— Они, падлюки, самым простым способом смылись. Высчитали все. Прикинули. И айда! В бочку влезли, какую под соленую рыбу сготовили. Мы их японцам отправляли. Дубовые те бочки были. Крепкие. Тяжелые. Их у нас и брали. Но мы про то недавно узнали. Когда мужики слиняли. А они, видать, от охраны прослышали. И не промедлили. Увидели, что охрана с отгрузкой торопит, кричит, надрывается, чтоб шевелились живей, усекли, что судно вот-вот уйдет с рейда. Последние бочки загружаются. И вперед! Пока охрана бочки считала, они посигали в одну и все!
— А когда забивали — нешто не видели, что в бочке зэки вместо рыбы засели? — удивился Шилов.
— Бочки, прежде чем забить, стружкой набивали. До верху. Чтоб не рассыхались. Стружки смачивались. Их японцы тоже в дело пускали. А мы иногда заместо стружек весь сор из цеха в бочки. И отправляли. Эти трое и воспользовались. Закопались в стружки. Их забили и отправили. С последней партией. А через час судно ушло в Японию, — хохотал бригадир.
— А отчего сразу на бочки не подумали?
— Оттого, что так никто до этого не линял. Всяко сбегали. Но не так. И мне, если б сказали — не поверил бы. Ить задохнуться могли живьем. Все трое. В бочках ни щелки, ни дырки нет. А как дышать? Это ж на верную погибель решиться надо, ровно, как руки на себя наложить. Шансов на жисть, считай, не было, — посерьезнел Никита.
— А как вы прознали, что живы они? — не верилось Шилову.
— Ровно через год японцы сами про то признались и рассказали по радио про тот случай на весь мир. И эти — трое — выступили, что им стружкой до гроба просираться, — нахмурился рыжий мужик.
— Они, сучьи выкидыши, враз почуяли, когда к японцам попали. Чужую речь услыхали. И еще — там бочки сгружали бережно. Ну, а наши — с последней партией прибыли. Их — на палубе оставили. Когда судно в море вышло, они и заколотились в дно.
— Поди, дышать стало нечем или ссать приспичило, — вставил Миколай.
— Японцы открыли бочку. А наши, не пальцем деланые оказались. По-заграничному умели трепаться. Объяснили все. Их и привезли в Японию через пару часов. Отмыли, накормили, одели. И те трое — учеными какими-то оказались. Мать их в сраку!
— Не оказались. Они были ими. Не какими-то, а кибернетиками. Редкостные специалисты, нужные. Теперь их весь мир признал. Миллионерами стали. А наши их прозевали, не оценили, не сберегли, — грустно закончил седой человек, стоявший незаметно в стороне.
— Тебе за этих ученых мало горя было? Жалеешь их, чумарей! Они со своей наукой сколько нервов у нас отняли. Все кишки охрана чуть не выбила! Хотели зачетов лишить за их побег. Плевать мне на их ученость, коль нас цельный год на уши ставили! Чего уж не наслушались! А все — они!
— Чего ж вы так-то не слиняли? Глядишь, тоже б в мильонщики выбились, — спросил Димка.
— На что? Тут еще работягам терпимо. В других зонах невпротык. Жратва — говно, начальник — сволочь, работа — ад. Наслухались всякого, — хмыкал дед Миколай.
— А и Япония отказалась покупать у нас продукцию. Не берут бочки, сделанные зэками. И не только они — вся заграница.
— Это отчего ж так? Иль забздели, что к ним вся зона эдак перебежит? — рассмеялся Шилов.
— Не-ет, не потому! Этот бойкот нам устроили оттого, что нигде за рубежом зэки не работают принудительно. Ни одно государство, кроме нашего, не наживается за счет дармового труда. Это у них считается преступлением, — вставил седой человек.
— Идут они, знаешь куда, со своей политикой! Заткнул бы я им хавальники. Пусть всяк свою жопу чистит, а не заглядывает в чужую! Указчики шибанутые! Трое недоносков смылись к им, они и развонялись! Жить нас учат! Нехай у себя глядят, Мы без сраных обойдемся! Слиняли мудилы и радовались бы! Так нет! Неймется падлам! Все и всех надо облажать! Небось были б путными, не взяли б за жопу!
— А тебя за что пригнали? — прервал Димку бригадир.
Шилов рассказал, ебукая Кешку на все лады. И тут седой человек прервал:
— Вот вы говорите, ни за что сели, а почему другим не верите?
— Я власти не лаю. И никого, кроме полудурка, не вито! Он мне — враг.
Не он. Тот, кто кляузе поверил. Кто донос этот возвел в абсолют. Не Кешка вас арестовал и судил. Не он шал этапом. Не он держит в зоне. Разве доносчик охраняет? Где он? Разве он срок дал и держит за колючей проволокой? Не он. Разве он определил наказание и вырвал из села? Над этим подумайте, — сказал седой мужик тихо.
— Прав Савелий. Ей-Богу, прав! — качнул головой бригадир.
— И ни хрена не прав! Не будь полудурка, ничего бы не было! И вообще, в моем деле политика ни при чем! Просто не пофартило. На пидора нарвался. Ну да выйду, сквитаюсь с блядью. Один на один, на скользкой дорожке!
— Не кипятись! Тут таких, как ты, — пруд прудить можно. Вон, видишь, на шконке, дед канает. Ему уже восемь десятков скоро. Ни одной буквы не знает. А тоже… Стукач нашелся. Собственный зять заложил. И знаешь за что? Внука своего окрестил старик. Чтоб тот здоровым рос. Чтоб Бог его видел и светлой долей не обошел. А зять увидел крест на шее ребенка и настучал на деда. Мол, как посмел без спросу самовольничать? Ну и вломили деду — четвертной. До самой смерти! Мало не покажется.
— Тому зятю яйцы с корнем надо вырвать, чтоб мужичье званье не позорил. Запетушить бы его до смерти! — пожалел старика Димка.
— Не столько зять, сколько дурная власть виновата. И в этом случае, как и в твоем…
— Слушай, ты, кончай про власть пиздеть. Она ни при чем, что мудаки по свету развелись и ходят на воле. Власть мне горя не чинила и не трогала, покуда на моем пути полудурок не нарисовался. А он — не власть! Говно! Про то все село скажет.
— А почему ему поверили, а не тебе и селу? — удивился бригадир.
— Мне — потому что судимый был. А село — никто не спрашивал. У властей забот хватает, некогда про мен узнавать. Полудурок знал про то. Воспользовался моментом задрыга.
— Темный вы, Дмитрий, совсем темный, — посочувствовал седой человек.
— Иным быть не в кого. Весь в родителей…
Зэки, облепившие шконки, дружно рассмеялись. Дим ка ничем не выделялся в бараке работяг. И те вскоре привыкли к нему. Иногда подсаживались на шконку перекурить. Делились новостями из дома. Случалось, получая посылку, угощали папиросой либо кренделем. Видели, никто не писал мужику, не посылал грев с воли. Да и он не мучился, не вздыхал, не стонал во сне. А как-то вечером спросил его дед Миколай:
— Нешто у тебя на воле никого не осталось?
Димка заерзал на шконке, будто голым задом на горящем окурке сидел. И сказал, вздохнув:
— Были. Теперь — не знаю…
— Это как же так? — удивился старик.
— Эх, дед, дурной я был. Потому судьба, как коромысло, горбатая. Вся в трещинах, что в рубцах, — отвернулся к стене.
Димка Шилов уже плохо помнил свою Смоленщину.
Нищая, всегда голодная деревушка еле дотягивала до нового урожая. С зимы до весны ковыляла в лаптях. Серые лица были у ее людей, потому что редко видели радость.
Никто там подолгу на свете не задерживался. До пятидесяти немногие доживали. Даже дети не умели смеяться. Так и жили, серые до прозрачности, с лицами стариков. Они даже играть не умели. И в шесть лет вместе со взрослыми выходили работать в поле.
Димка тоже пахал вместе с отцом семейный надел, каким одарила революция. Тощая кляча едва тянула соху. Из ее глаз часто текли слезы. Может, от вида отощалой земли, расхотевшей родить, а может, Димку жалела старая.
В семье Шиловых, как говорили, было много детей. По от нужды и голода ушли жить в города, едва повзрослей. Там было легче прокормиться. Чуть зацепившись, застряли в них навсегда и даже в гости не наведывались и свои Березняки.
Девять душ забыли отчий дом и никогда не писали, не навещали деревню.
Димка был десятым. Последышем. Едва родив его, умерла мать. Не хватило у нее силенок выкормить, поставить на ноги мальчонку. Так и рос он при отце, со старой бабкой, непонятно почему зажившейся на свете. Как та шпорила сама о себе — смерть о ней забыла с голодухи.
Димка в детстве часто болел. Много раз чудом выживал от простуд, истощений, глистов, малокровия. И, намучившись с ним досыта, умолил, уплакал отец старшую дочь взять к себе младшего брата хоть на время, чтоб не помер он, света не увидев.
Сестра была замужем. Имела своих троих детей. И Димку брать не хотела. Лишний рот — лишние заботы. Но отец заплакал, не выдержав:
— Возьми его, Катерина. Чую, скоро конец мне настанет. Загинет мальчонка один. Сжалься над малым.
И вправду, года не прожил… Схоронили его соседи рядом с бабкой, какую на месяц пережил…
А Димка теперь городским стал чистильщиком обуви. Ему в Смоленске жилось куда как легче, чем в деревне.
Целыми днями, с утра до вечера чистил сапоги, ботинки, туфли. В теплые, солнечные дни клиентов было полно. Работал не разгибаясь. Домой приносил заработок, какой хорошим подспорьем был. Зимой стал сапожному делу учиться. Валенки подшивал, ставил их на войлочную и резиновую подошвы, заплатки ставил, потом туфли научился ремонтировать. Без куска хлеба не оставался. Но работал с темна и до темна.
Пока не стал подрастать, не задумывался ни над чем. Считал, что все идет правильно, иначе и нельзя. Но, когда исполнилось пятнадцать лет, познакомился с ровесниками — ворами.
Те вскоре взяли его на дело. Получилось. Димке отвалили долю. За такие деньги ему в мастерской до конца жизни пришлось бы работать, не разгибаясь. Шилов стал Шилом. И уже не захотел вернуться в сапожную.
Вскоре начал выпивать.
Деревенская смекалка подсказала вовремя. И Димка половину денег, взятых в деле от своей доли, отдал сестре на сохранность. Когда она спросила, где он их взял, ответил коротко:
— Хочешь жить — молчи…
Сестра спрятала деньги на чердаке — в сарае. Потом еще добавила. Золотые серьги, часы, кулоны, браслеты и цепочки хранила в чугунке, какой закапывала в сарае под дровами. Потому-то их и не нашла милиция. Хотя весь дом перевернула на уши, все перетряхнула. На сарай никто не оглянулся, не обратил на него внимания.
Димка свою долю не сдавал в общак. Все потому, что не было в этой пацановской малине пахана. И сами они не были «в законе». Солидные, настоящие воры не обращали внимания на проделки малолетней шпаны, какая лишь готовилась к фартовой жизни и делала налеты на нелегальных ростовщиков, абортмахеров, спекулянтов.
Их пацановская малина трясла город безнаказанно целых три года. Работали «под сажей»; натягивая на головы черные маски, чтоб дошлые горожане не смогли опознать по светлому дню. И все ж узнала абортмахерша — по голосу. Выследила. И навела на след пацанов милицию.
Ни денег, ни золота при тщательных обысках не нашли ни у кого. Пацанов в милиции били так, что кости трещали.
Их измолотили до неузнаваемости. Но это лишь ожесточило. Им целую неделю не давали есть и пить. Пили собственную мочу и выжили. Их запугивали, ломали на глазах друг у друга. Пацаны стерпели и «не раскололись», знали, стоит одному не выдержать, пострадают все. Понимали, что сроков им не избежать. А после них тоже жить надо на что-то. Ходки не бывают бесконечными. И молчали…
Даже милиция удивлялась этому терпению и выносливости.
Когда родственники пришли на суд, никто не узнал пацанов. Они не могли идти самостоятельно. Но ни одной жалобы не обронили они в суде, не заявили ходатайств, не сделали заявления. Может, потому, а может, учитывая юный возраст и первую судимость, дали по пять лет на брата и отправили всех вместе в Игарку.
Там пацановская малина попала в фартовый барак. Кенты пригрели мальчишек, выслушав их. Взяли в долю.
Не пускали «на пахоту» целый год. Лишь потом, когда в зону пришел новый начальник, фартовых заставили «пахать». Вот тут и Шилов был вынужден выучиться на водителя самосвала и целыми днями возил уголь от карьера на погрузплощадку зоны.
Других пацанов за отказ от работы послали в Певек — и зону строгого режима. Там их сделали настоящими фартовыми. А Димка, едва стал водителем, не отдал свой заработок добровольно бугру фартовых. Блатари измолотили его до потери пульса и с пустыми карманами вытряхнули из барака, признав пацана негодным для фартовой жизни, потому что тот был жлобом, как последний фрайер.
Шило и не переживал о расставании с блатарями. Он любил брать. Это он понимал. Отдавать, делиться — не привык, не был тому обучен. А потому, не раздумывая долго, ушел в барак к работягам.
Там через два года был амнистирован. Но, вернувшись в Смоленск, услышал, что у сестры его не пропишут. Мол, нет тебе места в городе, мороки с тобой много. И работу не дадим. Уезжай отсюда с глаз подальше. Чтоб о тебе никто не слышал. Иначе за бродяжничество попадешь. Влепим срок. И валяй обратно в зону.
Димке эта перспектива не понравилась. Он вернулся к сестре. Та и посоветовала уехать в Березняки, в отцовский дом, навсегда, и забыть о Смоленске на несколько лет.
— У тебя специальностей много. Не пропадешь. Станешь работать, как все. Авось и забудется тюрьма. Семьей обзаведешься. Поезжай.
Димки спросил у нее деньги, золото. Но Катерина сказала, что многие потратила ему на посылки, на свое хозяйство. Да сына старшего женила. Дочке помогает, какая нынче в институте учится. Меньший — в санатории лечился, тоже расходы потребовались. Да мужа схоронила… Теперь сама кое-как перебивается. Но для него из своих сбережений немного даст, чтоб на первое время хватило. И вытащила из рейтузов три сотенные купюры.
— Это и все? — изумился Димка.
Катерина слюной забрызгала, заорала. Мол, сколько позора из-за него, поскребыша, натерпелась. Сколько пережила из-за ворюги. А он, неблагодарный, вырос у нее в семье и добра не помнит, душу мотает. Выговаривает, считает свои гроши.
Димка выслушал молча. Потом размахнулся, врезал в морду, кинул в кричащий рот три сотенных. И, сорвав с пола деревянный, оклеенный изнутри голыми бабами, чемоданчик, пошел из дома, ссутулившись, не оглянувшись.
Катерина тут же подобрала брошенные братом деньги, сунула на прежнее место. И, успокоившись, что легко отделалась, вмиг перестала выть.
Димка в этот же день к вечеру приехал в Березняки.
Старый дом отца все прошедшие годы никем не навещался и почти по окна врос в землю, покосился, стал похожим на дряхлую клячу, обессилевшую в борозде жизни от ненавистного плуга, готовую вот-вот свалиться на бок.
Димка переночевал там две ночи. И не выдержал. Уехал на Орловщину, к сестре матери, какая, по словам Катерины, доживала последние дни.
Бабка Дуня встретила Димку приветливо. Узнав, что племяннику негде голову преклонить после тюрьмы, предложила навсегда у нее остаться.
«Одна я нынче во всем свете маюсь. Заболею — воды подать некому. Зимой и вовсе тошно, ветер над избой, как над могилой, воет. Страшно одной, аж жуть берет. Тут же живая душа. Есть об ком заботиться. Да и он, когда время придет, схоронит меня, как положено», — улыбалась старуха, накрывая на стол.
Димка оглядел дом. Он, конечно, был много лучше отцовского. Крепкий, просторный, теплый. Чувствовалось, бабка следила за ним, не жалея сил.
Огород ухожен. Хотя и немалый. Соток двадцать. Тут же сад. Пусть немного деревьев, но все побелены, обкопаны.
В сарае корова мычит, куры квохчут.
— И как же со всем успеваете управляться теперь? Ведь сил немного? — удивился Димка, заметив, что и на чердаке у бабки порядок, и в подвале, в подполе.
— Как сил хватает, спрашиваешь? Да просто надеяться не на кого, только Бог, он меня не оставил. Вот и управляюсь сама. Понемногу.
Димка, отдохнув пару дней, взялся за хозяйство. Наносил сена корове на всю зиму, топливо завез. Углубил колодезь во дворе. Подправил, подновил забор вокруг дома. И пошел в колхоз устраиваться на работу. Авось, да сыщут что-нибудь и для него…
Шилова в тот же день взяли водителем молоковоза.
Вечером он забрал бидоны с фермы и отвез их на маслозавод, в райцентр. За два часа управился. Заодно и бабке Дуне привез конфет — подушечек, с какими она любила вечерами чай пить.
Димка, соскучившись по хозяйству и деревенской работе, ладил завалинку. Весь дом ею обнес. Забил опилками, какие с пилорамы привез. Потом крыльцо пристроил к дому. Сам. Без чужой помощи.
В начале осени, вместе с бабкой, быстро огород убрали. Выкопали картошку. Пересушили, перебрали, засыпали в подвал.
Димка был человеком хозяйственным. И, зажив своим домом, тащил в него все, что плохо лежало. Опасался лишь чужих, завистливых глаз.
И, несмотря на трещавшие от запасов погреба, бабка Дуня на людях, не умолкая, жаловалась на нужду и бедность, чтоб сельчане, слыша это, не ходили бы в гости к ней, не просили одолжить харчей.
Димка к осени совсем поправился. Раздался в плечах. Стал красивым, рослым мужиком, на какого откровенно заглядывались деревенские девчата.
Молодые доярки затевали с ним игривые, опасные игры. Тискали, мяли его за коровьими кормушками осмелевшей девичьей стайкой. Да оно и понятно, парней в селе было мало, на четверых по полмужика приходилось, как шутили сами. И все спрашивали Димку, кому он достанется до пояса, а какой — ниже пояса?
Шилов сгребал девок в визжащий клубок и отвечал, хохоча во все горло:
— На то, что ниже пупка растет, мне и десятка деревень мало! Не верите? А ну, кто первая, подходи, докажу! — и, ухватив притворно убегающую, самую сдобную из девок за упругие груди, валил при всех в траву, лапал безнаказанно, грозился вечером поймать в темном углу.
— А ты приходи в клуб на танцы. Уж мы тебя вымотаем. Ловить не придется! — хохотали в ответ девчата.
— Я только один танец знаю. Подсебяк, — отбрехивался Шилов. И никуда не высовывался по вечерам.
Мимо дома ходили девки с песнями и частушками. Вызывали Димку на гулянье. Называли миленком. Димка не торопился.