мы уже показали, что припутывать к нашему спору "триаду" можно только, не имея о ней ни малейшего понятия. Мы уже показали, что у самого Гегеля она никогда не играла роли довода и что она вовсе не составляет отличительной черты его философии. Мы показали также, смеем думать, что не ссылки на триаду, а научное исследование исторического процесса составляет силу исторического материализма. Поэтому мы могли бы теперь оставить это возражение без всякого внимания. Но мы полагаем, что читателю не бесполезно будет припомнить следующий интересный факт из истории русской литературы семидесятых годов.

Разбирая "Капитал", г. Ю. Жуковский заметил, что автор его в своих, как теперь говорят, гаданиях опирается лишь на "формальные" соображения, что его аргументация представляет собою лишь бессознательную игру понятиями. Вот что отвечал на это обвинение покойный Н. Зибер:

"Мы остаемся при том убеждении, что исследование задачи материальной всюду предшествует у Маркса формальной стороне его работы. Мы полагаем, что если бы г. Жуковский прочел книгу Маркса внимательнее и беспристрастнее, то он сам согласился бы с нами в этом. Тогда он, несомненно, увидал бы, что именно исследованием материальных-то условий того периода капиталистического развития, который мы переживаем, автор "Капитала" и доказывает, что человечество ставит себе одни лишь разрешимые задачи. Маркс шаг за шагом ведет своих читателей по лабиринту капиталистического производства и, анализируя все составные его элементы, дает понять нам временный его характер [158].

"Возьмем… фабричную промышленность, — продолжает Н. Зибер, — с ее беспрерывной переменой рук при каждой операции, с ее лихорадочным движением, бросающим рабочих чуть не ежедневно из одной фабрики в другую; — разве не являются ее материальные условия подготовительной средою для новых форм общественного склада, общественной кооперации? Разве не в том же направлении идет и действие периодически повторяющихся экономических кризисов? Разве не к той же цели стремится сокращение рынков, уменьшение продолжительности рабочего дня, соперничество разных стран на общем рынке, победа большего капитала над капиталом незначительных размеров?.." Указав затем на невероятно быстрое увеличение производительных сил в процессе развития капитализма, Н. Зибер опять спрашивал: "Или все это не материальные, а чисто формальные преобразования?.. Разве, напр., не фактическое противоречие капиталистической продукции то обстоятельство, что она заваливает периодически товарами всемирный рынок и заставляет голодать миллионы в то время, когда предметов потребления слишком много?.. Разве, далее, это не фактическое противоречие капитализма, в котором, мимоходом будь замечено, охотно сознаются сами владельцы капитала, что он в одно и то же время освобождает от работы множество народа и жалуется на недостаток рабочих рук? Разве не фактическое его противоречие, — что средства к уменьшению работы, каковы механические и другие улучшения и усовершенствования, он превращает в средства удлинения рабочего дня? Разве не фактическое противоречие, что, ратуя за неприкосновенность собственности, капитализм лишает большинство крестьян земли и держит на одной задельной плате громадное большинство народонаселения? Разве все это и многое другое одна лишь метафизика и ничего этого нет на деле? Но достаточно взять в руки любой нумер английского "Economist'a", чтобы немедленно убедиться в противном. Итак, исследователю наличного общественно-экономического быта нет вовсе надобности в искусственном подведении капиталистического производства под заранее придуманные формальные, диалектические противоречия: на его век с избытком хватит и одних действительных противоречий".

Ответ Зибера, убедительный по своему содержанию, был мягок по форме. Совершенно другой характер имеет ответ тому же г. Жуковскому, последовавший со стороны г. Михайловского.

Наш почтенный субъективист и до сих пор понимает то сочинение, которое он защищал тогда, крайне "узко", чтобы не сказать однобоко, и старается даже других уверить в том, что однобокое его понимание именно и есть правильная его оценка. Разумеется, такой человек не мог быть надежным защитником "Капитала". Поэтому его ответ преисполнен самых ребяческих курьезов. Вот, напр., один из них. Обвинение Маркса в формализме, в злоупотреблении гегелевской диалектикой г. Жуковский подтверждал, между прочим, ссылкой на одно место из предисловия к книге "Zur Kritik der politischen Oekonomie". Г. Михайловский находил, что противник Маркса "справедливо видел отражение гегелевской философии" в этом предисловии: "если бы Маркс написал только это предисловие к "Zur Kritik", то г. Жуковский был бы совершенно прав"[159], т. е. было бы доказано, что Маркс не более, как формалист и гегельянец. Тут г. Михайловский так удачно попал пальцем в небо, до такой степени "исчерпал" акт подобного попадания, что невольно спрашиваешь себя: — да читал ли наш. тогда еще подававший надежды, автор указанное предисловие? [160]. Можно было бы привести и еще несколько подобных курьезов (один из них будет указан ниже), но не в них теперь дело. Как ни плохо понимал Маркса г. Михайловский, он все-таки тотчас же увидел, что г. Жуковский "сболтнул" насчет "формализма"; он все-таки сообразил, что такая болтовня есть простой продукт бес…церемонности.

"Если бы Маркс сказал, — справедливо заметил г. Михайловский: — закон развития современного общества таков, что оно само спонтанёйно отрицает свое предыдущее состояние и затем отрицает это отрицание, примиряя противоречия пройденных стадий в единстве индивидуальной и общинной собственности; если бы он сказал это и только это (хотя бы и на многих страницах), то он был бы чистым гегельянцем, строящим законы из глубины своего духа и успокаивающимся на чисто формальных, т. е. независимых от содержания, принципах. Но ведь всякий, читавший "Капитал", знает, что он сказал не только это". По словам г. Михайловского, гегельянскую формулу можно так же легко снять с втиснутого будто в нее Марксом экономического содержания, как перчатку с руки или шляпу с головы. "Относительно пройденных ступеней экономического развития тут даже никаких сомнений быть не может…. Столь же несомненно и дальнейшее течение процесса: сосредоточение средств производства все в меньшем и в меньшем числе рук. Насчет будущего могут быть, конечно, сомнения. Маркс полагает, что так как концентрация капитала сопровождается обобществлением труда, то это последнее и составит ту экономическую и нравственную почву (как же это обобществление труда "составит" нравственную почву? и как же быть с "саморазвитием форм"? Г. П.), на которой вырастут новые юридические и политические порядки. Г. Жуковский имел полное право называть это построение гадательным, но не имел никакого права (нравственного, разумеется) совершенно умолчать о значении, какое Маркс придает процессу обобществления" [161].

Весь "Капитал", — справедливо замечает г. Михайловский, — посвящен исследованию того, как раз возникшая общественная форма все развивается, усиливает свои типические черты, подчиняя тебе, ассимилируя (?) открытия, изобретения, улучшения способов производства, новые рынки, самую науку, заставляя их работать на себя, и как, наконец, дальнейших изменений материальных условий данная форма выдержать не может" [162].

У Маркса "именно анализ отношений общественной формы (т. е. капитализма, г. Михайловский, не правда ли?) к материальным условиям ее существования (т. е. к производительным силам, делающим существование капиталистической формы производства все более и более непрочным, — не правда ли, г. Михайловский?) навсегда останется памятником логической системы и громадной эрудиции. Г. Жуковский имеет нравственное мужество утверждать, что этот вопрос Маркс и обходит. Тут уж ничего не поделаешь. Остается только с изумлением следить за дальнейшими головоломными упражнениями критика, кувыркающегося на потеху публики, одна часть которой, без сомнения, сразу поймет, что перед ней ломается отважный акробат, но другая, чего доброго, придаст достойному удивления зрелищу совсем другое значение" [163].

Summa summarum: если г. Жуковский обвинял Маркса в формализме, то это обвинение, по словам г. Михайловского, представляло "одну большую ложь, состоящую из ряда маленьких лжей".

Строг этот приговор, но совершенно справедлив. А если он справедлив по отношению к Жуковскому, то он справедлив и по отношению ко всем тем, которые повторяют ныне, что "гадания" Маркса основаны лишь на гегелевской триаде. А если такой приговор справедлив по отношению ко всем таким людям, то… потрудитесь прочитать сию выписку:

"Он (Маркс) до такой степени наполнил пустую диалектическую схему фактическим содержанием, что ее можно снять с этого содержания, как крышку с чашки, ничего не изменив, ничего не повредив, за исключением одного только пункта, правда, огромной важности. А именно, относительно будущего "имманентные" законы общества поставлены исключительно диалектически. Для правоверного гегельянца достаточно сказать, что за "отрицанием" должно следовать "отрицание отрицания"; но непричастные к гегелевской мудрости не могут этим довольствоваться: для них диалектический вывод не есть доказательство, и поверивший ему негегельянец должен знать, что он именно только поверил, а не убедился" [164].

Г. Михайловский произнес свой собственный приговор.

Г. Михайловский сам сознает, что он повторяет теперь слова г. Ю. Жуковского насчет "формальности" доводов Маркса в пользу "гаданий". Он не забыл своей статьи "Карл Маркс перед судом г. Ю. Жуковского" и даже опасается, как бы не вспомнил о ней некстати и его читатель. Поэтому он сначала делает вид, будто и теперь говорит то же, что говорил в семидесятых годах. С этою целью он повторяет, что "диалектическую схему" можно снять, "как крышку", и проч. Затем следует "один только пункт", в отношении к которому г. Михайловский, потихоньку от читателя, совершенно сходится с г. Ю. Жуковским. Но этот "один пункт" и есть тот самый пункт огромной важности, которой послужил поводом к изобличению г. Жуковского в "акробатстве".

В 1877 г. г. Михайловский говорил, что Маркс и насчет будущего, — т. е. именно насчет "одного пункта огромной важности", — не ограничился ссылкой на Гегеля. Теперь у г. Михайловского выходит, что — ограничился. В 1877 г. г. Михайловский говорил, что Маркс с поразительной "логической силой", с "громадной эрудицией" показал, как "данная форма" (т. е. капитализм) "не может выдержать" дальнейших изменений "материальных условий" своего существования. Это относилось именно к "одному пункту огромной важности". Теперь г. Михайловский забыл, как много убедительного сказал Маркс по поводу этого пункта и как много логической силы и громадной эрудиции он при этом обнаружил. В 1877 г. г. Михайловский удивлялся тому "нравственному мужеству", с которым г. Жуковский умолчал о том, что Маркс, в подтверждение своих гаданий, ссылался на обобществление труда, уже совершающееся в капиталистическом обществе. Это тоже относилось к "одному пункту огромной важности". В настоящее время г. Михайловский уверяет читателей, что Маркс насчет этого пункта гадает "исключительно диалектически". В 1877 году "всякий, читавший "Капитал", знал, что Маркс "сказал не только это". Теперь оказывается, что — "только это", и что уверенность его последователей относительно будущего "держится исключительно на конце гегелевской трехконечной цепи" [165]. Какой, с Божьей помощью, поворот!

Г. Михайловский произнес свой собственный приговор и сознает, что произнес его.

Но с чего же это вздумалось г. Михайловскому подводить себя под действие беспощадного, им же самим произнесенного приговора? Неужели этот человек, страстно обличавший прежде литературных "акробатов", на старости лет сам почувствовал склонность к "акробатскому художеству"? Неужели возможны такие превращения? Всякие превращения возможны, читатель! И люди, с которыми случаются подобные превращения, достойны всякого порицания. Не мы будем оправдывать их. Но и к ним надо относиться, что называется, по человечеству. Припомните глубоко гуманные слова автора примечаний к Миллю: когда человек поступает плохо, то тут часто не столько вина его, сколько беда его; припомните, что говорил тот же автор по поводу литературной деятельности Н. А. Полевого:

"Н. А. Полевой был последователем Кузена, которого считал разрешителем всех премудростей и величайшим философом в мире… Последователь Кузена не мог примириться с гегелевской философией, и когда гегелевская философия проникла в русскую литературу, — ученики Кузена оказались отсталыми людьми, — и ничего нравственно-преступного с их стороны не было в том, что они защищали свои убеждения и называли нелепым то, что говорили люди, опередившие их в умственном движении; нельзя обвинять человека за то, что другие, одаренные более свежими силами и большею решительностью, опередили его, — они правы, потому что ближе к истине, но он не виноват, — он только ошибается" [166].

Г. Михайловский всю жизнь свою был эклектиком. Примириться с исторической философией Маркса он не мог по всему складу своего ума, по всему характеру своего предыдущего, — если так можно выразиться по отношению к г. Михайловскому, — философского образования. Когда идеи Маркса стали проникать в Россию, он сначала пробовал защищать их, причем дело не обошлось, разумеется, без многочисленных оговорок и без весьма значительных "недоумений". Он думал тогда, что и эти идеи ему удастся смолоть на своей эклектической мельнице и таким путем внести еще более разнообразия в свою умственную пищу. Потом он увидел, что для украшения мозаичных работ, называемых миросозерцанием эклектиков, идеи Маркса совсем не годятся, что их распространение грозит разрушить любезную ему мозаику. Вот он и ополчился на эти идеи. Конечно, он тотчас же оказался при этом отсталым человеком, но, право же, нам кажется, что он не виноват, что он только ошибается.

— Но ведь все это не оправдывает "акробатства"!

— Да мы и не оправдываем его, а только указываем на смягчающие обстоятельства: совершенно незаметным для себя образом г. Михайловский, благодаря развитию русской общественной мысли, попал в такое положение, из которого можно только выпутываться посредством "акробатства". Есть, правда, и еще выход, но на него решился бы только человек, полный истинного героизма. Этот выход: сложить эклектическое оружие.

Заключение

До сих пор мы, излагая идеи Маркса, рассматривали преимущественно те возражения, которые делаются ему с теоретической точки зрения. Теперь нам полезно ознакомиться и с "практическим разумом" по крайней мере, некоторой части его противников. При этом мы употребим прием сравнительно-исторический. Другими словами, мы рассмотрим сначала, как встретил идеи Маркса "практический разум" немецких утопистов, а потом уже обратимся к разуму наших дорогих и уважаемых соотечественников.

В конце сороковых годов у Маркса и Энгельса происходили интересная полемика с известным Карлом Гейнценом. Полемика сразу приняла очень горячий характер. Карл Гейнцен старался, что называется, вышучивать идеи своих противников и обнаружил в этом занятии ловкость, которая ни в чем не уступает ловкости г. Михайловского. Маркс и Энгельс в долгу, разумеется, не оставались. Не обошлось и без резкости. Гейнцен назвал Энгельса "легкомысленным, дерзким мальчишкой"; Маркс назвал Гейнцена представителем der grobianischen Literatur, а Энгельс объявил его "невежественнейшим человеком своего столетия". Вокруг чего же вертелся спор? Какие взгляды приписывал Гейнцен Марксу и Энгельсу? А вот какие.

Гейнцен уверял, что, с точки зрения Маркса, нечего было делать в тогдашней Германии человеку, проникнутому мало-мальски благородными намерениями. По Марксу, — говорил Гейнцен, — "должно сначала наступить господство буржуазии, которое должно сфабриковать фабричный пролетариат", который уже с своей стороны начнет действовать [167].

Маркс и Энгельс "не принимали в соображение того пролетариата, который создан тридцатью четырьмя немецкими вампирами", т. е., иначе сказать, всего немецкого народа, за исключением фабричных рабочих (слово "пролетариат" означает у Гейнцена лишь бедственное положение этого народа). Этот многочисленный пролетариат не имел, будто бы, по мнению Маркса, никакого права требовать лучшего будущего, потому что он носил на себе "лишь клеймо угнетения, а не фабричный штемпель; он должен был терпеливо голодать и умирать с голода (hungern und verhungern) до тех пор, пока Германия не сделается Англией. Фабрика есть школа, которую народ должен предварительно пройти для того, чтобы иметь право взяться за улучшение своего положения" [168].

Всякий, хоть немного знакомый с историей Германии, знает теперь, до какой степени нелепы были эти обвинения Гейнцена. Всякий знает, закрывали ли Маркс и Энгельс глаза на бедственное положение немецкого народа. Всякий понимает, справедливо ли было приписывать им ту мысль, что в Германии нечего делать благородному человеку, пока она не сделается Англией: кажется, эти люди делали кое-что и не дожидаясь подобного превращения своего отечества. Но почему же приписывал им Гейнцен весь этот вздор? Неужели по недобросовестности? Нет, мы опять скажем: тут была не вина его, а скорее беда его. Он просто не понял взглядов Маркса и Энгельса, и потому они показались ему вредными, а так как он горячо любил свою страну, то он и ополчился против этих, будто бы, вредных для нее взглядов. Но непонимание — плохой советник и очень ненадежный помощник в споре. Вот почему Гейнцен и очутился в самом нелепом положении. Он был очень остроумный человек, но без понимания на одном остроумии далеко не уедешь, и теперь "les rieurs" не на его стороне.

На Гейнцена, как видит читатель, приходится смотреть теми же глазами, какими надо смотреть у нас, по поводу совершенно аналогичного спора, например, на г. Михайловского. Да и на одного ли г. Михайловского? Ведь все те, которые приписывают "ученикам" стремление определиться на службу к Колупаевым и Разуваевым, — а имя им легион, — ведь все они повторяют ошибку Гейнцена, ведь никто из них не придумал ни одного возражения против "экономических"" материалистов, какое уже не фигурировало бы, почти пятьдесят лет тому назад, в аргументации Гейнцена. Если у них есть что-нибудь оригинальное, так это одно: наивное незнание того, до какой степени они не оригинальны. Им все хочется найти "новые пути" для России, а по их невежеству "бедная русская мысль" попадает лишь на старые, полные рытвин, давно заброшенные пути европейской мысли. Странно это, но совершенно понятно, если применить к объяснению этого, по-видимому, странного явления "категорию необходимости". На известной стадии экономического развития данной страны в головах ее интеллигенции "необходимо" вырастают известные благоглупости.

До чего комично было положение Гейнцена в споре с Марксом, покажет следующий пример. Он приставал к своим противникам, требуя от них подробного "идеала" будущего: скажите, спрашивал он их, как по вашему должны быть устроены имущественные отношения? Каковы должны быть пределы частной собственности, с одной стороны, и общественной — с другой. Они отвечали ему, что в каждый данный момент имущественные отношения общества определяются состоянием его производительных сил, и что, поэтому, можно указать лишь общее направление общественного развития, но нельзя вырабатывать заранее никаких точно определенных законопроектов. Уже теперь можно сказать, что обобществление труда, создаваемое новейшей промышленностью, должно повести к национализации средств производства. Но нельзя сказать, в каких пределах можно было бы осуществить эту национализацию, положим, через десять лет: это зависело бы от того, в каких взаимных отношениях оказались бы тогда мелкая и крупная промышленность, крупное землевладение и крестьянская поземельная собственность и т. п. — Ну, стало быть, у вас нет никакого идеала, умозаключал Гейнцен; хорош идеал, который будет сфабрикован лишь впоследствии машинами.

Гейнцен стоял на утопической точке зрения. Утопист, при выработке своего "идеала", всегда исходит, как мы знаем, из какого-нибудь отвлеченного понятия, — например, понятия о человеческой природе, — или из какого-нибудь отвлеченного принципа, например, принципа таких-то прав личности, или принципа "индивидуальности" и т. п., и т. п. Раз дан такой принцип, нетрудно, исходя из него, с совершеннейшей точностью, с мельчайшими подробностями определить, каковы должны быть (разумеется, неизвестно, в какое время и при каких обстоятельствах), положим, имущественные отношения людей. И понятно, что утопист с удивлением смотрит на тех, которые говорят ему, что не может быть таких имущественных отношений, которые были бы хороши сами по себе, без отношения к обстоятельствам места и времени. Ему кажется, что у таких людей совсем нет никаких "идеалов". Если читатель не совсем невнимательно следил за нашим изложением, то он знает, что в этом случае утопист очень неправ. У Маркса и Энгельса был идеал, и очень определенный идеал: подчинение необходимости — свободе, слепых экономических сил — силе человеческого разума. Исходя из этого идеала, они и направляли свою практическую деятельность, которая заключалась, разумеется, не в служении буржуазии, а в развитии самосознания тех самых производителей, которые должны со временем стать господами своих продуктов.

Марксу и Энгельсу нечего было "заботиться" о превращении Германии в Англию, или, как говорят теперь у нас, о служении буржуазии: буржуазия развивалась и без их усилий, и невозможно было остановить это развитие, т. е. не было таких общественных сил, которые способны были бы сделать это. Да и излишне было бы это делать, потому что старые экономические порядки были, в последнем счете, не лучше буржуазных и в сороковых годах настолько устарели, что стали вредны для всех. Но невозможность остановить развитие капиталистического производства еще не лишала мыслящих людей Германии возможности служить благосостоянию ее народа. У буржуазии есть свои неизбежные спутники: все те, которые действительно служат ее кошельку в силу экономической необходимости. Чем развитее сознание этих невольных слуг, тем легче их положение, тем сильнее их сопротивление Колупаевым и Разуваевым всех стран и всех народов. Маркс и Энгельс и поставили себе задачей развивать это самосознание: согласно духу диалектического материализма, они с самого начала поставили перед собою совершенно, исключительно идеалистическую задачу.

Критерием идеала служит экономическая действительность. Так говорили Маркс и Энгельс, и на этом основании их заподозревали в каком-то экономическом молчалинстве, в готовности топтать в грязь экономически слабого и подслуживаться к экономически сильному. Источником таких подозрений было метафизическое понятие того, что разумели Маркс и Энгельс под словами: экономическая действительность. Когда метафизик слышит, что общественный деятель должен опираться на действительность, он думает, что ему советуют мириться с нею. Он не знает, что во всякой экономической действительности существуют противоположные элементы и что помириться с действительностью значило бы помириться лишь с одним из ее элементов, с тем, который господствует в данное время. Материалисты-диалектики указывали и указывают на другой, враждебный этому, элемент действительности, на тот, в котором зреет будущее. Мы спрашиваем: опираться на этот элемент, брать его критерием своих "идеалов", — значит ли это прислуживаться к Колупаевым и Разуваевым?

Но если критерием идеала должна являться экономическая действительность, то понятно, что нравственный критерий идеала оказывается неудовлетворительным не потому, что нравственные чувства людей заслуживают пренебрежения или презрения, а потому, что эти чувства еще не указывают нам правильного пути в деле служения интересам наших ближних. Врачу недостаточно сочувствовать положению своего больного: ему надо считаться с физическою действительностью организма, опираться на нее в борьбе с нею же. Если бы врач вздумал довольствоваться нравственным негодованием против болезни, то он заслуживал бы самой злейшей насмешки. В этом смысле Маркс и осмеивал "морализирующую критику" и "критическую мораль" своих противников. А противники думали, что он насмехается над "нравственностью". "Человеческая нравственность и воля не имеют цены в глазах людей, которые сами не имеют ни нравственности, ни воли", восклицал Гейнцен [169].

Надо, однако, заметить, что если наши русские противники "экономических" материалистов в общем только повторяют, — sans le savoir, — доводы своих немецких предшественников, то все-таки они несколько разнообразят свою аргументацию некоторыми частностями. Так, например, немецкие утописты не предавались длинным рассуждениям о "законе экономического развития" Германии. У нас же рассуждения этого рода приняли поистине ужасающие размеры. Читатель помнит, что г. В. В. еще в самом начале восьмидесятых годов обещал открыть закон экономического развития России. Правда, г. В. В. стал впоследствии побаиваться такого закона, но он сам же показал при этом, что боится его лишь временно, лишь до той поры, пока русская интеллигенция не откроет очень хорошего и очень доброго закона. Вообще же и г. В. В. охотно принимает участие в бесконечных спорах о том, должна или не должна Россия пройти через фазу капитализма. Еще с семидесятых годов к этим спорам припутано было учение Маркса.

Как ведутся у нас такие споры, показывает самоновейшее слово г. С. Кривенко. Этот автор, возражая г. П. Струве, советует своему противнику получше вдуматься в вопрос об "обязательности и добрых последствиях капитализма".

Если капиталистический режим представляет роковую, неизбежную стадию развития, через которую должно пройти всякое человеческое общество, если перед этою историческою необходимостью остается только склонить голову, то следует ли прибегать к мерам, которые могут только замедлять наступление капиталистического порядка, и, наоборот, не следует ли облегчать переход к нему и употреблять все усилия к скорейшему его наступлению, т. е. стараться о развитии капиталистической промышленности и капитализации промыслов, о развитии кулачества… о разрушении общины, об обезземелении населения и вообще о выкуривании лишнего мужика из деревни на фабрики?" [170].

Г-н С. Кривенко ставит тут собственно два вопроса: 1) представляет ли собою капитализм роковую, неизбежную стадию? 2) если да, то какие вытекают из этого практические задачи? Остановимся на первом. Г. С. Кривенко правильно формулирует его в том смысле, что одна, и притом огромнейшая, часть нашей интеллигенции в таком, именно виде и задавалась им: представляет ли капитализм роковую, неизбежную стадию, через которую должно пройти всякое человеческое общество? Одно время думали, что Маркс отвечал на этот вопрос утвердительно, и очень огорчались этим. Когда было обнародовано известное письмо Маркса, будто бы, к г. Михайловскому [171], с удивлением увидели, что Маркс не признавал "обязательности" этой стадии, и тогда злорадно решили: ну и пристыдил же он своих русских учеников! Но злорадствовавшие забыли французскую пословицу: bien rira qui rira le dernier.

От начала до конца этого спора противники "русских учеников" Маркса предавались самому "неестественному празднословию".

Дело в том, что, рассуждая о применимости к России исторической теории Маркса, забыли безделицу: забыли выяснить себе, в чем же эта теория заключается. И поистине великолепен был тот просак, в который попали, благодаря этому, наши субъективисты с. г. Михайловским во главе.

Г. Михайловский прочитал (если прочитал) предисловие к "Zur Kritik", в котором изложена философско-историческая теория Маркса, и решил, что это не более, как гегельянщина. Не заметив слона там, где слон действительно находился, г. Михайловский стал оглядываться по сторонам, и ему показалось, что он увидел, наконец, искомого слона в главе о капиталистическом накоплении, где речь идет об историческом движении западного капитализма, а вовсе не об истории всего человечества.

Всякий процесс безусловно "обязателен" там, где он существует. Так, например, горение спички обязательно для нее, раз она загорелась; спичка "обязательно" гаснет, раз процесс горения пришел к концу. В "Капитале" речь идет о ходе капиталистического развития, "обязательного" для тех стран, где это развитие имеет место. Вообразив, что в указанной главе "Капитала" он имеет перед собою целую историческую философию, г. Михайловский решил, что, по мнению Маркса, капиталистическое производство обязательно для всех стран и для всех народов [172]. Тогда он стал ныть по поводу затруднительного положения тех русских людей, которые и проч., и — шутник! — отдав должную дань своей субъективной потребности в нытье, он важно произнес, обращаясь к г. Жуковскому: вы видите, и мы умеем критиковать Маркса, и мы не слепо следуем за тем, что magister dixit! Само собою разумеется, что все это ни на шаг не подвинуло вперед вопроса об "обязательности", но, прочитав нытье г. Михайловского, Маркс вознамерился было пойти к нему на помощь. Он набросал в виде письма к редактору "Отечественных Записок" свои замечания на статью г. Михайловского. Когда, после смерти Маркса, набросок этот появился в нашей печати, русским людям, которые и проч., дана была, по крайней мере, возможность правильно решить вопрос об "обязательности".

Что мог сказать Маркс по поводу статьи г. Михайловского? Человек впал в беду, приняв за философско-историческую теорию Маркса то, что вовсе ею не было. Ясно, что этому последнему нужно было прежде всего выручить из беды подававшего надежды молодого русского писателя. Кроме того, русский молодой писатель жаловался, что Маркс приговаривает Россию к капитализму. Надо было показать русскому писателю, что диалектический материализм никаких стран ни к чему не приговаривает, что о" не указывает пути, общего и "обязательного" для всех народов во всякое данное время; что дальнейшей развитие всякого данного общества всегда зависит от соотношения общественных сил внутри его, и что, поэтому, всякому серьезному человеку надо, не гадая и не ноя по поводу какой-то фантастической "обязательности", изучить прежде всего это соотношение; только такое изучение и может показать, что "обязательно" и что "необязательно" для данного общества.

Все это и сделал Маркс. Прежде всего он обнаружил "недоумение" г. Михайловского: "В главе о первоначальном накоплении я хочу нарисовать тот путь, каким в Западной Европе капиталистический строй вышел из недр феодально-экономического строя. В ней, следовательно, прослежен тот ход исторических событий, которым производитель был оторван от средств производства, при чем первый превратился в наемного рабочего (пролетария в современном смысле слова), а последние — в капитал. В этой истории каждый переворот составляет эпоху, служа рычагом развития класса капиталистов; главную же основу такого развития составляет экспроприация земледельцев. В конце главы я говорю об исторической тенденции капиталистического накопления, утверждая, что его последним словом будет превращение капиталистической собственности в собственность общественную. В этих заключительных словах я не привожу никаких доказательств в пользу сделанного утверждения, по той простой причине, что само оно есть не что иное, как общий вывод длинного ряда рассуждений о капиталистическом производстве".

Для лучшего уяснения того обстоятельства, что г. Михайловский принял за историческую теорию то, что такой теорией не было и быть не могло, Маркс указывает на пример древнего Рима. Очень убедительный пример! В самом деле, если для всех народов "обязательно" пройти через капитализм, то как же быть с Римом, как быть со Спартой, как быть с государством Инков, как быть со множеством других народов, которые сошли с исторической сцены, не исполнив этой своей мнимой обязанности? Марксу судьба этих народов не осталась неизвестной; следовательно, он не мог говорить о повсюдной "обязательности" капиталистического процесса.

"Моему критику, — говорит Маркс, — угодно было мой очерк истории происхождения западноевропейского капитализма превратить в целую историко-философскую теорию исторического пути народов, роковым образом предначертанного для каждого из них, каковы бы ни были условия его исторического бытия. Но я прошу извинить меня: такое толкование для меня одновременно и слишком почетно, и слишком-постыдно".

Ну, еще бы нет! Ведь подобное толкование превращало Маркса в одного из тех "людей с формулами", над которыми он смеялся еще в своей полемике с Прудоном. Г. Михайловский приписал Марксу "формулу прогресса", а Маркс ответил: нет, покорнейше вас благодарю, мне этого добра не нужно.

Мы уже видели, как смотрели утописты на законы исторического развития (пусть припомнит читатель, что сказали мы о Сен-Симоне). Законосообразность исторического движения принимала у них мистический вид; путь, по которому идет человечество, был, в их представлении, как бы предначертан заранее, и никакие исторические события не могли изменить направления этого пути. Интересная психологическая аберрация! "Человеческая природа" является у утопистов исходным пунктом их исследований. Законы же развития этой природы, немедленно принимающие у них таинственный характер, переносятся куда-то вне человека и вне фактических отношений людей, в какую-то "супра-историческую" область.

Диалектический материализм и здесь переносит вопрос на совершенно другую почву, тем самым придавая ему совершенно новый вид.

Материалисты-диалектики "все сводят к экономии". Мы уже объяснили, как надо понимать это. Но что же такое экономия? Это совокупность фактических отношений людей, составляющих данное общество, в их производительном процессе. Эти отношения не представляют собою неподвижной метафизической сущности. Они вечно изменяются иод влиянием развития производительных сил, равно как под влиянием той исторической среды, которая окружает данное общество. Раз даны фактические отношения людей в процессе производства, из этих отношений вытекают роковым образом известные следствия. В этом смысле общественное движение законосообразно, и никто лучше Маркса не выяснил этой законосообразности. Но так как экономическое движение каждого общества имеет "самобытный" вид, вследствие "самобытности" условий, среди которых оно совершается, то не может быть никакой "формулы прогресса", охватывающей прошедшее и предсказывающей будущее экономическое движение всех обществ. Формула прогресса, это — та отвлеченная истина, которую, по словам автора "Очерков гоголевского периода русской литературы", так любили метафизики. Ho, по его же справедливому замечанию, отвлеченной истины нет; истина всегда конкретна: все зависит от обстоятельств времени и места, а если все зависит от этих обстоятельств, то их, значит и должны изучать люди, которые и проч.



Поделиться книгой:

На главную
Назад