С того времени, как Наодзи поступил в лицей, он просто помешался на литературе, начал вести совершенно аморальный образ жизни, вы и вообразить не можете, сколько забот он доставлял матушке! И тем не менее, она вспомнила о нем сегодня, когда ела суп, и издала этот короткий, больше похожий на стон возглас. Я наконец протолкнула в рот рис, и мои глаза увлажнились.
— Не стоит волноваться, с Наодзи наверняка все в порядке. Таким негодяям никогда ничего не делается. Умирают обычно люди тихие, красивые, добрые. А Наодзи… Да его хоть палкой бей, ему все нипочем.
Матушка усмехнулась:
— Ну тогда безвременная кончина грозит в первую очередь тебе, — сказала она, поддразнивая.
— Это еще почему? Такой дряни и уродине, как я, скорее всего удастся дотянуть до восьмидесяти.
— Вот как? Ну, а я? Мне что же, придется жить до девяноста?
— Да, — сказала было я, но тут же осеклась. Негодяи живут долго. А красивые люди умирают рано. Матушка красива. Но я же не хочу, чтобы она умирала! Что-то я совсем запуталась.
— Это нечестно! — заявила я, губы у меня затряслись, и слезы покатились по щекам.
Рассказать вам, что ли, про змею?
Несколько дней тому назад, под вечер соседские ребятишки нашли в бамбуковых зарослях у изгороди десяток змеиных яиц.
— Это гадючьи яйца, — уверяли они.
Сообразив, что если в бамбуке народится десяток гадюк, то вряд ли нам удастся спокойно разгуливать по саду, я предложила:
— Давайте их сожжем.
Ребятишки радостно запрыгали и побежали за мной.
Отойдя к бамбуковым зарослям, я собрала в кучку листья и хворост, подожгла их и по одному стала бросать яйца в костер. Они никак не загорались. Дети притащили еще листьев и валежника, положили их сверху, пламя взметнулось вверх, но яйца все равно не желали гореть.
Девочка из крестьянского дома, расположенного чуть ниже нашего, подошла к изгороди и улыбаясь спросила:
— Что это вы делаете, барышня?
— Пытаюсь сжечь гадючьи яйца. Будет ужасно, если из них вылупятся гадюки.
— А какие яйца, большие?
— Похожи на перепелиные, такие ярко-белые.
— Ну, тогда это не гадючьи, а обычных безвредных змей. Сырые яйца не так-то легко сжечь.
И девочка, весело смеясь, убежала.
Костер горел уже около получаса, но яйца никак не сгорали, поэтому я велела детям вытащить их из огня и закопать под сливой, сама же собрала камешки и горкой положила их на могилку.
— Теперь давайте все помолимся, — с этими словами я опустилась на колени и сложила ладони перед грудью, дети, послушно устроившись у меня за спиной, тоже молитвенно сложили руки. Потом, расставшись с детьми, я стала медленно подниматься по каменной лестнице и, дойдя до самого верха, увидела стоящую под глицинией матушку.
— Как жестоко вы поступили! — сказала она.
— Я думала, это яйца гадюки, а оказалось, обычной змеи. Но мы их похоронили, как положено, так что ничего страшного, — ответила я с самым беззаботным видом, а сама подумала: «Как нехорошо, что матушка все видела».
Матушку ни в коем случае нельзя назвать суеверной, но с того дня, как десять лет назад в нашем доме на Нисикатамати скончался отец, она испытывает смертельный страх перед змеями. Буквально за минуту до того, как отец испустил последний вздох, матушка заметила возле его изголовья какой-то тонкий черный шнурок, недолго думая, она потянулась, чтобы взять его, но шнурок оказался змеей. Змея выскользнула из комнаты в коридор и скрылась, будто ее не бывало, видели ее только двое — сама матушка и наш дядюшка В ада, но они лишь молча переглянулись, не желая поднимать шум в комнате умирающего. Потому-то мы, хотя и были тут же рядом, ничего не знали.
Зато я прекрасно знаю, ибо видела это собственными глазами, что вечером того дня, когда скончался отец, деревья, растущие на берегах пруда, все до одного, были увиты змеями. Сейчас мне уже двадцать девять, а отец ушел в мир иной десять лет назад, значит, мне было тогда девятнадцать. То есть я была уже вполне взрослой и не могла ошибиться, я никогда не забуду тот вечер и даже сейчас, через десять лет, помню все совершенно отчетливо. Я помню, как спустилась к пруду, чтобы нарезать цветов для поминальной службы, как, остановившись на берегу у кустов азалии, вдруг увидела маленькую змейку, свисающую с кончика ветки. Удивившись, я повернулась к кусту керрии, решив срезать ветку с него, но на нем тоже были змеи. Растущая рядом магнолия, клен, ракитник, глициния, вишня, все, все до одного деревья и кусты оказались обвитыми змеями. Однако я не особенно и испугалась. Мне просто подумалось, что змеи вместе со мной скорбят о кончине отца, вот и выползли из своих норок, чтобы помолиться за упокой его души. Я потихоньку рассказала матушке об увиденном в саду, она спокойно выслушала меня, слегка склонив голову набок и словно размышляя о чем-то своем, но так ничего и не сказала.
Однако после тех двух случаев со змеями матушка сделалась змеененавистницей. Она не столько ненавидела змей, сколько испытывала по отношению к ним нечто вроде благоговейного трепета, страха, даже ужаса.
Поэтому мне было очень неприятно, что матушка увидела, как мы жгли змеиные яйца, она наверняка сочла это дурным предзнаменованием. Постепенно мне и самой стало казаться, что я совершила нечто ужасное, я просто сходила с ума от тревоги, мне казалось, я навлекла на матушку проклятие, прошел день, другой, а я все не могла успокоиться, и надо же мне было сегодня утром в столовой сболтнуть эту глупость насчет того, что красивые люди рано умирают, к тому же я не нашла ничего лучше, как разреветься вместо того, чтобы постараться загладить неловкость. Убирая со стола после завтрака, я чувствовала себя просто ужасно, мне казалось, будто ко мне в грудь заползла маленькая отвратительная змейка, которая пожирает матушкину жизнь.
И в тот же день я видела в саду змею. Погода была тихая и теплая, поэтому, закончив с мытьем посуды, я решила вытащить на лужайку в саду плетеное кресло и устроиться там с вязаньем, но, когда я спустилась в сад, то у камня, окруженного низкорослым бамбуком, тут же заметила змею. Какая мерзость! Только эта мысль и мелькнула у меня в голове, и, не дав себе труда подумать как следует, я вернулась с креслом на веранду и устроилась там. К вечеру я снова спустилась в сад, чтобы взять из книжного шкафа, находившегося в углу молельни, альбом Мэри Лорэнсин, и увидела ползущую по лужайке змею. Эта была та же змея, что и утром. Тонкая и очень изящная. «Должно быть, самка», — почему-то решила я. Змея спокойно пересекла лужайку, затем, остановившись у кустов шиповника, подняла головку и высунула трепещущее, словно узкий язычок пламени, жало. Казалось, она озирается вокруг, но спустя некоторое время ее головка уныло поникла, и она свернулась кольцом. «Какая красавица!» — поразилась я и пошла за альбомом в молельню. Возвращаясь оттуда, я украдкой бросила взгляд на то место, где видела змею, но ее уже не было.
Под вечер, когда мы с матушкой пили чай в китайской гостиной, я посмотрела на сад и вдруг увидела, что на третью ступеньку каменной лестницы медленно выползает все та же змея.
Матушка тоже заметила ее.
— Неужели это были… — с этими словами она вскочила, бросилась ко мне и, вцепившись в мою руку, замерла, скованная ужасом.
— Ее яйца? — договорила я за нее, поняв, что она имела в виду.
— Да, да, — прошептала она внезапно осипшим голосом.
Держась за руки, затаив дыхание, мы молча смотрели на змею. Некоторое время она лежала на камне, потом неуверенно двинулась вперед, с явным трудом пересекла лестницу и скрылась в ирисах.
— Она с утра рыщет по саду, — прошептала я, а матушка, вздохнув, бессильно опустилась на стул.
— Еще бы, она ведь ищет яйца, бедняжка, — упавшим голосом сказала она.
Не найдя, что сказать, я только истерически засмеялась.
Матушка стояла, освещенная лучами вечернего солнца, ее глаза сверкали каким-то иссиня-черным блеском, лицо, чуть порозовевшее от гнева, было так прекрасно, что я с трудом удержалась, чтобы не броситься к ней на грудь. Мне вдруг показалось, что матушка чем-то похожа на ту несчастную змейку. И у меня возникло странное, необъяснимое предчувствие, что когда-нибудь поселившаяся недавно в моей душе страшная, отвратительная гадюка уничтожит эту невыразимо прекрасную и такую печальную змейку-мать. Положив руку на нежное, точеное плечо матушки, я скорчилась от внезапно пронзившей меня мучительной боли.
Мы уехали из Токио, бросив свой дом на Нисикатамати, и поселились в Идзу, в этом небольшом, похожем на китайский домике в горах в начале декабря того года, когда Япония объявила о своей безоговорочной капитуляции. После того, как скончался отец, финансами семьи ведал наш дядя Вада, младший брат матушки, теперь он был ее единственным кровным родственником. Когда закончилась война и все так изменилось, дядя объявил матушке, что мы не можем больше жить так, как жили всегда, что мы должны продать дом, рассчитать слуг и купить небольшой уютный домик в провинции, где мы — мама и я — смогли бы жить, ни в чем не нуждаясь. Матушка в денежных делах разбиралась хуже ребенка, поэтому в ответ она только попросила дядю Вада позаботиться о нас.
В конце ноября от дяди пришло срочное письмо с сообщением, что по железной дороге «Суруга — Идзу» продается вилла виконта Кавата. Дом находится на возвышенности, из окон открывается прекрасный вид, рядом имеется около ста цубо[3] пахотной земли. По мнению дядюшки, нам там наверняка понравится: этот район славится красотой цветущих слив, зимой там тепло, летом прохладно. В заключение он предлагал матушке завтра прийти в его контору на Гиндзе, поскольку ее присутствие было необходимо для переговоров с противной стороной.
— Вы пойдете, маменька? — спросила я.
— Но ведь я сама просила его, — ответила она, улыбаясь своей невыразимо печальной улыбкой.
На следующий день после обеда матушка вышла из дома в сопровождении Мацуяма-сан, нашего бывшего шофера, он же привез ее обратно. Было уже около восьми вечера, когда она вернулась. Войдя в мою комнату, она бессильно рухнула на стул, ухватившись за край стола.
— Ну вот, все и решено, — кратко сказала она.
— Что решено?
— Все.
— То есть? — удйвленно переспросила я. — Ведь мы даже не знаем, что там за дом…
Опершись локтем о стол, матушка приложила ладонь ко лбу и коротко вздохнула.
— Но ведь дядя Вада сказал, что там очень хорошо. Ах, если бы можно было вот сейчас закрыть глаза, а открыть их уже в том доме… — С этими словами она подняла голову и слабо улыбнулась мне. Ее осунувшееся лицо было прекрасно.
— Что ж, — согласилась я, покоренная ее верой в дядю Вада, — тогда и я закрою глаза…
Мы обе расхохотались, но уже в следующий миг нами овладела гнетущая тяжелая тоска.
Потом к нам в дом ежедневно приходили наемные слуги и паковали вещи. Иногда заходил и дядя Вада, улаживая разные, связанные с переездом дела и наблюдая за тем, чтобы все вещи, ставшие нам теперь ненужными, были распроданы. Мы с моей горничной О-Кими хлопотали, разбирая и укладывая одежду, сжигая всякий хлам в углу сада, а матушка, не помогая нам и не давая никаких указаний, целыми днями бессмысленно копошилась у себя в комнате.
— Что с вами? Вам расхотелось ехать в Идзу? — собравшись с духом, спросила я ее. Может быть, мой вопрос прозвучал резковато.
— Нет, — только и ответила она, и вид у нее при этом был совершенно отсутствующий.
Прошло десять дней, и со сборами было покончено. Под вечер, когда мы с О-Кими жгли в углу сада всякий бумажный мусор и солому, матушка вышла из своей комнаты и с веранды молча смотрела на наш костер. Дул холодный и какой-то пепельно-серый западный ветер, по земле стлался дым от костра. Случайно взглянув на матушку, я вдруг испугалась — до сих пор я никогда не видела у нее такого мертвенно-бледного лица.
— Маменька, что с вами, вы нездоровы? — закричала я, но она только слабо улыбнулась:
— Да нет, ничего, — и тихонько ушла к себе.
Наши постельные принадлежности были уже упакованы, поэтому в ту ночь О-Кими устроилась на диване в европейской комнате на втором этаже, а мы с матушкой легли в ее комнате, постелив на пол позаимствованный у соседей футон.
— Я еду в Идзу только потому, что у меня есть ты. Только поэтому. Только ради тебя, — неожиданно сказала матушка таким старчески-блеклым и слабым голосом, что я испуганно вздрогнула.
— А если бы меня не было? — невольно спросила я, пораженная в самое сердце.
Матушка вдруг заплакала:
— Тогда я бы предпочла умереть. Я хотела бы умереть в том же доме, где умер твой отец, — прерывающимся голосом сказала она и зарыдала.
До сих пор матушка никогда не говорила со мной таким слабым голосом, и я ни разу не видела ее рыдающей столь безудержно. Она никогда не позволяла себе ни малейшего малодушия: ни когда умер отец, ни когда я выходила замуж, ни когда я вернулась к ней с младенцем в утробе, ни даже тогда, когда этот младенец, едва успев родиться, скончался в больнице, а я, заболев, надолго слегла, ни тогда, когда Наодзи совсем сбился с пути. После смерти отца прошло уже десять лет, и все это время матушка была точно так же беззаботна и ласкова, как при его жизни. Наверное, поэтому и мы выросли такими избалованными, изнеженными. И вот у матушки не осталось ничего. Все деньги, которые у нее были, она потратила на нас — на меня и на Наодзи, потратила, не раздумывая и ни в чем нас не ограничивая. В результате она лишилась дома, в котором прожила много лет, и вынуждена была переехать в Идзу, где ей предстояло влачить жалкое существование в каком-то убогом сельском жилище вдвоем со мной. Если бы матушка была более жесткой и расчетливой, если бы она не потакала нам во всем, если бы украдкой от нас исхитрилась бы сохранить и приумножить ту часть наследства, которая принадлежала только ей, у нее не возникло бы теперь мысли о смерти, перемены, происшедшие в окружающем нас мире, ее бы никак не затронули. Впервые в жизни я задумалась о том, в какой страшный, жуткий, безнадежней ад превращается твое существование, когда у тебя нет денег, невыносимая тоска сжала мне грудь, мне захотелось плакать, но слез не было, возможно, именно в тот миг я и поняла, почему человеческую жизнь обычно называют суровым испытанием, я лежала, уставившись в потолок, мне казалось, что мое тело окаменело и я не могу пошевелить ни рукой, ни ногой.
На следующий день матушка, как и следовало ожидать, выглядела неважно, она перебирала что-то у себя в комнате, судя по всему, ей хотелось хоть как-то отдалить время отъезда. Но скоро появился дядя Вада и заявил, что почти все вещи уже отосланы и сегодня мы выезжаем в Идзу. Неохотно надев пальто, матушка молча склонила голову в ответ на прощальные пожелания О-Кими и нескольких приходящих слуг, и мы втроем покинули наш дом на Нисикатамати.
В поезде было сравнительно мало народу, и нам удалось сесть. Всю дорогу дядюшка был в редкостно хорошем расположении духа, напевал что-то вполголоса, но матушка сидела понурившись, зябко ежилась, и вид у нее был совсем больной. В Мисима мы перешли на линию «Суруга — Идзу» и доехали до Нагаоки, где пересели на автобус. Проехав минут пятнадцать, вышли и пешком пошли вверх по пологой горной дороге. Скоро впереди показался поселок, чуть поодаль от него стоял небольшой довольно изящный дом в китайском стиле.
— Маменька, а здесь гораздо лучше, чем я думала, — задыхаясь от подъема, сказала я.
— Пожалуй, — ответила матушка. Она остановилась у входа в дом, и на миг ее лицо озарилось радостной улыбкой.
— Главное, что здесь замечательный воздух, — самодовольно заявил дядя, — Чище не бывает.
— В самом деле, — слабо улыбнулась матушка. — Он вкусный, здесь очень вкусный воздух.
И все рассмеялись.
Войдя в дом, мы обнаружили, что наши вещи из Токио уже прибыли: и прихожая, и комнаты были буквально забиты ими.
— Посмотрите, какой красивый вид открывается из гостиной! — настроенный весьма восторженно дядя потащил нас в гостиную п заставил сесть.
Было около трех часов дня, слабые лучи зимнего солнца освещали лужайку в саду, от нее к маленькому прудику вели каменные ступени, везде росли сливовые деревья, ниже, за садом, начиналась мандариновая роща, за ней — дорога к поселку, еще дальше были заливные поля, за которыми темнел сосновый бор, а за бором синела морская даль. Отсюда из гостиной казалось, что линия горизонта находится как раз на уровне моей груди, вот протянешь руку и…
— Какой умиротворяющий вид, — печально проговорила матушка.
— Это, наверное, из-за воздуха. — весело откликнулась я, — Здесь и солнце совсем другое, чем в Токио. Будто солнечные лучи процедили сквозь шелк.
Дом был невелик: две жилые комнаты — одна поменьше, другая побольше — гостиная в китайском стиле, небольшая прихожая, почти такая же по площади ванная, столовая и кухня. На втором этаже находилась еще европейская комната с огромной кроватью. Впрочем, для нас двоих (или даже троих, если вернется Наодзи), места было вполне достаточно.
Дядя пошел в единственную в поселке гостиницу, чтобы договориться об ужине, и вскоре нам принесли коробки с едой. На стол накрыли в гостиной, и дядя стал есть, запивая еду привезенным из Токио виски и рассказывая о своих злоключениях в Китае, куда он ездил вместе с прежним хозяином дома, виконтом Кавата. Настроен он был весьма благодушно, но матушка почти ничего не ела, когда же стало смеркаться, прошептала:
— Простите, я пойду прилягу…
Вытащив постельные принадлежности, я уложила ее и, почему-то встревожившись, нашла градусник и измерила ей температуру. У нее было тридцать девять.
Тут перепугался и дядя, во всяком случае, он отправился в поселок на поиски врача.
— Маменька! — взывала я, но она только сонно кивала.
Сжав ее маленькую руку, я заплакала. Мне было так жаль, так жаль и ее и себя, так жаль, что я никак не могла унять слезы. Я все плакала и плакала, и мне хотелось умереть прямо сейчас вместе с матушкой. «Нам больше ничего не нужно, — думала я, — наша жизнь закончилась тогда, когда мы переступили за порог нашего дома на Нисикатамати».
Часа через два вернулся дядя с местным доктором, довольно пожилым человеком в шелковых хакама[4] и белых носках таби.
Осмотрев матушку, доктор сказал:
— У нее может развиться воспаление легких, но даже если это и случится, оснований для беспокойства нет.
Ограничившись этим малоутешительным указанием, он сделал матушке укол и удалился.
Температура не упала и на следующий день. Вручив мне две тысячи йен и наказав немедленно телеграфировать, если вдруг придется класть матушку в больницу, дядя в тот же день отбыл в Токио.
Достав из нераспакованных еще вещей самую необходимую кухонную утварь, я сварила кашу и попыталась накормить матушку. Не вставая с постели, она проглотила ложки три, а потом отрицательно покачала головой.
Перед самым обедом снова пришел доктор. На этот раз он был уже не в хакама, но на ногах его по-прежнему белели таби.
— Может быть, лучше отвезти ее в больницу? — сказала я.
— Да нет, вряд ли положение настолько серьезное. Сегодня я введу вашей матушке более сильное лекарство, и температура должна понизиться.
И снова, не тратя лишних слов, он сделал матушке укол этого «более сильного лекарства» и удалился.
Однако похоже, что это более сильное лекарство действительно оказалось весьма эффективным, во всяком случае к вечеру лицо у матушки сильно покраснело, все тело покрылось испариной, и, когда я меняла ей ночную рубашку, она сказала, посмеиваясь:
— Может быть, он и неплохой специалист.
Температура спала до тридцати семи градусов. Обрадовавшись, я побежала в поселковую гостиницу, выпросила у хозяйки десяток яиц, тут же сварила их всмятку и дала матушке. Она съела три яйца и еще почти полпиалы каши.
На следующий день поселковый эскулап снова появился в своих белых носках, когда же я стала благодарить его за вчерашний укол, важно кивнул с таким видом, будто хотел сказать, что ничего другого и не ожидал, затем внимательно осмотрел матушку и, повернувшись ко мне, сказал:
— Ваша матушка изволила полностью выздороветь. Из этого следует, что с сегодняшнего дня она может принимать любую пищу и делать все, что пожелает.